оптимистом, личное счастье попробуешь на зубок, хочется снега и
стружки, и в поле чистом без трансформатора свой непременный
ток. Будешь живым и теплым, и столь прекрасен, так что ни в
сказке сказать, ни чужим пером переписать, и мораль выводить из
басен, мысли о Родине слать на аэродром. Будешь один как перст на
большой картине, где неразборчива подпись, вот жил Брюллов, но не
хватает подлинности отныне, красок, холстов и равно удобных слов,
и удалишься от смысла, с версту Коломна, мысли о Родине, виды на
урожай, пишут на стенах: «Печаль моя так огромна, и непонятно –
как хочешь, так выражай».
***
Не соблюдая здесь подобную Schweinerei (сдобная форточка, из
патефона полька), только себя у меня ты не забирай капля по
капле, иначе куда мне столько. Из субаренды память не выкупай
на междустрочия капельками иланга, падает решкой монета в
сливовый pie, падает в форточку из разговоров танго, только себя у
меня ты держи на вес вместе с орешками белочки, и в примете всё,
что давно проиграли на интерес дети – не дети, но, в общем, еще как
дети, из коробков доставали своих жуков, божьих коровок и пряные
караваны, крылья расправил и был для тебя таков, и молочко текло
на картон из раны, и оставался на пальце белесый след «света плюс
коля равно», оставайтесь с нами, камешек-стеклышко, и ничего
здесь нет, алые буквы весенними вечерами нежно выписывать в
свой дорогой блокнот – шифры бельгийские щелкали с полуслова,
он никогда сюда уже не придет, сад-огород, ты жить за него готова,
стряпать учебники и целовать компот, долготерпеть и маятники
Бернулли (словно есть код, который наоборот) ставить в проход,
лишь бы только его вернули, лишь бы его до заутрени удержать, ну
а потом, если можно, и до вечерни, пальцами рану под крылышками
зажать, изображать любовные муки вчерне. Сколько тебе досталось
таких судеб, тальком присыпанных, больно фотогеничных, холмик
традиции или кукушкин хлеб, записей креп и записок в песочке
личных, выдала просто тебя на потраву их, имя оставила камешком
на пригорке, как далеко ни заводит подобный стих, соки морковные и
выжималки-тёрки, как далеко ни заводит, а ты молчишь, и черепки
остаются от каждой чаши, слов суверенности знает мальчиш-плохиш
цену, и ценники клеят зачем-то наши, знать не приходится, что там
тебе дано, в папке лежит под файлами «Вскрыть пивную», плещется
в ванне украденное руно, я ни к чему эту видимость не ревную. Было
бы горько, да ветрено и светло, было бы больно, да вышито здесь
канвою, в тексте царит одно мировое зло, и Белоснежке не выйти на
свет живою, выйдет в переднике чистить золой фарфор и серебро,
оставленное соседом. Как ты на чтение всех примечаний скор, что не
пойдешь теперь за душою следом.
28
Не прибиться к заветному брегу, не увидеть звезду впереди. 29
Все
влюбленные склонны к побегу, так что встань и куда-то иди. Не
увидеть, что мало и много на письме означают одно - открывается
взору дорога, под копиркой десятое дно. Не увидеть себя среди прочих,
прижиматься горячечным лбом к предпоследнему дну, впрочем,
прочь их – столько тела и книги кругом, отделение тела от книги и
деление четных страниц, и по вторникам носишь вериги, и по средам
вселяешься в «Риц», и спиваешься духоподъемно, и взыскуешь
из ряда их вон, светит сердцем горящим Мадонна с лакировки
советских икон. Так что встань и иди дальше пыли, невозможности
всё повернуть, и никто не напишет: «Мы были», и никто не напишет:
«Здесь путь, ну а там глубина и развилка, переулков последних
не счесть, бесконечная наша бродилка – оправдание наше и есть»,
и узнай по последнему слову, как тебя решено величать, а потом
вызываешь тревогу и несешь свои речи в печать, и пока остаются
зазоры между тем, что возможно, и что существует, и прячут Азоры
имя розы в соседском лито, можешь ждать преспокойно трамвая и
треножник любой колебать, и стоишь на подножке живая, и в косынке
сиреневой мать на крыльцо не выносит резное предначертанный
памятью том, остываешь в любви и в покое, черепахи плывут за
китом, и стоят они все одиноко, удержать себя вместе нет сил, не
находится в поле пророка, чтобы сорные травы скосил. И стоят они
вместе, за сдачу исполняют проверенный трюк, вот сейчас ни за что
не заплачу, кавалер твоей юности Глюк улыбнулся тебе так печально,
что сжимается сердце в груди, в этом есть незаметная тайна, так что
лучше вставай и иди.
