Немного в сторону — страница 21 из 43

Самой привлекательной особенностью бани было то, что это не баня. Это был просто дом, без дверей и окон. От бани здесь остались только деревянные полки, ржавый котел в подвале и сломанный кран. Все остальное давно было унесено соседями. Банные шайки на нашей улице жили как ведра и хлебные дежи. Между досками растрескавшегося пола в бане росли шампиньоны и какая-то травка. В баню можно было заходить через двери и влезать в окна. Мы предпочитали — в окна, мы влезали в окна потому, что дома всегда входили в двери. Дома мы находили только грызловскую обычность. Из бани мы могли делать все, что хотели: иногда это был пожарный сарай, другой раз — цирковая арена, или магазин, или церковь, или пещера.

Я помню странную игру, которая называлась «солдат ловит курицу». В ее основе лежал, видимо, настоящий солдат. Он вошел в наши игры из каких-то серых еще впечатлений детства; действительно, какой-то пьяный солдат, забредший на нашу улицу, хотел стащить чужую птицу. Ему это не удалось, и он давно уже ушел своей дорогой, — мир с ним. Он не подозревает, что солдатская его тень в суконных обмотках застряла на нашей улице, тронув воображение многих поколений мальчиков и пережив много перевоплощений. Мы его украсили с годами и заставили делать невероятные вещи, сообразно со странными нашими представлениями. Он у нас не только ловил курицу, но и стрелял при этом из ружья и поджигал дом, и его ловили и убивали. После этого он почему-то просыпался и вдруг попадал сразу в пещеру. Иногда в поимке солдата участвовали пожарные и ночной сторож с колотушкой. Этот почему-то был в старом котелке, украшенном петушиными перьями. Так, нам казалось, гораздо приличнее для него. Каждый из нас когда-то побывал ночным сторожем, прежде чем заняться другими делами.

Время очень быстро бежало тогда. Каждый месяц и каждый день сменялись, подобно частям в кинокартине. Мы менялись, как менялось все окружающее: город, жители, репейник на нашем пустыре; он вырастал так же быстро, как ребята за лето. Следующей же весной мы вспоминали только, что все было совсем другое. Нас не волновали больше палочки-забивалочки и ночной сторож. Мы ходили в город в кинотеатр под названием «Чары».

Всю зиму мальчики нашего города переживали восемь серий нашумевшей кинокартины «Тайны Нью-Йорка». В каждой серии было по два эпизода и по шесть частей. В каждой части сыщики ловили одного таинственного горбуна, который был неуловим, как пьявка. Он носил клетчатые брюки и черную полумаску. Он прыгал с башни, летел на воздушном шаре, прятался в гробу, в водосточной трубе и в несгораемом шкафу… В нашем кино каждые три минуты рвалась лента, горбун шел кверху ногами, на экране застывали опиекурильщики и контрабандисты с открытыми ртами. Тогда зажигался свет, мы кричали и топали ногами; под ногами была подсолнечная шелуха, люди сидели в шубах. За билеты платили миллионы рублей.

На улице нас охватывали холод и темнота. Фонари были разбиты и унесены. На кооперативах висели вывески с гербами, на которых две руки пожимали друг дружку. Звезды гасли над нами на посеревшем небе. Мы становились в очереди у кооперативов. Под утро нас сменяли матери. Целый день мы ходили с застывшими ладонями, разрисованными номерами. Один номер был на хлеб, другой на воблу, третий на повидло, гвозди, засахаренные ананасные корки, корыта. Номера писались в очереди мелом или чернильным карандашом. С ними мы ходили на станцию, чтобы потолкаться среди мешочников, красноармейцев, отправляющихся на фронт, тифозных беженцев, бродяг, людей в кожанках, с портфелями, непонятных нам проезжих людей, спешащих куда-то. Мы искали среди них горбуна в клетчатых брюках. Мы хитрили, так как прекрасно понимали, что нет уже горбуна, нет его в этой жизни, где люди мчатся мимо нас с серьезными лицами, в теплушках с железными печками… Эх, солдат, солдат, который ловил курицу, как-то теперь ты?..

Станция была видна из нашей бани. Она виднелась водокачкой и дымом паровозов, за полем, усеянным болотными кочками и свалками. Туда ходили машинисты, жившие у нас. Они отправлялись на станцию с сундучками в руках, их усы были пропитаны мазутом. Туда уходил за новостями бондарь Мотя — главное украшение нашей улицы. Этот человек притягивал нас жуткой и заманчивой своей необычностью.

Это был человек в длинной рубахе, без пояса, босиком, с косматой бородой, в которой, как звезды, застряли колючки репейника. Он жил в лачуге возле бани, среди бочек, которые стояли, рассыхаясь грудой ненужных деревянных скелетов. Иногда Мотя бродил среди этого кладбища, что-то мастерил, но только когда был трезв. Это случалось редко. Основное назначение Моти заключалось в том, чтобы шляться по белу свету, буянить на улице, кричать людям резкие слова. Пьяным он был страшен. Начиналось с того, что мы замечали его фигуру, пересекающую поле, возбужденно размахивающую руками. Мы знали тогда, что Мотя «дошел».

Прежде всего он отправлялся к бане и начинал топорищем крушить свои бочки.

