ценней Ньютона, известно всем со школьного двора, и зеленеет наших
знаний крона, теория прекрасна и сыра. Не удержать себя, побег за
благом закончится в начальной точке здесь, не перешло поместье по
бумагам, и не прошила плоть благая весть, что всё само куда-нибудь
прибудет и там себя баюкать будет всласть, кто в молоке утоп, и воду
студит, чтоб в молоко еще раз не упасть.
***
Вернули тебя спозаранку в любовные сети живой, предательски
вертят шарманку, и катишься вниз головой. Катиться ну что за
наука (катись и катись без труда), зависеть от скорости звука,
ночами играть в города, ночами для мягкого знака свой город опять
вспоминать, но все проиграли, однако, на что под подушкою прядь, на
что в медальоне щепотка, на что в мармеладе кольцо, и волны играют
нечетко, в косые проборы лицо. Не помню-не помню-не помню, а кто
вы такие теперь, построили здесь колокольню, забыли приделать
к ней дверь, стучишься, обрящешь по полной и в каждые двери
войдешь, доедешь до первопрестольной родной головою под ёж, и
все тебе прочат простое, бытийственных пряностей ряд, просторное
счастье в простое, огни никуда не горят. Простишь ли меня, чудо-юдо,
любимое чудо страны, за реки прозрачного флуда, где все запятые
равны. Простишь ли меня не за дело, всю ленту назад прокрутив, и
память тебя не задела, гостиничный аперитив.
***
Поля немотствуют, и пока затекут колени от черной весны, чадящей
до декабря, о чем еще спросить у любимой тени, десятую за день под
козырьком куря. Любимая тень, мы берем до получки трешку, любой
карусели верить обречены – такая любовь случается понарошку,
обходят сомнения, почести и чины. А что тебе видно там из полей Аида,
на все подлокотники кресел не напастись – за столько лет не смогла
отпустить обида, но кажется, кажется… лучше перекрестись. Тебе бы
себя порадовать чем-то, впрочем, для мира живых исключительный
интерес имеет лишь то, что согреем и обесточим, стремительно
вырос и сам по себе воскрес, и выбрал сомнения, что и почетно было,
и будет всегда цениться как ремесло, на станции «Войковской»
было дешевле мыло, куда тебя там, дурашка мой, занесло, сидел
бы себе на этом суку до лета, читал смски, пущенные вразброс, но
здесь говорить – такая теперь примета, что всё остальное, кажется,
перерос, и люди хотят пускать пузыри, как рыбы, и молча на душу
ближнего не глядеть, такую столицу выстроить не могли бы и спички
в кармане носить, и спускаться впредь всего лишь в метро, в такие
еще глубины, сидел бы себе на суку и смотрел на лес, растает весною
домик из цельной льдины, и фунт эскимо потеряет свой прежний
вес. И жил бы один, как сказано, передачи по местным каналам в
двенадцать часов смотрел, и не было тел выстраивать сверхзадачи,
и вовсе каких-нибудь нерасторопных тел, а было бы всё заманчиво
и красиво, табак для курения, терция, интервал – двенадцатый год,
журнал для семейства «Нива», проси, что захочешь, раз душу мою
позвал.
38
***
39
Писали об акушерке и брадобрее, заказывали к лимону мартини
бьянко, алмазный мой венец нельзя ли скорее, в мире весна, а в
подполе такая пьянка, мертв твой Димитрий, куда же мертвее
сроду, а разве мне любить другого по чину, за краденый поцелуй
покупать свободу, нетронутой красоты надевать личину. Мертв твой
Димитрий, приходит к тебе с юлою, вертит ее под окнами до рассвета,
нет, ни за что я всё-таки не открою, я не причесана и не совсем одета,
а полевые цветы, что охапкой носит, вянут охапками там, где весной
сморило. Что перед Богом никто за нас не попросит, я еще днем все
пули заговорила. Так и идет, не помня родства и плоти, каждый
поребрик свинцовыми начиняя, на сообщение «Ваш фельетон в
работе» смотрит забывчиво, и не ведет кривая в город родимый, спит
без последней мысли, в городе спят акмеисты и ничевоки, на пироге
немецкие сливки скисли, всё же, Мари, не будьте ко мне жестоки,
рати святой ответил – останусь с вами, винные ягоды, спирта запасы
ночью, счастье давно пора выгрызать зубами, ягоду тоже пробовать
только волчью. Всё же не будем мы посвящать сонеты разным другим
вещам не в пример друг другу. Бойся данайцев, Мари, не узнаешь, где
ты, так вот хотелось видеть в тебе подругу, что ничего не срослось, аз
и буки-веди – други мои последние до петлицы, гул балалаечный и
под окном медведи, море спокойствия, клюв закрывают птицы.
