Неймдроппинг — страница 9 из 20

диету,  китайским  своим  фонариком  пылать,  и  земную  твердь

впитать,  тонешь-тонешь  медленно,  всплываешь  неартистично,

судьба безопасные лезвия от рук твоих сохранит, измажешь кровью

обои – все скажут, что ты вторична, диета твоя двулична – расплата

за  аппетит.  Весною  тепло,  я  почти  дошел  до  финала,  осталось  в

одной подворотне начертить свой меловый круг, чтобы ты уходила

медленно и совсем меня не узнала, чтобы пусто нам было, мало, чтобы

место  исчезло  вдруг.  Чтобы  месту  сему  быть  пусту  почти  до  края,

переливаться  медленно  через  край,  чтобы  тебе  покупать  сарафан

из  фая,  только  в  себя  такую  здесь  не  играй,  никто  не  поверит,  что

это на самом деле – на то, что посмели, теперь вот обречены, свечи

горят  и  дальше  метут  метели,  и  на  снегу  пунктирные  от  луны.  И

если бы я научилась читать по снегу и выдала в целом какой-нибудь

связный текст (но тексты теперь, как и прочее всё, не к спеху, никто

их не слушает и с холодцом не ест), то мне удалось бы себя оправдать

собою, что, дескать, берите меня – хороша как есть, и каждое утро

себя приучаю к сбою, и каждое утро себе сочиняю месть.

Буквы  твои  разноцветны  и  разнополы,  душные  школы,  морковки

пятьсот  за  фунт,  сначала  вы  начнете  забывать  существительные,

после – глаголы, а после море расступится, преподнесет свой грунт.

Бессмыслен и беспощаден бунт их молекулярный, детство рифмуется

с отрочеством, юность – с таким горбом, а если ты жить разучишься,

отправлен за круг полярный, без брома свою историю забудешь, как

милый  омм.  А  если  писать  разучишься  и  станешь  обычной  Ривой,

и голубь своей оливой разгонит как помелом любые воспоминания,

была ведь почти красивой, забудешь свой дом игрушечный, и съеден

он поделом. Приняты меры открытости, взрастила в себе шлемазла,

кисейные реки мудрости, бетонные берега, не дальше реки забвения

сошлют ведь, потом погасла, не дальше реки забвения, из трещин течет

нуга. Сорока-воровка тянется и в клюве несет айподы, проснешься

за эти годы впервые и так вздохнешь, какие еще сомнения, порядок,

состав породы, тоска и сосредоточенность, и, в общем, он всем хорош,

но если ты не уложишься в десяток строк о концепте, тебя забанят

немедленно,  повесят  на  ворота,  и  каждый,  кто  мимо  катится,  в

смятенье  внесет  по  лепте,  и  будешь  себя  оправдывать,  что  ты  там

уже не та, и будешь себя доказывать почти что как теорему, ключей

и замков не водится, закончен былой завод, и нам задавали, кажется,

дочитывать эту «Эмму», на что уж умна вот матушка, а за душу не

берет.

54

Олимпийские  мишки  в  «Фарфоре-Фаянсе»  на  каждой

55

кружке,

говоришь подружке, что у Эми был новый спортзал, и лучшие сушки,

и самые девичьи ушки, и такой душой зачем ее наказал. Невозможно

себя по утрам оторвать от подушки, разбросать все игрушки, собрать

их в один присест. Я не волк, а бабушка – вот почему без дужки, кто-

то другой тебя пусть в этом соре съест. Будете вместе в песочнице

рыть каналы, и на другом берегу, словно тут Суэц, ёлочки-ёлочки,

шпалы  и  шпалы-шпалы,  сорок  веков  умиления  злых  сердец.

Бросишь ему под незыблемый столп краюху и постового попросишь

следить за ним, мелкий приморский бокал он приложит к уху, сядем

на камушки, может, поговорим. Что ты там видишь такого, что нам

негоже,  что-то  другое,  может,  еще  увидь.  Всё  хорошо,  потому  что

опять всё то же, у разговора такого не рвется нить. С камушка встанем

и дальше пойдем уж розно, и газировки живой бы еще испить. Нет,

ну ты правда искал меня тут, серьезно? И разговора такого не рвется

нить.  Лучше  платить  по  счетам,  пока  воздух  ворован,  выброшен  к

мусору под опаленным кустом, в семь обручальных колец на седмицу

закован, предначертания спрятаны в матушкин том. Кто тебя здесь

так полюбит чернее чернила до возвращения в белое из бытия, мало

ли что там бывает и сердцу не мило, но почему-то лежит в этой книге,

как я.

Водил на казни, водил в найт-клабы, хвалил за наивность и аппетит,

сказал  бы:  будь  моей  собачонкой  –  была  бы,  да  только  не  говорит.

Держал  за  руку  до  полвторого,  времени  мало  –  чего  уж  там.  На

тебе  осталось  чего  живого?  К  таким  нерасставленным  по  местам

применяются  особо  изощренные  пытки,  чтобы  научить  их  себя

жалеть, отворять тихонько тебе калитки, чтобы не звенела латунь и

медь, и от полвторого тобой лучиться, полагая тоже, что всем тепло.

Говорят,  что  в  памяти  всё  случится,  говорят,  что  это  твое  трепло

ни  одной  слезинки  не  заслужило,  а  не  то  что  лужи  отборных  слёз.