— Бога нет! Царя нет! — кричал он при каждом ударе топора. — Есть слободная жизнь, кудряшечки. Люди огурцов не солють. Капусту не квасють. Им ни к чему бочки! Им теперь гробы надо делать, в самый раз!

После этого он шел на улицу. Мы бежали поодаль. Мотя бранился и рычал. Он разговаривал со всем светом.

— Слышь, в Козловском, говорят, собрали всех жителей на собрание. Отдавайте, говорят, штаны, какие есть лишние, рубахи. На оборону! Вот, тетка!..

— Да как же, батюшка? — отвечала ему женщина с крыльца. — Что же это будет? Что же это за жизнь? Лихо наше!

Мотя не любил ни согласия, ни противоречия. Он был сам наполнен противоречиями.

— А ты что, мадам?! — кричал он вдруг тетке. — У тебя раньше, может, березовый гардероб стоял с платьем? Ты жизнью недовольная, да? Ты была купчиха галантерейная, мед жрала?

Мотя спокойно мог разговаривать только с ребятами, и то в трезвом виде. В остальное время он презирал всех людей на свете и самого себя.

Кончал Мотя тем, что возвращался на свой пустырь и, взмокший от буйства и хождения, отправлялся к бане. Мы следовали за ним. Мотя знал это; он любил, чтобы на его представления смотрели люди. Он ложился на землю. Голову он клал в одну из бочек. Мы рассаживались вокруг, слушая глухие раскаты его бессвязных слов, которые доносились к нам из бочки. Потом Мотя засыпал.

Утром, натощак, мы выбегали на улицу посмотреть, не произошло ли чего за ушедшую ночь. Мы ожидали необычайных потрясений. Но ничего не случалось. Мотя стучал молотком в своей конуре. Ломовые лошади выезжали на станцию. Только они стали еще тощее. В выпуклых их глазах отражались тоска и недоумение. Мотя кричал им из своего чулана:

— Что, каурые? Контора пишет?! Хватит! Завтра, может, все капут принимать будем!

Лошади понимающе кивали ему головами и широкими дугами. На дугах их написаны были крупные слова: «Заря коммунизма», «Красный возчик», «Победа».

Мы не знали, что такое «Заря коммунизма». Мы не знали ничего из того, что происходило кругом, но чувствовали в воздухе острый запах необыкновенного времени. Мы лежали на буграх и смотрели через поле на станцию. Там гудели далекие поезда, отправляющиеся в неизвестные земли. Они гудели такими тревожными и будящими голосами, что внутри начинало что-то тоскливо дергаться.

Нам казалось, что нас на Грызловке обидели в этой жизни; все происходило где-то на стороне. Мы должны были играть в солдата и курицу, в то время как другие люди заняты необыкновенными делами.

Самым главным мальчиком у нас был Митька Булдан, младший из четырех сыновей извозодержателя Булданова.

Все четыре сына его были здоровы, как лошади. Отец когда-то занимался извозом, но теперь кони были на том свете, а папа промышлял самогонкой, мануфактурой, солью и золотом. Все его четыре сына ездили в Симферополь и в Киев спекулировать.

В промежутки между поездками Митька царствовал на улице. Он был главным судьей всех дел, и каждый мальчик искал его дружбы.

Мы повторяли его слова и перенимали его походку. Он ходил вперевалку, на ногах его были широкие брюки матросским клешем. Он же давал нам первые уроки сквернословия. Все, что делал Митька, нам казалось обязательным для человека, желающего прожить смелой и красивой жизнью.

Остальные мальчики были самые обыкновенные, с обыкновенной жизнью и такими же названиями: Митя Косой, Цыган, Федя Косичка и просто Ежик.

Однажды на нашей улице появился новый мальчик, он появился внезапно, и первый раз ребята увидели его в окне. Это был незнакомый нам мальчик. Он сидел у окна и читал книгу. Это было уже достаточно необычно.

— Его не пускают на двор, потому что он прикован цепями. Он там живет уже двадцать лет, — сказал Ежик.

— Ничего подобного, — сказал Федя Косичка. — Он приехал вчера с матерью из Харькова. Его отец портной. Они беженцы.

Наконец мы решили, что мальчик хотя и приехал с отцом и матерью из Харькова, все-таки привязан цепями. Так нам было гораздо удобнее.

Но на четвертый день, рано утром, неожиданно прибежал Косичка и сказал, что увидел мальчика на улице. Это была обидная правда. Действительно, он шагал по улице и смотрел вдаль, на поле, теми же задумчивыми глазами, что и в окошко.

Один его вид уже говорил нам, что такой парень никогда не мог бы стать разбойником. Худой, ушастый и молчаливый мальчик, постарше нас, с длинными волосами и согнутой фигурой. Прежде всего он шагал по улице со скрипкой. Во-вторых, он носил очки. Если бы до того нам сказали, что может существовать мальчик в очках, мы бы этому не поверили.

Однако это было так: на нашей улице поселился мальчик в очках и со скрипкой под мышкой. Вскоре про него все стало известно: он — Миша, его родители — Блиндеры, они мечтают сделать из него знаменитого музыканта.

Все стало просто.

Блиндеры жили в маленьком отдельном домике с окнами, затянутыми причудливыми занавесками, с еврейским знаком «мезузе», прибитым на кривой парадной двери. Но за этой дверью билась жизнь, неизвестная нам, грызловским мальчикам.