ы другому потоку. Все термины произносились отчетливо и сопровождались транскрипцией, чтобы потом ты мог правильно читать их, не показывая носа на занятиях. Очень скоро все это мне не просто наскучило, а начисто отбило охоту к учебе. И первые два курса я по большей части прогуливал, болтаясь с приятелями по Беркли, Окленду и Сан-Франциско. Но при этом учился на тройки-четверки благодаря усиленной зубрежке предэкзаменационными ночами.
В первый же год я решил: чем продолжать эту тягомотину с учебой чисто «для галочки», лучше уж сразу не уделять ей внимания. Что меня по-настоящему увлекало, так это изучение человеческой природы, а университетские занятия ничего такого не предлагали – одну сплошную зубрежку. Недолго думая, я снял комнату-студию за 300 долларов в месяц и устроился охранником в нашу старую добрую кафешку в Беркли. И начал искать… хоть что-нибудь.
Однокурсники, прежде сидевшие со мной на лекциях бок о бок, видя меня в синей униформе охранника, бросали косые взгляды и явно не одобряли. Но меня это не трогало. В те времена мне не было никакого дела, что думают обо мне другие. Работа была непыльная – всего-то по два с половиной часа в обед и вечером, а все остальное время принадлежало мне безраздельно.
Моей «университетской аудиторией» стала знаменитая Телеграф-авеню, соединяющая университетский городок Беркли с Оклендом. Вот где кипела настоящая жизнь. Я увлеченно изучал музыкальные магазины, кафе, рестораны и прочее разнообразие теснящихся по обе ее стороны заведений – торговых, культурных и увеселительных. Но главное – изучал человеческую природу во всем разнообразии ее типажей, ведь кто только ни разгуливает по Телеграф-авеню! Хиппи, байкеры, простые работяги, туристы, университетские профессора, торговки, иммигранты, ребятня с родителями – все они попадали в объектив моего пристального внимания, словно препараты на предметном стекле микроскопа. И все же мне хотелось чего-то большего, вот только я не понимал чего.
Однажды я услышал, что Центральная больница Сан-Франциско набирает волонтеров. Я записался и там-то приобрел свой первый опыт клинической деятельности: смывал потеки крови с каталок. Но эта волонтерская программа предполагала не только обязанности санитаров. Нам время от времени позволялось подключаться к младшему медперсоналу и при необходимости делать искусственный массаж сердца. Такого рода приобщение к реальной помощи больным разожгло во мне неподдельный интерес. Это был способ своими глазами разглядывать нечто, выходящее за пределы сиюминутной суетности жизни, ее неожиданные грани, каких не увидишь, служа вышибалой в студенческой кафешке.
В то время медицина не числилась в топе моих карьерных устремлений. Единственные знакомые мне медики – врачи общей практики, к которым меня водили родители. Но те работали в кабинетах, больше смахивавших на офисы, или в поликлиниках. Занятие, безусловно, важное и нужное, но не вдохновляющее.
Я и правда питал уважение к врачам, ведь они спасают жизни, а помощь людям всегда стояла для меня на первом месте. Вот если бы она еще сопровождалась чем-нибудь волнующим, чтобы захватывало дух! Например, меня привлекали профессии детектива, пожарного или парамедика. Вот это – живое дело, не чета терапевту, который просиживает штаны в кабинете, весь день выписывая рецепты и назначения. Нет, такой скуки я бы не вынес.
Волонтерство в Центральной больнице Сан-Франциско в корне изменило мои представления о медицине. Я видел людей в апогее мучений и беспомощности: кричащих от боли, истекающих кровью, задыхающихся, изломанных в авариях, с остановившимся сердцем, равно как и тех, кто мужественно переносил страдания и жадно цеплялся за жизнь.
Проведя год в своем «творческом» отпуске, однажды вечером я досрочно выполнил свои обязанности: все каталки были отмыты от крови и выстроены по линеечке, – и получил небольшую передышку. Устроился в уголке приемного покоя «травмы», в центре которого медсестры старались реанимировать очередного пациента. Хирург-резидент в ожидании бродила без дела, а потом оперлась о стену невдалеке от меня. Казалось, ее не занимают лихорадочные хлопоты сестер вокруг пациента, и я решился задать ей вопрос.
– Почему бы им просто не жахнуть током по сердцу вон теми утюжками?
Она расслабленно прислонилась к стене, держа руки за спиной, слегка отставив одну ногу, словно скучала в ожидании поезда подземки. Когда она отвечала мне, к усталости в ее голосе примешивалось откровенное презрение:
– А, это как в телике? Шварк – и готово? Нет, вся эта ерунда с разрядами тока годится только, чтобы восстановить сердечный ритм. А у этого парня сердце бьется само, только очень слабо. И если лекарства, которые сейчас ему вливают, не остановят падения давления, мне придется разрезать грудину между ребрами, запустить туда руку и самой пожамкать его сердечко.
Ух ты, у меня прямо дух захватило. И это тоже медицина? Что-то такое в тот момент толкнуло меня в сердце: не иначе как наитие, что этой профессии я готов посвятить свою жизнь.
