им и за прораба, и за любого жителя, и за консьержку их, музыки
человеческой нам не хватает, слабо мы представляем оттиски нотных
листов для книг. На первой странице была ты, а дальше как Бог на
души, как тунцовые суши для каждого бубенца, и не хватает месяца,
чтобы извлечь из суши разного одиночества или еще свинца. Когда
она оформится, обретет силуэт безбедный (как то: и рыцарь бедный,
всадник медный и холокост как средство сличения рифмы), поток
бесследный и фотографии с гением в полный рост. Вот он качает
тебя с половником на колене, в азбуке только «аська» на букву «А»,
и говорит тебе об Оке и Лене, мертвое царство, с горошину в дуле
страна. Снятся тебе кошмарные сны и дали, где нас не будет, мы
под обложкой одной всё невозможное вместе перестрадали вместе
с открытками БАМа и целиной. Всё, что теперь – неизменно виски
с эфиром, карты дисконтные, выбитые в “Brocard”, только для нас,
заменяющих город миром и продавцов пеленок – колодой карт, только
для нас пурим, магазин и дача, сырные палочки в каждый базарный
день, и леденцом растекается в пепел сдача, выдаст нас каждому
даже лесной олень. И для того ли я за тебя держалась и испариться
кровушкой не могла, чтоб вызывать у женщин печальных жалость,
юношей бледных туда, где густая мгла, снова вести, магазинную
ветошь мерить и никогда на вопросы не отвечать, если отвечу, самой
42
себе не поверить, если отвечу, самой себе промолчать. Грош тебе всё
же цена, да и тот зажали, по бухгалтерии толком не провели, так он
минует нас пуще любой печали, так он минует нас якорем на мели.
Жили в своем небесном Иерусалиме мыслящим мячиком cogito 43
ergo
sum, были надежными, были совсем другими, Чехов приказчику
веточку шлет из Сум и говорит: «Я любил эту Лику сдуру и семиотики
ради себя блюсти всё же велел, как отсутствующую структуру,
стали ненужными, в общем, меня прости». В общем, прости меня,
плоть достает из лампы, вырастил всё же в лампе свою рабу, была-не
была и любит-не любит, сам бы написал рассказ, но к берегу догребу.
Прочность традиции, крестик и нолик вместе, нолик и крестик,
стыковка произошла, сорок своих сороков напишу из мести, чтобы
хоть строчка всё же к тебе дошла, чтобы хоть строчка эпиграфом
оказалась, Мертвое море плещется за окном, я никогда песка бы и
не касалась, нет избавления, чтобы тонуть вдвоем, просто тебя потом
всё тянут-потянут, репа зеленая кошкой липовою скрипит, и никогда
с экрана жить не устанут, и не растратят детский свой аппетит, и не
напишут, что был ты безумно скучен, да и с годами скуку не растерял,
и забывать как будто бы не научен, и пропивать символический
капитал. Горько по улице хоть бы Викентия Хвойки (Мертвое
море всегда по колено) брести, быть октябренком и гордо платить
неустойки, и за щекою те камни, что были в горсти, долго нести. Я
тебя никогда не забуду, будто бы мне ничего не хранить за душой. На
холодильнике надпись «Помойте посуду», за холодильником мячик
«Растите большой».
Кто-то проведет до метро, представится «Эргали», спросит: «А вас
в Москве, наверное, кто-то бросил? Тут всё время кого-то бросают,
такая память земли», никому ничего не вели, за такие угрозы ль то ли
нервного срыва, то ли стечения сигарет в одном кармане до оглашения
приговора, потом ты поймешь, что времени вовсе нет, пока тебе
повторяют: «Терпите, скоро». Пока тебя держат за руку и молчат, и
нужно молчание просто ценить за это, как домик призрения, где ты
на Сретенье был зачат, и все понимали, насколько дурна примета.
44
Мы вчера постелили паркет, и на башне у Брюса доставали 45
три
карты из шляпы, и кроличий хвост, и в двенадцать часов проходила
под окнами муза, золотые часы отдавали за деверя в рост. Хочешь
чуда – смотри на экран, хочешь правды – на руки, нарисуй меня
заново, мыльную пену стерев, так она его долго любила хотя бы за
муки, кошкин дом загорелся, в ответе за свой «Гомельдрев», так она
его долго честила на всех перекрестках, что привыкли соседи и юные
девы в метро, а во вторник закончился наш сериал о подростках,
сыроватая искренность, снова a little bit raw. Он сидит по часам
за столом и жует свое слово, и соседи привыкли, и девы в метро
доросли, говорят «о%ительно», что мы заменим на «клёво». За такие
народы, которые вы тут пасли, получить бы двугривенный, новый
народец привычно начинать форматировать после двенадцати
строк, потому что тебя полюбила я нежно и лично, а потом отпустила
в ближайший ко мне водосток, и плыви, мой кораблик, куда-нибудь
в список названий кораблиных, кораблевых, в общем, чужих
кораблей, очевидности мюслей, структуры тюремности Даний – я
тебе не препятствую ночью на лавочке с ней. Ей пиши горячительно
или горячечно строфы, воссоздание Нарнии ей финансируй в уме, и
соседи твои, что не ходят по краю Голгофы, не услышат в приемнике
белого шума j’aime, не услышат совсем ничего, что тебе тут не
мило, и того, что так мило, тем более не услыхать. Для того ли тебя
из фальшивого снега лепила, чтоб тебя запретить, как в календы
февральские «ять» - это было потом, но хотелось бы точно и сразу,
чтобы все понимали, что дело имеют с другим, и тотчас исчезала бы
каждая очередь в кассу, и не знали бы мы, для кого это всё говорим.
