Немезида — страница 3 из 32

На нас, видевших все со спортплощадки из — за сетчатого забора высотой в два этажа, отпор, который мистер Кантор дал итальянцам, произвел сильнейшее впечатление. С первого же дня в должности заведующего его уверенность, его решительность, его мышцы гиревика, энтузиазм, с которым он каждый день бок о бок с нами играл в софтбол, — все это и так сделало его любимцем завсегдатаев спортплощадки, но после случая с итальянцами он стал в наших глазах настоящим героем, кумиром, защитником, отважным старшим братом — особенно для тех, чьи настоящие старшие братья были на войне.

Но не прошло и недели, как двое из тех, кто был на площадке во время нашествия итальянцев, перестали появляться. Оба в одно и то же утро проснулись с высокой температурой и с онемевшей шеей, а к вечеру второго дня их руки и ноги сделались слабыми до беспомощности, им трудно стало дышать, и каждого на "скорой" отвезли в больницу. Один из мальчиков, Херби Стаинмарк, был неуклюжий, добродушный увалень, восьмиклассник, которого из — за неатлетичности обычно ставили правым аутфилдером, чтобы его очередь брать биту была последняя, а другой, Алан Майклз, тоже из восьмого класса, наоборот, входил в пару-тройку лучших спортсменов площадки и потому ближе всех сошелся с мистером Кантором. Это были первые случаи полио в нашей округе, но за двое суток к ним прибавилось еще одиннадцать, и хотя никто из этих одиннадцати детей не был в тот день на спортплощадке, по округе разлетелась молва, что болезнь принесли в Уикуэйик итальянцы. Поскольку до той поры их часть города давала большинство случаев полио в Ньюарке, а в нашем районе заболевших не было, распространилось мнение, что итальянцы не шутили, что они действительно приехали в тот день заражать еврейских мальчишек и преуспели в этом.

Мать Бакки Кантора умерла при родах, и вырастил его дед с материнской стороны, который снимал жилье в двенадцатиквартирном доме на Баркли-стрит около нижней части Эйвон-авеню — в одном из беднейших районов города. Его отец, от которого он унаследовал близорукость, работал бухгалтером в большом универмаге в центре Ньюарка и был страстным любителем игры на скачках. Вскоре после смерти жены и рождения сына его посадили в тюрьму: оказалось, он с первого же рабочего дня присваивал и проигрывал деньги хозяина. Он просидел два года и после освобождения не стал возвращаться в Ньюарк. Мальчика, которого назвали Юджином, вместо отца учил уму-разуму дед — большой, медведеподобный, тяжко работающий бакалейщик, в лавку которого на Эйвон-авеню внук приходил помогать после школы и по субботам. Когда Юджину было пять, его папаша женился второй раз и нанял адвоката, чтобы забрать мальчика к себе и новой жене в Перт-Амбой, где он начал работать на судостроительном заводе. Дед не стал нанимать адвоката, а недолго думая поехал в Перт-Амбой, и там произошло выяснение отношений, во время которого дед будто бы пригрозил свернуть бывшему зятю шею, если тот посмеет каким-нибудь образом сунуться в Юджинову жизнь. С тех пор об отце Юджина не было ни слуху ни духу.

От перетаскивания ящиков с товаром в лавке деда у мальчика хорошо развились грудная клетка и руки, от бесконечной беготни по трем лестничным маршам в квартиру и обратно — ноги. И от деда с его бесстрашием он научился не дрейфить перед лицом любых неприятностей, включая факт рождения от человека, которого дед до самой смерти называл не иначе как "темной личностью". В детстве Юджин мечтал стать сильным, как дед, и видеть все без очков с толстыми линзами. Но с глазами у него было до того плохо, что, сняв очки перед сном, он с трудом различал немногие предметы мебели, стоявшие в его комнате. Его дед, который никогда много не раздумывал над невыгодами своего собственного положения, сказал огорченному восьмилетнему мальчику, впервые надевшему очки, что зрение у него теперь не хуже, чем у других. И на этом вопрос был исчерпан.

Бабушка Юджина была маленькая женщина с теплым, мягким характером: хороший, здоровый противовес деду. Она стойко переносила невзгоды, хотя при всяком упоминании об умершей родами двадцатилетней дочери не могла сдержать слез. Покупатели, приходившие в лавку, очень ее любили, а дома, где бабушка никогда не сидела сложа руки, она вполуха слушала по радио "Жизнь может быть прекрасна" и другие мыльные оперы, которые ей нравились и которые постоянно держали слушателя в напряжении, заставляли переживать из-за очередной грозящей беды. Те немногие часы, когда не трудилась в лавке, она целиком посвящала заботам о Юджине: ухаживала за ним во время кори, свинки и ветрянки, следила, чтобы его одежда всегда была чиста и починена, чтобы уроки были сделаны, чтобы табель успеваемости был подписан, чтобы внук, в отличие от большинства детей из бедных семей того времени, регулярно посещал зубного врача, чтобы еда у него на тарелке была обильна и питательна, чтобы взносы в синагогу, куда он после школы ходил изучать древнееврейский, готовясь к бармицве,[1] были вовремя уплачены. Если не считать обычной тройки детских инфекций, мальчик отличался неизменно хорошим здоровьем, зубы у него были крепкие и ровные, и от него исходило ощущение физического благополучия — должно быть, благодаря бабушке, старавшейся делать все, что в те годы считалось полезным для ребенка. Пререкались они с мужем редко: каждый знал свое дело, знал, как его выполнить наилучшим образом, и выполнял его с усердием, что всегда было у юного Юджина перед глазами как пример для подражания.

