Немного в сторону — страница 15 из 43

Несколько лет назад завод походил на кустарную мастерскую. Пробки вырезались чуть ли не обычными ножами, как вырезают капустные кочерыжки. Пробочная мельница походила на паровоз Стефенсона; она пыхтела и была всегда готова взлететь на воздух.

Пробка как материал замечательна тем, что в ней нет отходов. Даже пыль идет на утепление домов. Инженер Волошин упорядочил мельницу, поставил фильтры, сконструировал вентиляцию, собирающую пыль.

В кабинет входит инженер Рудой, один из лучших энтузиастов завода. Он держит пригоршню крупы.

— Посмотрите крупу. Сепаратор показал себя отлично!

Разумеется, мы не на крупорушке и не на молочной ферме. Речь идет об очистке пробковой крупы от «борки» — самого большого проклятия наших деталей — примеси твердого, черного поверхностного слоя коры. Когда Рудой появился на заводе, он застал такую картину: две женщины таскали в мешках крупу. Две другие женщины высыпали ее на землю и мешали лопатами, третьи подбавляли клей и иные специи. Такой завод не мог выпускать высококачественных прокладок.

Сейчас автотракторная прокладка — самое дорогое на заводе — приближается к фордовской. Она похожа на фетр.

Только этот фетр, правда, не следует слишком мять руками. Он может поломаться.

«Бормашины. Клишехранилище. Печатный цех», — можно услышать в кабинете.

Конечно, все это — пробка, а не зубоврачевание и не типография. Бормашины вырезают укупорочную пробку, так же как шведский и иные станки.

Клишехранилище — для клише, с которых печатают рисунки на линолеуме. В этом хранилище хранятся медные гравировальные валы. Два из них в пыли и без движения. На них выгравированы царские орлы. Остальные валы в работе, но они тоже — остаток старых времен: убогие орнаменты, пошлые виньетки. Это печать вчерашнего дня завода. Оттесняя дореволюционные тени кустарной мастерской, завод раскрывает одну за другой «европейские тайны». Во главе этих разведок — лаборатории. Сейчас они будут во всех цехах завода.

В кабинет директора пришел представитель Наркомзема с рекламацией: завод дает бракованные пробки для шампанского. Около миллиона бутылок вина могут пострадать от пробки, которая крошится и коробится.

Старичок садовод уславливается о цветах. Цехи должны быть озеленены растениями, которые не боятся пробковой пыли.

Инженер Шабашкевич приносит расчеты цеховой лаборатории. Уже из краски выброшена новозеландская смола каури-копал и заменена отечественной, чем сэкономлено до 60 тысяч рублей золотом в год.

Завод, в котором крупу размешивали на земле лопатами, неузнаваем. Прокладка для мотора будет хороша.

Но красками Шабашкевича нужно печатать на линолеуме достойные их рисунки. Шампанское есть шампанское, и оно не должно портиться от плохой пробки.

Рассказ ботанический

Он совсем краток.

Вечнозеленый пробковый дуб, чуть ли не единственное в природе самовосстанавливающееся растение, культивируется так: в шахматном порядке засаживают плантации и через каждые восемь лет снимают кору с деревьев одной клетки. Первая кора пробки плохая, вторая лучше и третья еще лучше.

Самое замечательное то, что у нас есть свой пробковый дуб — бархатный дуб на Дальнем Востоке. Он растет на огромных площадях и дает прекрасную пробковую кору, целиком заменяющую кору пробкового дуба. До сих пор ее срезали на поплавки для удочек. Теперь же существует организация под названием «Сурпроб». Эта организация собирает валежник и сухостой пробкового дерева, снимает с него первую, то есть плохую, кору и отправляет ее в Одессу. Эта кора лежит на дворе завода огромными, никому не нужными штабелями, и все, проходя мимо, ругаются.

Ругаются они, разумеется, по адресу «Сурпроба», а не бархатного дуба, который рано или поздно будет зеленеть на больших культурно эксплуатируемых собственных советских плантациях пробки.

ГРАЖДАНИН ФРАНЦУЗСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

Старые башенные часы пробили полночь, кашлянули и замолчали. Они словно прислушались — не идет ли к ним по лестнице старый лекарь-мастер прослушать пульс, выяснить болезни? Но мастер не шел. Аккуратно каждый день в этот час с педантичностью настоящих часов они вызванивали музыку — сложной системой колоколов и колокольчиков, связанных с механизмом, с барабанами, еще с чем-то там. Был только один человек, который понимал всю хитрость этой механики, мог ее направлять и ремонтировать.

Нет, девался куда-то мастер. Ветхие ступеньки лестницы заметала метель… Где же был мастер? Кто его знает, может быть, он запил, может быть, он умер. Или еще, вполне вероятно, ехал он теперь за картошкой в Полтавскую губернию. Возможно, что мастер стал электромонтером или сражался в красноармейском отряде далеко среди снегов Сибири. Метель была над страной — и в Сибири, и здесь, на Красной площади, вокруг суровых кремлевских башен. Речь идет о часах на Спасской башне.

