Спасаясь от ловящих ее медвежьих лап – Стремил был не менее зверя и силен, и подвижен, – Талица оказалась на самом берегу. От полосы песка в воду уводил дощатый причал на сваях, длиной шагов в десять. Не имея другого пути, Талица шагнула на него; впереди была только вода озера, но ужас привел ее в такое состояние, когда разум видит только ближайший шаг, а каждый прожитый миг уже кажется победой.
Причал заскрипел, когда на него прыгнул Стремил. Как тень, Талица отшатнулась от его протянутых рук – дальше по причалу. Но вот и край. Она застыла, едва не сорвавшись в воду, вскинула руки, крикнула в небо что-то по-гречески – взывая о помощи к тому единственному другу, что у нее был. И тут же широкие ладони Стремила сомкнулись у нее на шее, стиснули и вздернули в воздух. Ноги ее оторвались от досок причала, тело забилось, но кричать она не могла.
– Да чтоб тебя свята земля не приняла!
Одной рукой держа Талицу за шею, Стремил перехватил ее за пояс, с усилием поднял тело над собой – будто тонкую березку – и швырнул в воду.
Пролетев несколько шагов, с шумом и плеском Талица упала в озеро. Разом вскрикнули гриди на берегу и князь Игорь, в изумлении наблюдавший за концом погони от своего шатра. Широкая волна рванулась к берегу, лизнула песок. Во взбаламученной воде мелькнуло нечто светлое, потом исчезло. Волны разошлись – и успокоились. Лопались на воде пузыри воздуха. Свидетели не отрывали глаз от того места, куда упала Талица, но там двигались только волны. Все тише и тише – и вот снова заиграли на мелкой ряби солнечные блики.
Стремил стоял на конце причала, сам едва ли понимая, что произошло. Опустив руки, смотрел на воду. Постепенно менялся в лице. Ярость уступала место угрюмости.
Тихун переглянулся со своим другом Бельцом, сделал легкий знак: может, поищем? Белец коротко мотнул головой – Стремилу решать, что делать.
Стремил глубоко дышал, его широкая грудь под взмокшей от пота льняной рубахой сильно вздымалась. Могучие кулаки сжались. Потом он махнул рукой – кончено дело! – и, ни на кого не глядя, ушел к себе в шатер. По пути наступил на желтый цветок, который выронила из волос преступная жена, убегая из княжьего шатра.
Гриди молча переглядывались. В траве на полпути к берегу валялся смятый шелковый повой. На серебряно-голубой глади озера качались улыбки солнца…
Часть первая. Дева в домовине
Тридевятьдесят[1]лет спустя…
Глава 1
Лес, еще голый, полнился пением черных дроздов – Устинья заслушалась, пока шла. Однажды в трели их замешался крик лебедей – пара пронеслась над вершинами леса. Устинья, сколько смогла, проводила их глазами – к Черному болоту полетели…
Снег сошел с полей, и по всем приметам пришло время пахать под овес. Дядька Куприян третий день трудился в поле, и Устинья носила ему на пашню поесть. Пора настала самая тяжелая, припасы на исходе, хорошо, куры начали нестись. В лукошке Устинья несла два печеных яичка, две вареных репки, горбушку ржаного каравая да луковицу: вот и весь дядькин обед. По пути через лес присматривалась, где виднеется на серо-буром лесном ковре свежая зелень: по пути домой собрать в то же лукошко и сварить к вечеру щи. У них еще оставалась солонина, крупа и лук – богатое житье. До начала пахоты Куприян несколько раз ходил в лес стрелять уток, и Устинья надеялась, он сходит еще, пока пролет не кончился. В такое время радуешься, коли есть чем сегодня перекусить.
Скользя глазами по лесной земле, она то и дело натыкалась на россыпи первых цветов: белых подснежников, желтой примулы в морщинистых листочках, голубой пролески. Особенно много было вдоль дороги мать-и-мачехи – так и провожала идущую девушку десятками ярких желтых глаз. Устинья отвечала неприязненным взглядом. Эти цветы – первое, что выпускает наружу мать-земля, просыпаясь после зимы, и эти первые дети ее недобры. Их желтые и белые глаза лишь кажутся веселыми – вместе с ними приходит весенний голод, лихорадки, грызущие ослабленные долгой зимой людские тела и души. Листья медуницы и мать-и-мачехи потому и помогают от кашля и прочих грудных хворей, что приходят вместе с ними. Дядька Куприян что ни день их собирает и наговаривает: то одному недужному, то другому. Вчера вот тетка Хавра приходила, тоже на жабную болезнь[2] жаловалась. Куприян – знахарь сильный, умеет договориться с душой всякой хвори. Устинья не любила, если дядька «принимался за старое», вспоминал те времена, когда был волхвом. Но признавала: лучше его во всей Великославльской волости пользует только баба Параскева из Сумежья, да, может, монастырский пастух Миколка, а волость-то велика! Девять погостов[3], деревень больших и малых три десятка. К Куприяну не из одних Барсуков ходят, а бывает, что из дальних концов волости. Поначалу он отказывался: мол, развязался я с этим ремеслом, не служу больше бесам! А пришлось прежнюю науку вспомнить. С тех пор как прошлым летом отец Касьян, поп сумежский, исчез бесследно, на всю волость остался один-единственный священник – старичок-монах, отец Ефросин, что живет в келейке в лесу близ Усть-Хвойского монастыря. Обе церкви божии, в Сумежье и в Марогоще, стоят запертые, пения нигде нет, вот народ и зачастил со всякой бедой к бывшему волхву…
На опушке бродили две косули; не испугавшись человека, только смотрели, как Устинья проходит мимо. Она вышла в поле, и весеннее солнце разом пролило на нее волну золотистого света – на душе стало легко. Голодная, холодная весна минует, скоро станет много зелени, пойдут грибы и ягоды, а там и первый овощ… В поле перекликались чибисы, по дальнему краю прохаживались два журавля, и Устинья остановилась поглядеть на них. Но и здесь ее подстерегала лихорадкина стража – мать-и-мачеха таращились на нее, цепью протянувшись вдоль оврага.