Дед старался воспитывать внука мужественным, он постоянно был настороже, готовый, если что, искоренить любую слабость, какая могла, наряду со слабым зрением, достаться мальчику в наследство от отца, и внушал ему, что каждое усилие, каждое устремление мужчины сопряжено с ответственностью. Диктат деда не всегда было легко терпеть, но, когда внук оправдывал его ожидания, тот не скупился на похвалу. Например, после того случая, когда десятилетний Юджин в тускло освещенной подсобке позади лавки увидел большую серую крысу. На улице уже стемнело, и крыса шныряла туда-сюда среди пустых коробок из-под продуктов, которые он только что помог деду распаковать. Первым его побуждением было, конечно, дать деру. Но, зная, что дед занят с покупательницей, он бесшумно дотянулся до угла и взял тяжелый, глубокий совок, которым уже умел забрасывать уголь в печку, обогревавшую лавку.

Затаив дыхание, он крался вперед на цыпочках, пока не загнал испуганную крысу в угол. Едва он занес над ней совок, как она поднялась на задние лапки и, устрашающе заскрежетав зубами, приготовилась к прыжку. Но прыгнуть не успела: он резко опустил совок и, попав точно по голове, размозжил ее. Когда он, не сумев полностью подавить внезапный рвотный позыв, этим же совком подхватил мертвое животное, кровь, смешанная с мозгом и осколками кости, уже начала просачиваться сквозь щели между досками пола. Крыса была тяжелая, тяжелее, чем он думал, и в совке выглядела крупней и длинней, чем живая, поднявшаяся на задние лапки в углу. Как ни странно, ничто — даже безжизненно свисавший хвост, даже четыре неподвижные лапки — не казалось в ней настолько же мертвым, как тонюсенькие окровавленные усики. Замахиваясь над ней своим оружием, он не обратил внимания на эти усики — в тот момент для него ничего не существовало, кроме призыва "Убей!", словно бы вложенного ему в сознание дедом. Он дождался, пока не ушла покупательница, и, держа совок прямо перед собой, с деланно равнодушным лицом вынес крысу на глазах у деда через переднее помещение за дверь. На углу, стряхнув труп с совка, он пропихнул его через железную решетку в сточную канаву с водой. Потом вернулся в лавку и, налив ведро воды, отчистил жесткой щеткой, хозяйственным мылом и тряпками пол от своей рвоты и крысиных останков и ополоснул совок.

После этого-то триумфа дед и дал десятилетнему очкарику внуку прозвище Бакки — Бычок, оценив его упорство, волю, силу характера и стойкость.

Дед, которого звали Сэм Кантор, в 1880-е годы еще мальчиком, совсем один, эмигрировал в Америку из еврейского местечка в Галиции. Школой бесстрашия для него стали улицы Ньюарка, где в драках ему не однажды ломали нос антисемиты, ходившие шайками. Агрессивная жестокость в отношении евреев была в его трущобные подростковые годы обычным явлением в городе и во многом сформировала его взгляды на жизнь, а затем, в свой черед, и взгляды внука. Дед учил его, как должен мужчина и еврей постоять за себя, внушал ему, что человек никогда не может считать свои битвы оконченными, что в неутихающей схватке, которая и есть жизнь, "за все приходится платить по прейскуранту". Горбинка переломанного дедова носа была для внука неизменным свидетельством того, что мир, как ни пытался, не сумел сокрушить Сэма Кантора. К июлю сорок четвертого, когда к нашей спортплощадке подъехали десять итальянцев и мистер Кантор в одиночку сумел дать им отпор, сердечный приступ уже свел старика в могилу, но это не значит, что его не было на месте столкновения.

Мальчику, у которого мать отняли роды, а отца — тюрьма, у которого даже в самых ранних воспоминаниях мать и отец не фигурировали вовсе, необычайно повезло с наставниками, вырастившими внука сильным во всех отношениях, и лишь изредка он позволял мыслям об утрате родителей мучить себя, пусть даже их отсутствие определило контуры его жизни.

В воскресенье седьмого декабря сорок первого года, когда внезапная японская атака на Перл — Харбор уничтожила большую часть Тихоокеанского флота США, мистеру Кантору было двадцать лет и он учился на предпоследнем курсе колледжа. В понедельник, восьмого, он отправился на призывной пункт, к зданию городского совета, чтобы записаться добровольцем. Но из-за плохого зрения его никуда не взяли: ни в армию, ни во флот, ни в береговую охрану, ни в морскую пехоту. Его признали негодным к службе и послали обратно в Панцеровский колледж доучиваться на преподавателя физкультуры. Его дед умер совсем недавно, и мистеру Кантору, при всей нелепости этой мысли, казалось, что он подвел покойного, не оправдал ожиданий своего непоколебимого