История этих часов замечательна тем, что вызванивали они раньше не то «Коль славен», не то еще черт знает что и долго не хотели советизироваться. Они держались за старый свой репертуар упорно, почти как Большой театр. Не было человека, который понимал бы что-нибудь в их довольно сложном и старинном организме. Кто-то что-то в них перестраивал на новые песни. Они то портились, то сбивались опять на «Коль славен», то начинали вызванивать совсем уж этакое, настоящее невесть что.

Самое интересное, что потом пришел совсем посторонний человек, случайно заинтересовавшийся механизмом, и наладил часы. Человек этот — известный художник, один из очень хороших и заслуженных советских карикатуристов. Теперь часы уже много лет играют «Интернационал».

Редкие профессии всегда окружены некоторыми нимбами. Уже тем, что редки, они заслуживают интерес. Но судьба их бывает трагична в моменты всеобщих потрясений и ломки. Она напоминает историю с башенными часами. Часы остановились, но жизнь продолжала двигаться; она мчалась вперед, мимо часов. Скольких мастеров разбросало за это время, где они и кем очутились, когда снова пошли часы?..

Вот кто выдержал, например, — это сапожники. Но их было еще в старой России не больше и не меньше как полмиллиона человек. А Спасская башня была одна. И мастер один.

Неважно, например, также еще с малярами по небесам; это была такая профессия, мне рассказывал один художник. «Мы, — говорил он, — писали декорации для театра. Напишешь там деревья, облака. А как небо просветлять, большие плоскости разрабатывать, зовем всегда их, — приходит артель, ее всюду для таких случаев звали. А это маляры; в посконных рубахах, в сапогах бутылками. Поставишь им водки, снимут они сапоги, свернут портянки, поплюют на руки. «Ну, — говорит один, старшой, — давай раскрывать». Это называлось у них  р а с к р ы в а т ь  н е б е с а. И вот все мы, заслуженные там, академики, собираемся смотреть и диву даемся: они где кистью малярной, широкой такой, вроде швабры, где просто пятками, как полотеры, пойдут, пойдут растушевывать, раскрывать, что когда раскроют — вблизи непонятно, издали же — никогда нам этого не сделать, а в чем тут дело — неизвестно. А только видим, без этого наши небеса и небесами-то совсем бы не были. После же  р а с к р ы т и я  глядим — живут. Живут, проклятые, плакать прямо хочется!»

Так вот, говорят, редкое умение это, ремесло-творчество, утеряно. Или, может быть, суть его не была вовсе загадочна?

Говорят об утере мастерства позолоты. Говорят о возрождении каслинского мастерства, ювелирного, чугунного литья, о Палехе, о Мстере.

У нас очень мало винных дегустаторов. Почти чудодейственное уменье их определять языком малейшие оттенки вкусов очень трудно передать молодым кадрам мастеров.

Чайных дегустаторов у нас несколько человек.

Кадры дегустаторов парфюмерии насчитывают в своих рядах тоже не много: ровно одного человека. Да, во всяком случае, всю продукцию ТЭЖЭ выпускает один старый парфюмер. Это опытный человек, работавший еще в дореволюционной российской парфюмерии и в своем лице представляющий, в сущности, ее живую историю. Пожилой человек. Француз. Мосье Мишель. Бывший парфюмер «Брокара и К°».

«Брокар и К°»… Для людей моего возраста и склада, для тех городских мальчиков, которые собирали коробки из-под папирос «Ю-ю» и «Ой-ра», слова эти почти предыстория. Это первые яркие предметы, входившие в нарождающееся познание вселенной. Они были как видения, выходившие из тумана в первом мореплавании: тут был турок в феске, он курил папиросы «Осман» и скалил белые зубы с папиросной коробки. Кольца дыма были нарисованы так здорово, что от них хотелось чихать. Тут на бакалейных полках стояли большие и железные коробки с конфетами «Ландрин». Тут был огромный, толстый и розовый мальчик, который кричал: «Я пью какао Ван-Гутен!» Он стоял, раздвинув ноги, над морем и кварталами домов, словно какая-нибудь статуя Свободы у Нью-Йоркской гавани. Мы не любили этого мальчика — пижона и толстяка, и зайди он на нашу улицу — мы бы испытывали желание поколотить его. И вместе с тем, раз он был нарисован на плакате, мы испытывали к нему невольное почтение.

Заветный ящик материнского комода хранил популярнейшие из коробок открываемого мира: из-под печенья «Эйнем», из-под конфет «Жорж Борман» и из-под пудры «Лебяжий пух» товарищества «Брокар и К°». Это были знаменитые треугольные коробки с белым лебедем и синими волнами. Лебедь был вырезан ножницами. Он плавал. Он долго стоял, лежал и висел во многих гаванях и заливах детства. Он проплыл через многие годы…

Теперь я знаю, что пудру «Лебяжий пух» выпустил в свое время мосье Мишель, бывший парфюмер Брокара. Это одно из его многих изобретений, рецепторов, или, как здесь говорят, композиций.

Теперь при взгляде на любой флакон одеколона и духов в любом парфюмерном магазине мне вспоминается полный пожилой человек по имени Август Мишель. Все эти запахи, марки, названия составил он. Ему принадлежат все самые популярные марки уже советского времени — все эти «Магнолия», «Камелия» и другие. На его совести такое одиозное в свое время и нашумевшее мыло «Букет моей бабушки», и он же автор таких духов, как «Кармен».