Неизвестный В. Я. Пропп — страница 74 из 76

ытия!»

Но на даче он простудился, и ангина вызвала третий инфаркт. Опять эта проклятая больница и смерть...

На филфаке создалась похоронная комиссия. Собирали деньги на похороны, вызывали родных из Москвы и с Дальнего Востока, пытались пробить напечатание некролога в ленинградской прессе и достать место на кладбище в Шувалове (Северное) недалеко от могилы проф. Еремина. Некролог напечатал только «Вечерний Ленинград», да и то очень короткий, а место для могилы «пробить» не смогли никак, пока Г. П. Макогоненко не вспомнил, что отец одной его аспирантки — директор кладбища в Ленинграде, и тогда дело решилось за час...

Всех мучила мысль, что мы не в силах даже проводить достойно в последний путь ученого с мировым именем, который у себя на родине не получил ни почета, ни званий, ни должного материального обеспечения, ни даже места для могилы. Он должен был радоваться только тому, что его не уничтожили физически, как многих других, и что десять последних лет он прожил в нормальных условиях, а не в сыром полуподвале, где прошла большая часть его жизни.

Постоянно попрекая В. Я. Проппа тем, что он не ездил в экспедиции и не записывал фольклор, некоторые фольклористы, которые всюду ездили, не замечали одной характерной особенности Владимира Яковлевича: он с глубочайшим уважением относился к народной культуре, усматривая смысл даже в так называемых народных предрассудках и суевериях.

Баратынский очень точно сформулировал причину уважения людей к этому: «Предрассудок — он обломок древней правды». В. Я. Пропп в этом отношении продолжал традицию XIX века.

Запомнились два случая, когда я нарушила в присутствии Владимира Яковлевича народный запрет и не заметила своего промаха. Так, прощаясь, я однажды подала Владимиру Яковлевичу руку через порог.

— Что вы делаете, — закричал он даже в каком-то ужасе. — Вы же фольклорист, а подаете руку через порог!

И добавил назидательно:

— Если мы забыли или не знаем смысл этого запрета, совсем не значит, что в нем нет смысла. Народ тысячелетиями вырабатывал эти запреты и видел в них глубокий смысл.

Конечно, он был прав: порог — граница между домом и миром, а значит, и опасная зона, где уже нет полной защищенности. А можно увидеть в таком прощании через порог и жест небрежения...

В другой раз я при Владимире Яковлевиче хотела разрезать ножницами завязанную двумя узлами веревочку на пакете. Владимир Яковлевич решительно отобрал у меня ножницы и сказал: «Вы же замужняя женщина, разве можно резать узлы? Женщина должна их развязывать!» И опять он глубоко понял мудрость этого запрета: в семейной жизни необходимо терпение.

Так же глубоко и лично чувствовал Владимир Яковлевич ту органическую систему соединения природы и человека, которая характерна для народной культуры.

С годами это ощущение у Владимира Яковлевича усиливалось, и он стал по телефону поздравлять меня с 22 декабря, когда солнце поворачивает на лето, а зима — на мороз.

Состояние здоровья Владимира Яковлевича во многом зависело от этих дат. Он чувствовал себя гораздо лучше, когда дни начинали нарастать. Сейчас, постарев сама, я это очень хорошо понимаю.

Я очень благодарна судьбе за то, что на протяжении более 25 лет мне удавалось общаться с этим мудрым, добрым, удивительным человеком, пример жизни которого сыграл огромную роль для меня лично и для многих его учеников.

(Воспоминания о Владимире Яковлевиче Проппе казались моей матери, О. Н. Гречиной, не вполне законченными. В качестве постскриптума мне кажется уместным добавить черновик ее письма к 70-летию Владимира Яковлевича, который я нашла после ее смерти в папке ее бумаг, посвященных Проппу. — Прим. М. В. Осориной.)

Дорогой Владимир Яковлевич!

Традиционные формулы поздравлений столько раз раздавались в эти дни, что стали, вероятно, уже надоедать Вам. И все-таки поздравляю Вас от всей души еще раз! Живите долго, будьте здоровы, пусть чаще приходит к Вам страсть творчества. Бесстрастно могут работать только бухгалтеры или чиновники от науки, так будьте же страстным, и пусть рождаются новые и новые книги, которыми зачитываются даже люди, скептически относящиеся к филологии вообще.

Вы назвали меня своей ученицей. Многие были удивлены: что дала миру О. Гречина, чтобы ее называть в числе лучших со столь авторитетной кафедры? Только немногие знают, что я взяла от Вас, как от своего учителя, — не ту страсть к науке, которая рождается большим талантом, этого, к сожалению, нет у меня, и даже не методику вашей научной работы, всегда восхищающую меня, но недосягаемую. Вы очень хорошо сказали о том, что, кроме научной работы, есть педагогическая, что Вы любите и уважаете племя студентов. Этому я и училась у Вас — умению увидеть в каждом студенте человеческую личность и помочь проявиться всему лучшему, что есть в ней. Если я и получила хоть какое-то признание студентов, то только благодаря тому, что пыталась, как и Вы это всегда делаете, общаться со студентами не как с некими академическими величинами, а как с людьми.