На следующий день работа в кафе показалась мне такой же нудной и пресной, как лекции. Освободившись, я пошел и купил одну из тех многочисленных книжек, какими скрашивал свою, прости господи, университетскую учебу. Спустя несколько месяцев я торчал на обычном месте у дверей кафешки, развлекаясь романом Крейна «Алый знак доблести»[154]. И тут мимо меня прошла одна студентка. Мы не были с ней знакомы, никогда не обменялись и словом, но, как говорится, выделяли друг друга.
– Смотри-ка, – хмыкнула она, – а он читает.
Это были первые слова, которые я услышал от нее, и хотя в голосе девушки звучало насмешливое изумление, на губах угадывалась улыбка.
Через годы она станет той, кому я посвятил эту книгу: моей женой.
После этого меня больше не могли удовлетворить ни бесцельные блуждания по улицам Беркли, ни работа вышибалы. Я понял, что медицина бывает насыщенной, активной, напряженной и что счет порой идет на секунды. И еще понял, что девушка, на которую я давно заглядывался, верит в мои силы.
Зачем я так подробно рассказываю о моем очевидно бессмысленном юношеском бунтарстве? Чтобы напомнить вам, что родительские обязанности не оканчиваются в тот счастливый момент, когда наши отпрыски приземляются на студенческую скамью. Мы по заведенному порядку сосредоточиваем все внимание на их младенчестве и раннем детстве, отсчитываем вехи в развитии, пока они находятся под зорким наблюдением педиатра. Но все дело в том, что наши уже совсем повзрослевшие дети только выглядят взрослыми, хотя их интеллект – способность быстро вычислять в уме и крепко запоминать – уже окончательно сформировался.
А когда молодые люди вступают в студенческую пору, им, как и мне в те годы, еще предстоит расти в плане зрелости ума. Способности принимать решения и выносить суждения запаздывают с развитием. И не только из-за скудости жизненного опыта. Как выяснили неврологи, человеческий мозг – а в особенности его префронтальная кора, то самое вместилище ума, – достигает полной зрелости, когда нам ближе к тридцати, нежели к двадцати годам. Моей коре тогда, в Беркли, точно требовалось дозреть.
Нейроны человеческого мозга взрослеют разными темпами. Одни области мозга достигают зрелости гораздо раньше, чем другие, а лобные доли – те вообще копуши и последними приобретают завершающие штрихи взросления. Больше всего времени для формирования требует префронтальная кора головного мозга, его самый сложно устроенный участок, ответственный за нашу способность познавать и составлять суждения. Последний и окончательный шаг к оптимальной работе мозговых нейронов – тот, что выводит мозг на «проектный уровень», – носит название «миелинизация» – это когда исходящие из тел нейронов длинные цилиндрические нервные волокна – аксонные «кабели» – обрастают жировой оболочкой из миелина, клеток окружающей их глиальной ткани. Только после миелинизации мозг можно считать полностью созревшим. Прошлые исследования, проводившиеся на мозге умерших, не давали ясной картины, но, согласно общему пониманию, считалось, что взросление мозга завершается в позднем подростковом возрасте или в самом начале третьего десятилетия жизни. Однако распространение методов магнитно-резонансной томографии в последние годы привело к поразительным открытиям. Ученые исследовали степень миелинизации на МРТ-снимках 1500 пациентов и поняли, что окончательное взросление мозга наступает намного позже 20 лет. А у отдельных уникумов даже в начале четвертого десятка! Вероятно, это в некоторой степени объясняет, почему какие-то люди позже находят себя в жизни, чем их сверстники, словно застревая в запоздалом детстве.
Теперь давайте посмотрим на эпическую историю развития мозга с самого начала.
Великое переселение
Как создается человеческий мозг? Учитывая, что с зачатия до рождения проходит около 40 недель, природа целую вечность назад надумала выделить специальное место, чтобы выращивать миллиарды необходимых человеческому существу нейронов и рассылать по всем пределам, дальним и ближним. А затем они сами должны проложить себе путь к местам, где останутся на постоянное жительство. Придумав эту радиальную миграцию, мать-природа проявила себя величайшей искусницей в биологической инженерии.
На третьей неделе беременности вдоль задней части эмбриона формируется полоска стволовых клеток, именуемая нервной пластинкой. Она складывается, выпячиваясь наружу, чтобы образовать нервный желобок. Затем края желобка сближаются, как сложенный пополам омлет, а потом сходятся, образуя нервную трубку. Она-то и послужит основой для формирования заполненных ликвором желудочков мозга. И уже отсюда, с их краев, фабрика стволовых клеток штампует и мечет младенческие мозговые клетки со скоростью 250 000 штук в минуту.
Этих нарождающихся нейронов насчитывается более дюжины типов: одни приспособлены для зрения, другие – для дыхания или двигательной активности; есть те, что умеют распознавать и понимать сигналы тела, и т. д. Подобно степному разнотравью, нейроны разных типов цепляются друг за дружку и в буквальном смысле ползут общими силенками к местам своего назначения со скоростью 60