А пока Третий Рим оставляет пробоины в тире, и пока заливает здесь
мыльной водой пенопласт, и тебе говорят, что пора уже мыслить
бы шире, а по крупным счетам он тебя никогда не предаст. И тебе
говорят-говорят-говорят до предела, чистоту говорения речью своей
воплотив, - а чего ты еще, говори, в этой жизни хотела, настоящую
искренность купят за твой “Palmolive”.
Я сегодня оставлю тебя, в это Черное лаги, и магнитики с видами Праги
до самого дна, и «Салаты», и «Мясо», и ворохи серой бумаги, и ни сиры,
ни наги, а я ни на что не годна. Что вы в девять сегодня, букетами
полного роста и закрытого цикла создания тыкв из карет, у тебя, на
тебя, про тебя, для спряжения просто лошадей не хватает, и упряжи
правильной нет. Что тебе хорошо, не прельщает сознание прочих, три
орешка на блюдечке лучше десятка друзей, потому предлагается здесь
в порошок растолочь их, а потом отнести, скорлупу отрицая, в музей. Я
сегодня оставлю тебя, там, где было просторно, станет ветрено, станет
простужено, мятно, темно, а потом разыщу, напишу всё, что было,
повторно, потому что мой почерк меня выдает всё равно, потому что
меня для тебя не осталось ни капли, закрываются двери и гаснет любой
светофор, ни полей и ни гор, а одни вездесущие грабли за собою ношу,
чтоб себя оправдать, до сих пор. Там не будет «тогда», там не будет
«теперь» и «навеки», и магнитиков с видами Праги, сыров или мяс, и тебе
до утра остается проигрывать треки, с исключением нас из платежки за
свет и за газ наша участь изменится к лучшему, это известно, это стоит
того, чтобы жить и прощения ждать, и тебя отправляют за тридевять
в горы и в лес, но кто поймет, что за кнопку в итоге нам надо нажать.
Героический эпос закончился, слог наш амурный исчерпал себя прежде,
чем кликнул иконку Тартюф, чудеса восприятия, век скольканадцатый,
урны, кровь и плоть доказуемы, кто тут ни требует proof, кто тебя ни
пощупает, ни отведет за колонну, ни заставит Державина с легкой
душой прочитать, распечатки по общему весу превысили тонну, и
красна моя девица – эта цветная печать (ничего бы им не отвечать, не
писать им записки, дескать, были мы с вами когда-то вот даже на «ты»,
и вот с вами, дай памяти Бог, невзначай были близки – ну а что они
после возьмут со святой простоты). Написать бы им всем непременно
вот что-то такое, середину златую совсем безмятежно презрев, дорогие
мои тень и свет, ну оставьте в покое, здесь растут одуванчики, может,
еще львиный зев, здесь растут они долго, потом вырастают до башни и
свое безъязычие за медяки продают, и свое междуречие, милые детские
шашни, и прокуренных пальцев заслуженный смертью уют, ничего
не куют и не сеют, не жнут, не проходят, долготерпят, потворствуют
46
в норах на Малой Сенной, и большие снега на тебя в равноденствие
сходят, и большие снега, и большой равноденственный зной.
А&К
47
Кровью-травой-муравой вырезали-клеили-шили, на каждую
стандартную плоскость есть вертикальный крот, и оставляет свои
отпечатки на каждом шиле, и показания с радостью раздает, какое-
нибудь «Откуда я знаю, где он, где-нибудь овчинку да с выделкой по
котлам, ходит всегда в таком белоснежно белом, волосы вьются тоже
не по годам. Я ничего не дам за такое счастье – быть на его месте,
верить в его овец, всё говорит, что целого тоже часть я, и за началом
следует не конец, а начало новое, и так без конца по кругу, пою, что
вижу, что не вижу – прочту. Разве мог бы я – мы ведь нужны друг
другу, может, он там прощается на мосту с каждою встречной, а я тут
по горло в хине, по подбородок в оливковом, косая сажень в плечах,
ныне тебе отпущаеши, всё вот прощаю ныне. Не до скончания века
на помочах водить за собою, раскладывать копипасты, собирать их