***
Отвечать за родные пенаты этой ночью никто не хотел, отпускали
лягушек юннаты по особой сыпучести тел, отпускала Юдифь
Олоферна, подарив на прощанье кушак, хоть печаль моя будет
безмерна, что расстались мы как-то вот так – ни кровинки на старом
паркете, ни помады на левом плече, приручили мы тех, что в ответе, и
ходили за ними, в т.ч. чтобы им и тепло, и уютно, и подарки на праздник
труда, все они предают вас и пьют, но к ним еще прикоснешься когда,
чтобы так вот за руку держали и шептали на ушко секрет, здесь
такие откроются дали, никакого секрета здесь нет, чтобы так вот ни
в рифму, ни в строчку, отпущение горше греха, а потом отпусти мою
дочку, что и к рифмам за кровью глуха, и по капле она из бювета,
чтобы все приходили с веслом, есть же милые вотчины где-то и
какой-то особенный дом. Так проходишь вприглядку-вприкуску за
нетонущей тенью мяча, никогда не давай себе спуску, потому что
вода горяча, пар идет, за родные пенаты никому отвечать не дано,
потому остаешься одна ты и ногами не щупаешь дно.
***
Замерзаете в пути вы или пьете ночью клей (эти хеттские мотивы
бедной родины моей), сердцу станет безразлично – Бармаглот
и китоврас, переменчиво-двулична память, греющая вас. И по
зернышку от плоти, и по сердцу без души, никуда вы не уйдете, и
«Ступай и не пиши» не услышите вы, в общем, ни гудка не услыхать,
только ветер в доме отчем будет штору колыхать.
***
Двенадцать пробьет, о тебе каждой клеточкой тела, в твиттер писать,
лазанью свою соля, потом вспоминать, почем здесь была бы “Stella” и
разменять ли в подъезде сто три рубля. Самый сладкий кишмиш мы
не ели с тобою, не выезжали литерным на юга, мало ли в мире Миш –
я тебе открою, ни для кого дорога не дорога. Здесь на обочине ловишь
«Маяк» с обеда, девушка, что вы пьете, а как вас зовут, ласточки
гнёзд навьют, у меня диета, новый магнитик профиль богини Нут на
холодильнике будет смотреться рядом с этим зеленым, где море и
виноград. Ум свой держи и делай подручным адом – так не чужой,
а знакомый с рожденья ад на козырьках и на вяленой черепице,
из-за которой солнце встает к утру, память о нас разбрасывать по
крупице сразу начну – только адрес в строке сотру. Браузер не
выдает круговой порукой, куда мы ходили два года назад ферзем,
перья замерзшие не отдирали с мукой, чтобы лететь им обратно в
свой водоем. Так набираешь «мы», а на google.com’е технические
работы невпроворот, и растекается морем холодным в роме, как на
ладони, твой обреченный лёд.
40
Больше тебе не будет около двадцати, платные танцы,
41
гостиничные
карнизы, всё относительно с виду, как ни крути, как ни свети на
подрамники Моны-Лизы. Мужчины, для которых ты красишь
ресницы, к десерту глядят в пол, вертят кольцо с гравировкой на
безымянном, замечают, что имя твое прячет корень “Ol”, что означает
«хмель», и звенят кальяном. Ближе всего мне конечно женщина-оса,
мёд на губах и пальчики в марганцовке, слышит за ужином разные
голоса, судя по шорохам, средняя полоса, в общем, легко поверить
такой уловке. Больше всего меня удручает женщина-плот, всю эту
воду пьет, заведет куда-то, и маникюрной пилочкой мельницу из
литот превращает в ромбики спелого рафинада. Легче всего в строку
ложится женщина-грог, фиалки в руке из серого дамаскина, ценишь
ее за самый бесследный слог, самые белые плещутся в сердце
вина. Что с тобой делать, ведь нужно идти вперед, многим вещам
по привычке не удивиться, на полпути форель разбивает лёд, и
оставляет перья в руках синица.
Они едят канапе, говорят разные речи, за щекою цветочек
аленький, на самом деле сорбит. Не будем резать лук в день Иоанна
Предтечи, что-то сломалось и больше уже не болит. Там, где была
душа, в твоем анамнезе прочерк, самый алый цветочек, потом “no
more blood to bleed”, на всех, кто тебя любил, теперь не хватает
точек, теперь не хватает мочек для гвоздиков, только стыд держал
тебя здесь так долго, доказывать, что не лузер – увлекательное
занятие, достойное мудреца, что-то опять сломалось, в каждой
корзине мусор, и невозможно воду больше не пить с лица. И на себя
смотреть с удивлением невозможно, где начинается философия,
заканчивается опять, пишешь мелком сиреневым: «Истинно всё, что
ложно, истинно односложно, я выхожу гулять». Будет священный
Байкал твои омывать ботинки, будет в 9:15 в гостинице шведский
стол, будут песни о родине, апельсины без половинки, тебя вернули
на место и мятный свой стиморол оставили там, где хочется сойти