Студенты ценят Вас не только как очень интересного ученого, каких всего несколько на весь университет, но прежде всего как человека, который может быть один в целом университете умеет по-настоящему уважать и любить Студента.

У меня есть очень дорогой для меня подарок, которым одна умная и тонкая женщина, студентка ОЗО шестидесяти лет, бывшая бестужевка, подчеркнула преемственную связь мою с вами, позволившую Вам сегодня назвать меня своей ученицей. Тогда многие молодые преподаватели университета откровенно посмеивались над этой учительницей-пенсионеркой, которую томила высокая страсть к науке. Я сама в те годы только начинала преподавать, но поняла, что эта чудаковатая, очень одинокая старая женщина, как никто другой, нуждается в атмосфере того доброго участия, которой Вы так умеете окружать своих учеников. Я взяла ее к себе в дипломантки, мне она сдала все экзамены, которые я только имела право принять. Когда она окончила университет, я получила от нее на память три тома сказок Афанасьева, изданных под Вашей редакцией.

Еще одно я хотела сказать Вам... Я очень много душевных сил вложила в своих детей. Мне очень хочется, чтобы они были много лучше меня, но для этого мало и слов и книг, должны быть люди, «делать жизнь с кого», как говорил Маяковский. Как мать я счастлива, что имею такого учителя, который не только многому научил меня лично, но и будет всегда светлым примером для моих детей. Они обязательно со временем прочтут и полюбят Ваши книги, как сейчас они любят Вас.

Вот все то, что я хотела сказать Вам в этот торжественный день всеобщего человеческого признания Вашего большого труда и Вашей светлой жизни.

Будьте счастливы!

Ваша О. Гречина

А. И. Михайлов[384]. О Владимире Яковлевиче Проппе

Это только теперь, возвращаясь памятью к тем далеким (почти уже сорокалетней давности) годам своего обучения на филфаке Санкт-Петербургского (тогда Ленинградского им. Жданова) университета, мы, бывшие студенты, со всей полнотой осознаем, какой подарок пожаловала нам судьба, определив нас в «ученики» к таким светочам отечественной и мировой науки, которыми блистал наш факультет в последнее для них десятилетие — шестидесятые годы. В семидесятые их свет, увы, уже угас. А тогда же в нашу обыденность и повседневность запросто входило общение (на лекциях, семинарах, во время коридорных пятиминуток) с Виктором Максимовичем Жирмунским, Игорем Петровичем Ереминым, Павлом Наумовичем Берковым, Борисом Александровичем Лариным и, конечно же, с Владимиром Яковлевичем Проппом, с которым мне посчастливилось общаться лично.

Все началось с руководимого им семинара по поэтике фольклора, записаться куда убедили меня два моих самых близких и по отделению (2-му русскому), и по жизни вне стен факультета приятеля Владислав Илюшин и Олег Вахрушев (первого уже нет, о втором же давно ничего не слышно), обожавших его, как, впрочем, и все на филфаке. Присоединился к ним, естественно, и я.

Чем он больше всего импонировал?

Прежде всего, витавшей в степах нашей Alma mater молвой о его общеевропейской славе одного из основоположников не совсем нам тогда еще понятного «структурализма». К постижению его мы, по правде говоря, особенно-то не стремились, но числиться в семинаре всемирно известного ученого было очень лестно. Не потому ли семинар Владимира Яковлевича был один из самых многолюдных?

Симпатию внушала также и его внешность, явно профессорски регламентированная, т. е. с пошибом в некоторую старомодность в оформлении усов и бородки (аккуратная, короткая стрижка). Нравилось, что в условиях давно уже стилевой аморфности человек на своем примере помогает окружающим (прежде всего нам, студентам) ориентироваться в общественной многоликости. Что же касается того, что оформлению такого рода не подлежит, а дается человеку изначально, то черты лица у Владимира Яковлевича были довольно крупные, особенно глаза, в которых светился его живой ум. Под стать глазам таким же ясным был у него и голос. Особенно четко, звучно и с правильным ударением старался произносить он слова-образы, относящиеся к фольклорной экзотике. Помню, как удивило меня произнесенное им на лекции о свадебной поэзии ударение в слове, представляющем собой эпитет жениха — «чуж-чуженин» (мне оно представлялось ударным на последнем слоге), а на другой лекции в былинном имени Потык (Михайло Потык) ударение на первом слоге, тогда как мне привычнее было Пот`ык (с сохранением корневого ударения от глагола «тыкать»).

Кроме того, по сравнению, скажем, с усталым и отяжелевшим олимпийцем Жирмунским, корректно-аристократичным Ереминым или вельможным Григорием Пантелеймоновичем Макагоненко (небрежно пускавшим через весь стол сидящему на другом конце в ожидании худшей участи студенту зачетку с пятеркой — чудачество вельможи), Владимир Яковлевич, при всей своей высоте, радовал и покорял нас своим подлинным демократизмом. Он мог в какие-то моменты, чаще всего на семинарах, настолько по-юношески увлекаться, излучаясь природной добротой и лукавством, что наша беседа с ним