Неймдроппинг — страница 7 из 20

им и за прораба, и за любого жителя, и за консьержку их, музыки

человеческой нам не хватает, слабо мы представляем оттиски нотных

листов для книг. На первой странице была ты, а дальше как Бог на

души, как тунцовые суши для каждого бубенца, и не хватает месяца,

чтобы извлечь из суши разного одиночества или еще свинца. Когда

она оформится, обретет силуэт безбедный (как то: и рыцарь бедный,

всадник  медный  и  холокост  как  средство  сличения  рифмы),  поток

бесследный  и  фотографии  с  гением  в  полный  рост.  Вот  он  качает

тебя с половником на колене, в азбуке только «аська» на букву «А»,

и  говорит  тебе  об  Оке  и  Лене,  мертвое  царство,  с  горошину  в  дуле

страна.  Снятся  тебе  кошмарные  сны  и  дали,  где  нас  не  будет,  мы

под  обложкой  одной  всё  невозможное  вместе  перестрадали  вместе

с открытками БАМа и целиной. Всё, что теперь – неизменно виски

с эфиром, карты дисконтные, выбитые в “Brocard”, только для нас,

заменяющих город миром и продавцов пеленок – колодой карт, только

для нас пурим, магазин и дача, сырные палочки в каждый базарный

день,  и  леденцом  растекается  в  пепел  сдача,  выдаст  нас  каждому

даже лесной олень. И для того ли я за тебя держалась и испариться

кровушкой не могла, чтоб вызывать у женщин печальных жалость,

юношей  бледных  туда,  где  густая  мгла,  снова  вести,  магазинную

ветошь мерить и никогда на вопросы не отвечать, если отвечу, самой

42

себе не поверить, если отвечу, самой себе промолчать. Грош тебе всё

же цена, да и тот зажали, по бухгалтерии толком не провели, так он

минует нас пуще любой печали, так он минует нас якорем на мели.

Жили в своем небесном Иерусалиме мыслящим мячиком cogito  43

ergo

sum,  были  надежными,  были  совсем  другими,  Чехов  приказчику

веточку шлет из Сум и говорит: «Я любил эту Лику сдуру и семиотики

ради  себя  блюсти  всё  же  велел,  как  отсутствующую  структуру,

стали  ненужными,  в  общем,  меня  прости».  В  общем,  прости  меня,

плоть достает из лампы, вырастил всё же в лампе свою рабу, была-не

была и любит-не любит, сам бы написал рассказ, но к берегу догребу.

Прочность  традиции,  крестик  и  нолик  вместе,  нолик  и  крестик,

стыковка произошла, сорок своих сороков напишу из мести, чтобы

хоть  строчка  всё  же  к  тебе  дошла,  чтобы  хоть  строчка  эпиграфом

оказалась, Мертвое море плещется за окном, я никогда песка бы и

не касалась, нет избавления, чтобы тонуть вдвоем, просто тебя потом

всё тянут-потянут, репа зеленая кошкой липовою скрипит, и никогда

с экрана жить не устанут, и не растратят детский свой аппетит, и не

напишут, что был ты безумно скучен, да и с годами скуку не растерял,

и  забывать  как  будто  бы  не  научен,  и  пропивать  символический

капитал.  Горько  по  улице  хоть  бы  Викентия  Хвойки  (Мертвое

море  всегда  по  колено)  брести,  быть  октябренком  и  гордо  платить

неустойки, и за щекою те камни, что были в горсти, долго нести. Я

тебя никогда не забуду, будто бы мне ничего не хранить за душой. На

холодильнике надпись «Помойте посуду», за холодильником мячик

«Растите большой».

Кто-то проведет до метро, представится «Эргали», спросит: «А вас

в Москве, наверное, кто-то бросил? Тут всё время кого-то бросают,

такая память земли», никому ничего не вели, за такие угрозы ль то ли

нервного срыва, то ли стечения сигарет в одном кармане до оглашения

приговора,  потом  ты  поймешь,  что  времени  вовсе  нет,  пока  тебе

повторяют: «Терпите, скоро». Пока тебя держат за руку и молчат, и

нужно молчание просто ценить за это, как домик призрения, где ты

на Сретенье был зачат, и все понимали, насколько дурна примета.