Говорят,  что  есть  долото  и  шило,  освежитель  воздуха  и  Делёз,  в

осознании  этого  легко  и  уютно,  те,  кто  любит  –  те  вообще  молчат,

ну а те, кто пишет здесь, обоюдно нелюбимы, от любящих и зайчат

каждый  раз  услышишь  –  ну  нет,  не  верю,  он  ведь  так,  вот  так  на

меня смотрел, вот тогда и надо бы хлопнуть дверью, чтобы помнить

хорошее,  не  у  дел  остаются  пускай  уж  всегда  другие,  мы  по  всем

приметам  надежнее  их  –  батарейки  японские  дорогие  и  почти

классический в целом стих. Неужели можно вот так обмануться – а

ведь так осторожно с тобой молчал, да у нас ведь и чашки с вином не

бьются, да у нас аллергия тут от зеркал, и от пепельниц этих, пустых

покуда, чтобы их наполнить, нужна рука твоя, и просто остатки чуда,

и  просто  намеки  издалека.  Напрасны  наши  любовные  всхлипы,  по

изжитию текста напрасен труд, а нам все пишут: а вы могли бы? А

нам всё пишут, что не умрут. И с этим трудно не согласиться, на это

трудно не наплевать, а больше мне ничего не снится, ну может быть

– заменю кровать.

56

Чуши прекрасной, слезинки ребенка в блюдце, молоды были

57

когда-

то, потом не так, из поминальных списков к себе вернуться и на окно

повесить  сушиться  мак.  Что  тебе  снится?  Помалкивать  Эвридика

в  целом  научена,  так  иногда,  всплакнет,  смотрится  дико,  тогда

полюбила фрика, в девятом кругу опять головой об лёд. Ей приносили

тогда  шоколад  и  крупы,  рижские  шпроты  на  Сретенье,  так  везло,

и  колокольчики  медные  от  Гекубы,  стыли  уключины,  билось  о  лёд

весло.  Было  почти  вот  так,  как  тогда  в  Мисхоре,  когда  оглянуться

можно  бы,  но  нет  сил,  он  уезжает,  она  выживает  вскоре,  каждый

простил, но только забыть просил. Кто они все, что за каждым идти

бы следом, потом возвращаться в свой мертвый пансионат, Томаса М.

пересказывать за обедом – в девятом круге каждый послушать рад

себя, самого себя кромсая, лелея, оставляя ножницы в самых видных

местах,  себе  сестра  милосердия  и  Лорелея,  Горгона  с  зеркальцем,

постпубертатный  крах.  Всё  человеческое  слишком  –  Богу,  кесарю,

Крыму,  ликероводочному  спасению  на  воде.  Он  обернется  –  тебе

разыгрывать  пантомиму  о  нежелании  вернуться  в  свое  «Нигде»,

чтобы мучительно стало зрителям и прохожим, звезде Лучезарной

и лечащему врачу, которому ты говоришь: «Я рожден хорошим, но

оставаться таким не совсем хочу». А каким мне быть еще, выясню, вот

полдела, некалорийное тело, оскоромленная душа, я тебе снюсь по

праздникам, я тебя не хотела, но всё равно истлела, на приговор спеша.

Можешь теперь оборачиваться, сколько душе угодно, читать стихи

кустарникам,  девушкам  или  мхам,  я  теперь,  может  быть,  от  всего

свободна, чуши прекрасной своей никому не дам, чаши прекрасной

своей со своим крюшоном, свои нейролептики и колокольчик глухой,

а  могли  бы  мы  встретиться  где-то  во  времени  оном,  и  была  бы  я

максимум только твоей снохой, и сидели бы мы за столом и читали

Делиля, и, отчизну свою без труда в сорок дней полюбив (остается

ее  нам  теперь  вот  зеленая  миля,  корешок  восприятия,  солнечный

Маунтолив).  Можешь  теперь  оглядываться,  каждый  раз  узнавать,

внове  все  эти  изгибы  печени,  перечницы  в  руках,  или  вот  мне  не

откажут в еде и крове, и уголки загибаются в уголках. Или вот мне не

откажут во мне лишней, или оставят себя обихаживать, контур свой

каждый день проявлять твоей лавровишней, чтобы опять казаться

себе живой.

Она  сказала:  «Все  вас  знают,  а  мне  вас  видеть  не  приходилось,

а  мне  такого  за  жизнь  наснилось,  что  вам  и  не  рассказать,  а  мне

такого наобещалось, а мне такого не обломилось, как не завидовать

аккуратно, словно бездомный тать». Она сказала: «Ну, все вас знают,

а мне, по правде, неинтересным всегда казалось таким вот парнем с

походкою волевой родиться, может быть, это зависть и вам всё это

должно быть лестно, но в роде своем я и так прелестна и выдана с

головой». Она сказала: «Все вас знают, а мне вас знать и не нужно,

право, никто не спросит меня: «Куда вы», когда я иду домой, а мне

там  нужно  скучать  о  важном,  потом  дописать  кой-какие  главы,  и

наши лужи без переправы, и пряничный домик мой». Она сказала:

«Да, я чудачка, и это, в общем, для вас задачка, которую, если б не

лень родная, сподобились разгадать. Но вам за это никто не платит,

а  мне  писать  надоело,  хватит,  пусть  кто-то  душу  твою  лохматит  –

такая вот благодать».

58

В английском языке нет грамматической категории рода,

59

табличек

«Не сорить на газонах» и «Догмы 65», во рту закипает олово, в воде

растворилась сода, и всё, что еще не выпито, пора отнести в печать.