Прошло три недели, и вот я стою у операционного стола в ожидании, когда Марина откроет глаза. Мы погрузили ее в сон на первый этап операции, пока срезали в нужном месте волосистую часть кожи головы, вскрывали череп и открывали твердую мозговую оболочку. Производить эти манипуляции без общей анестезии было бы слишком болезненно. А поскольку мозг не ощущает боли, потому что не имеет чувствительных нервных окончаний, анестезиолог уменьшал подачу седативного препарата, подготавливая мне условия для работы.
– С возвращением, – поприветствовал я Марину, – как вы себя чувствуете?
– Мутит, как с похмелья. А там что… уже открыто?
– А как же… Дайте мне знать, когда будете готовы, – отозвался я.
До операции мы с Мариной несколько раз проходились по всем этапам, и она точно уяснила, что от нее требуется.
Теперь я держал в левой руке электрический стимулятор – приспособление, по форме и размерам напоминающее перьевую авторучку, разве что на кончике «перо» раздваивается, как язык у змеи, на два кончика, между которыми пропускается слабый разряд электрического тока. Он воздействует на нервные клетки как электрошокер и позволяет временно «парализовать» крохотный участок мозговой ткани. Мозг не почувствует моих прикосновений, нет у него способности чувствовать, что его трогают, режут или производят с ним какие-либо манипуляции. Однако «оглушенные» током нейроны моментально впадают в ступор, и в результате мозг утрачивает функцию, за которую они отвечают.
Нейрофизиолог попросил Марину сосчитать до десяти. Она сосчитала. Он попросил пропеть алфавит. Она пропела. Потом проделать и то и другое по-испански, на ее родном языке. Получилось. Женщина без запинки назвала все цифры от одного до десяти и пропела все буквы испанского алфавита. Значит, можно начинать.
Вот я опускаю электростимулятор и прикасаюсь к микроучастку на внешнем крае зоны Вернике, парализуя находящиеся там нейроны. Нейрофизиолог задает Марине контрольные вопросы из заготовленного списка сначала по-английски, потом по-испански, и на все она отвечает бегло. Затем показывает разные предметы и просит сказать, что это. Ответы женщины безошибочны. С речью все в порядке.
Следовательно, делаю я вывод, этот микроучасток безопасен для вторжения. Если придется делать разрез здесь, мой скальпель не причинит вреда речевой функции Марины. Чтобы пометить его, я кладу сверху крохотный белый квадратик, невесомый, как конфетти, прямо на поверхность мозга. А поскольку она скользкая и влажная, никакого клейкого вещества не требуется, квадратик и так сразу пристает к нужному месту.
Перехожу к сопредельному участку. Тем временем Марина по просьбе нейрофизиолога нараспев произносит английский алфавит. Я жалю электростимулятором клетки мозга, а пациентка, не сбиваясь, продолжает выпевать буквы. Затем она снова плавно выводит алфавит, но уже испанский. Жду, пока пропоет его наполовину, и прижигаю участок своим прибором. Женщина останавливается на букве N моментально, словно я нажал выключатель. Речь парализована.
Значит, сюда мне хода нет. Я помечаю этот микроучасток квадратиком «конфетти» красного цвета с буквой S – это знак, что здесь запретная зона для Марининого испанского.
Через час влажно поблескивающая поверхность мозга Марины покрывается густой россыпью белых и красных конфетти – это своего рода топографическая карта области коры, отвечающей за речевую функцию. Квадратики с буквой E отмечают микроучастки, критически важные для речи на английском языке, а помеченные буквой S – для речи на испанском. На некоторых проставлено E/S – значит, эти места важны для речи на обоих языках. Белые конфетти отмечают «рабочие» микроучастки, здесь я смогу пройти скальпелем вглубь мозга, чтобы добраться до опухоли, но при этом не лишу Марину дара речи.
Теперь, когда «рекогносцировка» закончена, я приступаю к собственно нейрохирургическим манипуляциям. На «белом» микроучастке скальпелем создаю вглубь канал диаметром не более 3 мм. Он настолько узкий, что мне приходится прибегнуть к нейровизуализации – не могу же я действовать вслепую. «Глазами» мне служит оптическая система хирургической навигации. Она в реальном времени показывает трехмерные изображения Марининого мозга изнутри, чтобы я видел, что делаю.
Углубляюсь примерно на 5 см и достигаю края новообразования. Откладываю скальпель и вооружаюсь аспиратором. Откачиваю столько опухолевой массы, сколько возможно при доступе к ней под этим углом. Трубка аспиратора жесткая, а точка доступа окружена красными конфетти, куда мне нельзя вторгаться, а потому я не смогу изменить положение трубки или вывернуть под другим углом, чтобы выбрать всю инородную массу. Значит, потребуются еще «коридоры», уже с других «белых» порталов, позволяющие подобраться к проблеме с другой позиции. Осторожно врезаюсь в мозговую ткань, ни на миг не ослабляю внимания и постепенно, проникая к опухоли с разных точек доступа, удаляю ее.