Крутится-вертится, будем дружить с тобою, будем резать и бить, и
дружить опять, на подоконник слать вместо соек сою, пёстрые ленты
и белых ворон считать. Крутится, температура плавленья стали,
десять менор для семейного торжества, век золотой рукоделием не
застали, будем дружить с тобой – вот на холме листва, вот подоконник
с фикусами и прялкой, Марта Скавронская вот, поясной портрет, ты
не хотела быть неродной и жалкой, не научилась просто за столько
лет. Крутится-вертится, хочет упасть в объятья, там отлежаться,
скукожиться, замереть, хлебные крошки сметает Волхонка с платья,
всё твое олово горлом выходит – впредь будешь ясна, здесь нельзя
говорить предвзято и на родимую горечь свою гадать. Я тебя спрячу,
так просто войдешь куда-то, Дания спит, горит на подушке прядь.
Вырвать себя из памяти без остатка, тени кровавые шалью бы
утереть, только одна твоя золотая прядка не превращается всё на
ладони в медь.
30
Nacht Musik
31
Сено-вода, лечиться решил кумысом, был на портретах законник
и полиглот, за смещение гласных платили Рейнеке-лисом, к
деконструкторам и актрисам, и оболами полон рот. Смотришь, когда
клюет, изумрудный твой рыбий Молох выпьет уху демьянову,
требует весь банкет, кофе и плед, и отчаянья век недолог, сотня
конфет, ничего здесь другого нет, всё же возьми с собою меня куда-то
без подстановок «Сочи, осёл Иа, маркер, нуга, на прилавках чабрец
и мята», все ударения падают, и трава утром желтеет, ненужные
перспективы, море сужается, маленький nacht Musik, все безударные
– крик, мы почти красивы – голос от мальборо, челка от Лили Брик,
ты мне нужна такой – осень стала морем, стала прозрачной кожа
на волосок, наше знакомство, наверное, мы ускорим и расставание,
снова свалялся клок, держишь себя в руках и велишь собраться,
смысл нивелировать проще, когда одна, некуда деть, ниоткуда себе
не взяться, бездна без ручек открылась, стакан без дна, смотришь
на дно и видишь себя такую – лето поребриков, орбита и шмелей,
больше ничем я без памяти не рискую и прохожу под небом твоим
смелей. Если посмотришь вниз и увидишь поле, белых киосков
консервные банки в ряд, белым платком помаши на прощанье Оле,
те, что узнали, больше не говорят.
***
Глупая, я же с тобой, ну куда я денусь, вынут из Яндекса, буковками
разъят, здесь графология предполагает леность, встреча в
провинции предполагает чат. Глупая, я же с тобой и пишу без скобок
(тип холерический, шишка всеобщих благ), перед собой никогда не
бываю робок, перед душой мировой клофелинов маг, водишь Елену
на ниточке, пьешь текилу, выпадет решка – любить бы ее сильней,
сила инерции предполагает силу, точка тире – результат разговора
с ней. Что тебе снилось? Тебе не скажу, так тепл ты, холод и горечь
останутся после нас, сфинкса поребрики и медальонов копты, корень
из тысячи, табель десятый класс. Что тебе снилось? Стояли мы тут
песочно, свежие финики к горлышку поднесли, память о медленном
теплится тут заочно, и на паркете штемпель «Ступай в Касли,
будет вам счастье, коль праведна жизнь форматом», на расстоянии
выстрела, ровен час, имя монады приклеило каждый атом, темя
истории движется мимо нас. Что тебе снится всё-таки, что с приветом
солнце встает и садится, и сроков нет. Водишь Елену с собой всё равно
при этом, чтобы при случае свой дописать сонет, за руки взявшись
(светило не движет нами, морю потворствует или карельским мхам),
видится мир, проступающий за домами, но за тебя души я на вес не
дам. Глупая, я же с тобой и никто не страшен – змей искусительный,
злаки и протеин, город в огне, проступающий из-за башен, тело
души из-за пепельниц и седин. Я же пишу тебе, скобки опять теряя
– больше нам нечего, кажется, потерять, как возвращение вспять на
подмостки рая, кожу змеиную нам примерять опять. Что вы едите?
И что вам, совсем не больно душу живую поранить своим ребром?
Детская прелесть и тайнопись своевольна, титры весны предваряет
минутный гром, крестятся, выход ищут и жгут хлопушки, крестятся
снова и платят за свой табльдот, душу живую и чучелко вместо
тушки больше никто за милую не берет. Даждь тебе днесь румянец
и лик прекрасен, волю писать гекзаметром о былом, и в полнолуние
стать героиней басен, и подписать признание – был бы взлом, так бы
держал твою руку над тем каштаном, были в округе высоковольтные
провода, и в возвращении вечном от роду пьяном сердце с изъяном
и кровушка как вода. Зрение выдало всё, что хранится между, что
шепотками и знаками у крыльца, ты попросила: «Нет, принеси