44

Мы  вчера  постелили  паркет,  и  на  башне  у  Брюса  доставали  45

три

карты из шляпы, и кроличий хвост, и в двенадцать часов проходила

под окнами муза, золотые часы отдавали за деверя в рост. Хочешь

чуда  –  смотри  на  экран,  хочешь  правды  –  на  руки,  нарисуй  меня

заново, мыльную пену стерев, так она его долго любила хотя бы за

муки, кошкин дом загорелся, в ответе за свой «Гомельдрев», так она

его долго честила на всех перекрестках, что привыкли соседи и юные

девы  в  метро,  а  во  вторник  закончился  наш  сериал  о  подростках,

сыроватая  искренность,  снова  a  little  bit  raw.  Он  сидит  по  часам

за  столом  и  жует  свое  слово,  и  соседи  привыкли,  и  девы  в  метро

доросли, говорят «о%ительно», что мы заменим на «клёво». За такие

народы,  которые  вы  тут  пасли,  получить  бы  двугривенный,  новый

народец  привычно  начинать  форматировать  после  двенадцати

строк, потому что тебя полюбила я нежно и лично, а потом отпустила

в ближайший ко мне водосток, и плыви, мой кораблик, куда-нибудь

в  список  названий  кораблиных,  кораблевых,  в  общем,  чужих

кораблей,  очевидности  мюслей,  структуры  тюремности  Даний  –  я

тебе не препятствую ночью на лавочке с ней. Ей пиши горячительно

или горячечно строфы, воссоздание Нарнии ей финансируй в уме, и

соседи твои, что не ходят по краю Голгофы, не услышат в приемнике

белого  шума  j’aime,  не  услышат  совсем  ничего,  что  тебе  тут  не

мило, и того, что так мило, тем более не услыхать. Для того ли тебя

из  фальшивого  снега  лепила,  чтоб  тебя  запретить,  как  в  календы

февральские «ять» - это было потом, но хотелось бы точно и сразу,

чтобы все понимали, что дело имеют с другим, и тотчас исчезала бы

каждая очередь в кассу, и не знали бы мы, для кого это всё говорим.

А пока Третий Рим оставляет пробоины в тире, и пока заливает здесь

мыльной  водой  пенопласт,  и  тебе  говорят,  что  пора  уже  мыслить

бы  шире,  а  по  крупным  счетам  он  тебя  никогда  не  предаст.  И  тебе

говорят-говорят-говорят до предела, чистоту говорения речью своей

воплотив, - а чего ты еще, говори, в этой жизни хотела, настоящую

искренность купят за твой “Palmolive”.

Я сегодня оставлю тебя, в это Черное лаги, и магнитики с видами Праги

до самого дна, и «Салаты», и «Мясо», и ворохи серой бумаги, и ни сиры,

ни  наги,  а  я  ни  на  что  не  годна.  Что  вы  в  девять  сегодня,  букетами

полного  роста  и  закрытого  цикла  создания  тыкв  из  карет,  у  тебя,  на

тебя, про тебя, для спряжения просто лошадей не хватает, и упряжи

правильной нет. Что тебе хорошо, не прельщает сознание прочих, три

орешка на блюдечке лучше десятка друзей, потому предлагается здесь

в порошок растолочь их, а потом отнести, скорлупу отрицая, в музей. Я

сегодня оставлю тебя, там, где было просторно, станет ветрено, станет

простужено,  мятно,  темно,  а  потом  разыщу,  напишу  всё,  что  было,

повторно,  потому  что  мой  почерк  меня  выдает  всё  равно,  потому  что

меня для тебя не осталось ни капли, закрываются двери и гаснет любой

светофор, ни полей и ни гор, а одни вездесущие грабли за собою ношу,

чтоб  себя  оправдать,  до  сих  пор.  Там  не  будет  «тогда»,  там  не  будет

«теперь» и «навеки», и магнитиков с видами Праги, сыров или мяс, и тебе

до утра остается проигрывать треки, с исключением нас из платежки за

свет и за газ наша участь изменится к лучшему, это известно, это стоит

того, чтобы жить и прощения ждать, и тебя отправляют за тридевять

в горы и в лес, но кто поймет, что за кнопку в итоге нам надо нажать.

Героический эпос закончился, слог наш амурный исчерпал себя прежде,

чем кликнул иконку Тартюф, чудеса восприятия, век скольканадцатый,

урны, кровь и плоть доказуемы, кто тут ни требует proof, кто тебя ни

пощупает,  ни  отведет  за  колонну,  ни  заставит  Державина  с  легкой

душой  прочитать,  распечатки  по  общему  весу  превысили  тонну,  и

красна моя девица – эта цветная печать (ничего бы им не отвечать, не

писать им записки, дескать, были мы с вами когда-то вот даже на «ты»,

и вот с вами, дай памяти Бог, невзначай были близки – ну а что они

после возьмут со святой простоты). Написать бы им всем непременно

вот что-то такое, середину златую совсем безмятежно презрев, дорогие

мои тень и свет, ну оставьте в покое, здесь растут одуванчики, может,

еще львиный зев, здесь растут они долго, потом вырастают до башни и

свое безъязычие за медяки продают, и свое междуречие, милые детские

шашни,  и  прокуренных  пальцев  заслуженный  смертью  уют,  ничего

не куют и не сеют, не жнут, не проходят, долготерпят, потворствуют

46

в  норах  на  Малой  Сенной,  и  большие  снега  на  тебя  в  равноденствие

сходят, и большие снега, и большой равноденственный зной.

А&К

47

Кровью-травой-муравой  вырезали-клеили-шили,  на  каждую

стандартную  плоскость  есть  вертикальный  крот,  и  оставляет  свои

отпечатки на каждом шиле, и показания с радостью раздает, какое-

нибудь «Откуда я знаю, где он, где-нибудь овчинку да с выделкой по

котлам, ходит всегда в таком белоснежно белом, волосы вьются тоже

не по годам. Я ничего не дам за такое счастье – быть на его месте,

верить в его овец, всё говорит, что целого тоже часть я, и за началом

следует не конец, а начало новое, и так без конца по кругу, пою, что

вижу, что не вижу – прочту. Разве мог бы я – мы ведь нужны друг

другу, может, он там прощается на мосту с каждою встречной, а я тут

по горло в хине, по подбородок в оливковом, косая сажень в плечах,

ныне тебе отпущаеши, всё вот прощаю ныне. Не до скончания века

на помочах водить за собою, раскладывать копипасты, собирать их