На протяжении всей процедуры Марина, подчиняясь указаниям нейрофизиолога, то разговаривает, то напевает. А я знай себе проделываю дырки в ее мозге, пока он, весь испещренный каналами, не начинает смахивать на швейцарский сыр. Иначе нельзя, опухоль так искусно запряталась, что приходится атаковать ее с разных сторон. Всякий раз, как Марина внезапно замолкает, я тоже останавливаюсь и отдергиваю скальпель от драгоценных участков коры, которые отвечают за ее речь. Мы с Мариной вместе проводим операцию, словно она – коллега-хирург и направляет меня. Ее голос для меня – команда «Действуй!», ее молчание – «Стоп!».
Еще через три часа я уже накладываю последний стежок на кожу головы, чтобы сокрыть все, что натворил под крышкой черепа. Впрочем, это не конец. Хотя налицо все свидетельства, что мое хирургическое вмешательство не повредило речевой функции пациентки, я не успокоюсь, пока не осмотрю ее, когда она выйдет из наркоза – мне нужно удостовериться, что Марина способна говорить со мной на своих двух языках и понимать, что говорю ей я.
За пределами операционной уже поджидали ее родные и, пока я шел к ним, мучительно пытались прочитать на моем лице, как прошла операция. Чтобы не томить, я с ходу сообщил: «Она жива, может двигаться и говорить». От этих слов у них сразу гора свалилась с плеч, и далее мы могли уже спокойно и подробно обсуждать ситуацию.
Через день после операции нейрорентгенолог огласил результат проведенной Марине МРТ: степень GTR – gross total resection, или «радикальное удаление». Я придирчиво изучил МРТ-снимки и пришел к такому же выводу. Словом, насколько мы могли судить, удалось убрать все, до последней злокачественной клетки.
Весь следующий год Марина каждые три месяца приходила на обследование, и ее МРТ показывали, что все в порядке и никаких признаков опухоли не наблюдается. Зато к ней вернулась беглость речи и она начала снова преподавать в школе. Тревоги и страхи отступили.
Тяжелый выбор
Еще через три месяца Марина пришла на пятое контрольное обследование, и на снимке ее мозга обнаружилось маленькое темное пятнышко размером с виноградинку. И хотя сделанное сразу после операции МРТ-исследование не выявило следов опухоли, она исподволь росла, и теперь мы вынуждены были констатировать рецидив. Злокачественные клетки, укрывшись от всевидящего ока томографа и острого скальпеля хирурга, оказались живучи и, несмотря на все наши усилия, дали начало повторной опухоли. А она нередко приобретает более биологически агрессивную форму, чем предшественница.
Я показал снимки Марине. Для нее это был тяжелый удар. Впрочем, и для меня тоже. Мало того, что это означало повторную операцию без наркоза на открытом мозге, так еще это новообразование грозило оказаться более агрессивным и отнять у нас шанс на благополучное излечение.
И снова операционная. Монитор на стене показывает фото, сделанные мной в прошлый раз, с россыпями белых и красных конфетти, отображающих изначальную топографию речевой зоны: целый архипелаг из мозговой ткани, отвечающей за речевую функцию, где некоторое количество островков незначимы, зато важность других неоценима. Однако этой карте я уже не мог доверять. Не подлежит сомнению, что в ответ на хирургическое вмешательство речевые области в мозге перестроились.
Не исключено, что перед Мариной встанет тяжелый выбор: на этот раз для доступа к опухоли мне могло понадобиться рассечь мозговую ткань на критических для речи участках. Вопрос, какой из двух ее языков примет удар?
С помощью биопсийной иглы я взял образец опухоли и направил на анализ в лабораторию, расположенную в подвальном этаже клиники, чтобы быстро определить степень ее злокачественности. Затем мучительные полчаса мы дожидались ответа патологов. Наконец позвонили из лаборатории, и медсестра поднесла трубку мне к уху. Снова вторая степень! И это означало, что вторая попытка добиться GTR – полного тотального удаления – вполне осуществима!
Мы повторили процедуру картирования мозга. Установили, что английский язык заселил пучок мозговой ткани, где раньше обитали «испанские» нейроны. А участок коры, который прежде не отвечал за речевую функцию, приобрел критическое значение для беглости речи. Осталось и меньше участков, которые я с уверенностью мог бы пометить белым конфетти. Да, и не забывайте: одно неверное движение, из-за чего скальпель заденет крохотный, шириной не более 3 мм участочек коры, может лишить Марину способности владеть одним из ее двух языков.
Я надеялся, что один первоначальный разрез подарит мне возможность полностью удалить опухоль. Однако по опыту знаю, что иногда требуется еще несколько «окон доступа». И это ставило Марину, а она по профессии преподаватель английского языка, перед выбором почти невозможным. Готова ли она заплатить за полное удаление опухоли своим английским языком? А поскольку родным для нее был испанский, в случае, если ответственная за него область коры будет повреждена, Марина рисковала утратить оба свои языка и навсегда онеметь. На такой риск ни я, ни она пойти просто не могли. Подобного осложнения категорически нельзя было допускать.