Пахал Куприян на своей же делянке, доставшейся ему от отца: лет двадцать она отдыхала, прошлой весной ее сожгли и засеяли, теперь Куприян ее распахивал. Старая Несудова пашня упиралась в бор, носивший название Тризна. В нем, заросшие соснами, стояли древние могильные курганы. Старики рассказывали, что в тех курганах погребены витязи князя Игоря, что давным-давно пали в битвах с литвой. Насчитывали их то ли семь, то ли девять, а более мелких насыпей, что уже почти не видны, и не счесть. Из-за курганов тот лес никогда не сводили на пашни, да и ближайшую к нему делянку никто не смел пахать, кроме старого Несуда, а потом его сына. Ходили слухи, будто давным-давно, еще до князя Владимира, было при тех могилах святилище идольское, и будто, мол, по сей день случаются там всякие нехорошие чудеса. Если, мол, скотина случайно забредет – не видать больше той скотины.
Своего дядьку Устинья обнаружила посреди поля – лошадь стояла, помахивая хвостом, а Куприян возился возле лемеха. Старшему брату покойного Устиньина отца, попа Евсевия, шел пятый десяток, и на то, как обычно представляют волхвов, он ничуть не походил. Был это не старец с длинной бородой, высохшим лицом и злобными глазами, а напротив, коренастый мужик в расцвете сил, с широким добродушным лицом, толстым носом, глубоко посаженными серыми глазами. Лишь в русой густой бороде возле рта виднелась седина, но даже его красила. Нрава Куприян был довольно веселого, и пожалуй, многие вдовы и сейчас охотно за него пошли бы. Но тот хорошо ладил с племянницей – единственной своей родней – и «тащить в дом чужую бабу, что начнет здесь распоряжаться и норов показывать» желания не имел. Разве что, может, когда Устинья выйдет замуж… – иногда заикался он. Но Устинья замуж не собиралась. Будущее свое она видела иначе, а когда в точности оно наступит – не знала.
Провожавший девушку пес стремглав бросился к хозяину. Куприян разогнулся, отряхивая руки от влажной земли. Заметив Устинью, подождал, пока она подойдет.
– Ты гляди, вот ведь неладная сила! Чуть мне лемех не сгубила! Еще малость – и пришлось бы, вместо работы, к Великуше в кузню идти.
– Что там такое?
– Да вон – каменюга, здоровенный какой! Прошлый год пахал – не было тут ничего такого, а тут на́ тебе! Сам из земли вырос!
– Стало быть, вырос. Давай, ты поешь, и отволочем его в овраг.
В конце свежей борозды лежал крупный серый камень. Там, где его задел лемех, виднелась светлая царапина. В овраге Куприян нашел крепкий сук, подцепил им камень и вывернул в борозду. Тот оказался несколько больше, чем раньше казался, и очертаниями напоминал обрубок древесного ствола средней толщины, длиной с пол-аршина. С одного конца вершина его была плоской, с другого округлой. Ближе к округлому концу он несколько сужался. Если считать более узкий конец за верхний, то треть высоты отделял круговой выступ, образуя на этом конце как бы шапочку с опушкой. Устинья подумала, что камень похож на молоденький гриб, едва пробившийся из земли и еще не расправивший шляпку. Куприяну пришла другая мысль о сходстве, но этой мыслью он никак не мог поделиться с племянницей, благочестивой девицей.
– Вот здоровенный-то, бесяка! Заберу, пожалуй. – Куприян попинал находку поршнем. – Свезу на двор, расколю, а потом в баню устрою, надо нам каменку подновить.
– Думаешь, сгодится? – Устинья с сомнением осмотрела находку.
Камень чем-то не понравится ей. Вроде валун как валун, чего в нем может быть особенного? В его очертаниях, в гладкой серой шкуре Устинья мерещилось нечто недоброе, будто это был обломок окаменевшего змея.
– Пусть послужит! – Куприян еще раз пнул камень. – Чуть лемех мне не погубил!
На закате вернувшись домой в Барсуки, Куприян и правда привез камень и сгрузил пока возле крыльца. Устинья к его приходу сварила щи из солонины, лука и молодой крапивы – по весеннему времени, хороший ужин. Пока поели, пока Устинья вымыла посуду – солнце село, стало темнеть. Делать больше нечего: женские работы закончены, теперь не прядут, не ткут, но гулянья еще не начались – до Егорьева дня еще есть время. Бывало, вечером к Куприяну заходил кто из соседей, но нынче погода испортилась: натянуло облака, поднялся холодный ветер, напоминая о недавно ото