краску, акцент, тональность, которая используется для маркировки иного движения, не поддающегося теологической и метафизической реконструкции. Разумеется, такая операция не безобидна, поскольку она во многом задает как проект «Бытия и времени», так и его последующую корректировку, Kehre (симптоматично, что историки философии не смогли – как, видимо, и сам Хайдеггер – определиться, насколько это была корректировка, а насколько полный отказ). «Техническое» применение метафизики в условиях дрейфа оказывается в конечном счете невозможным: с одной стороны, оно представляется всего лишь приемом, нужным, чтобы запустить игру, с другой, оно же оказывается залогом возможности ставки, то есть не-нейтрального описания, равнозначного фундаментальной онтологии, но именно это различие – между хитростью нарративной организации и собственно философской ставкой – как раз и деструктурируется тем описанием, которое Хайдеггером представляется в качестве всего лишь пролога к фундаментальной онтологии (что является, опять же, возможным лишь в зоне, границы которой определяются концептом «технического приема»). Иными словами, фактическая жизнь не остается попросту «объектом» Хайдеггера, она заползает на область его решений, делая их столь же неразрешимыми, как позиции и характеристики, принадлежащие ей как «объекту» описания. Хайдеггер, его сценография и стратегия сами приходят в движение руинанции, бесконечного падения, которое никогда не достигает точки исчерпания, но и не может стабилизироваться в качестве свободного движения, автономии или самостоятельного закона. И даже это нельзя определить в качестве неудачи или, напротив, успеха Хайдеггера.
Базовое противоречие, которое первоначально запускает «дескриптивный» проект Хайдеггера, состоит уже в том, что нельзя одновременно утверждать изначальность бытия-в-мире и характеризовать описываемую форму такого бытия как форму падения. Либо мы остаемся в рамках метафизического (или «буржуазного», как Лукач будет позже выражаться о Хайдеггере) словаря, позволяющего описывать то, как свободная субъективность (жизнь) объективируется в мире, в нем теряясь, либо «бытие-в-мире» принимается за отправной момент описания, уже не предполагающий никакого падения, сдвига или обвала. Хайдеггер, однако, не делает ни того ни другого и в то же время желает сохранить и то и другое, получить лучшее от обоих миров, поэтому его движение – это перформативный сдвиг внутри словаря, задачей которого является, разумеется, выписывание такой аутентичной позиции, которая была бы возможна в рамках бытия-в-мире, которое, однако, фиксируется преимущественно как форма падения, то есть невозможность собственно аутентичной, собственной, позиции. Взяв в качестве образца аутентичности ее метафизическую форму, требуется найти аналог, на нее совершенно непохожий, в том описании, которое деструктурирует метафизические категории. Проблема, однако, в том, что на множестве этапов фактическая жизнь услужливо предлагает своего рода ложные аналоги аутентичности (то есть верного отношения ко времени и предметам, к себе и другим). Падение и рассеяние в мире не ограничиваются своего рода «деперсонализацией», напротив, персонализация – в форме «дистанцирования» (Abstand) и «изоляции» (Abriegelung) – производится внутри самого процесса падения, так что ложный субъект существует дважды – как наследие метафизики присутствия и как реальный субъект, образованный в движении фактической жизни, но, однако, как нельзя более далекий от искомой позиции аутентичности и самостоятельности. Ключевой момент, позволяющий сопоставить Хайдеггера с концепцией drift’а и модернистской/демократической темпоральности в целом, заключается в том, что «рассеяние» или «рассредоточение» (Zerstreuung) является следствием не просто наличия множества «вещей», в которые инвестируется забота, а множества возможностей, проб и ошибок, которые представляются бесконечными. Их модус темпоральности – это бесконечность (такая же, как бесконечность эволюции). Демократическая темпоральность, описываемая Токвилем, Липпманом и, в наши дни, Рансименом, означает специфическое сочетание залипания на определенных вещах или решениях, их превращения в панацеи или ставки с лихорадочным перебором решений, сменой, которая не позволяет остановиться на чем-то одном, закрепить решение в качестве решения. Причем эти модусы обращения со временем не чередуются (по образцу boom and bust), а синхронизируются. Точно так же динамика заботы определяется множеством проб/ошибок как темпоральной возможностью переходить от одного к другому, менять решения, пытаясь улучшить собственное положение. Динамика фактической жизни не ограничивается простой «объективацией» или самопониманием жизни/Dasein из «наличного», напротив, наиболее существенный момент ее заключается в дистанцировании от любого наличного окружения или решений, в переключении с одного на другое и в смене объектов, которая сама выполняется в своеобразной рефлексии жизни на себя в контексте падения или дрейфа. Продолжая пользоваться метафизическим словарем, можно было бы сказать, что в дистанции и невозможности удержать ни одно из решений, ни один из инвестированных заботой предметов жизнь производит неаутентичное подобие собственной аутентичности, то есть достигает «самости» в той форме, которая единственно возможна в условиях не-аутентичности. Жизнь, конечно, никогда не может полностью залипнуть в мире, но единственная доступная ей форма не-залипания – это бесконечная смена залипаний, позволяющая перебирать их в модусе рефлексивного сравнения.
«Забота» исходно является таким же смещенным, дрейфующим понятием, поскольку ее динамика требует отмены самой себя – ее целью является буквальное устранение себя, достижение без-заботности, что как раз и представляется Хайдеггеру элементарной предпосылкой падения, но именно на уровне дистанцирования и изоляции фактической жизни, бесконечной руинанции, она сближается с ведущими модернистскими концептами, такими как «интерес» или «полезность». Полезность и ценность могут появиться только в том случае, если забота приобретает возможность не залипать на одном предмете, а перескакивать на другой, тем самым рефлексируя себя. Речь идет исключительно о логической, категориальной рефлексии, а не самосознании и т. п.: забота наиболее успешно реализует свою динамику в том случае, если она знакома с собой, причем такое знакомство равнозначно способности осуществляться без оглядки на прямой объект инвестиций, с которым она вроде бы полностью слилась. В процессе падения ориентация на наличное – далеко не самое страшное, поскольку интерес, калькуляция, сама идея прогресса и т. п. – все это может дедуцироваться исключительно в динамике исчезающей заботы, производящей механизм собственного эффективного исполнения. В концепт заботы вписано отрицание, и именно оно позволяет заботе рефлексировать себя в эффективность (которую Липпман признавал еще одним универсальным ложным понятием). Сама возможность эффективного (то есть сравнения, калькуляции и т. п.) определяется самоустраняющейся заботой, которая выполняется в бесконечном падении проб и ошибок, все новых и новых возможностей, которые, однако, не сводятся к какому-то одному решению (так что, перебирая решения, невозможно найти способ выбора между ними). В таком случае такие чуждые Хайдеггеру, но при этом темпоральные понятия, как интерес, полезность или эволюция, оказываются производными от логики заботы как динамики самоустранения и самоуничтожения (цель заботы – не заботиться). Поскольку жизнь или Dasein не может «просто существовать», а забота уже определена нехваткой и дефицитом, единственный (разумеется, фиктивный) способ достижения гарантий, безопасности и без-заботности (как окончательного определения фактической жизни в ее падении) – перебор проб и ошибок или фактическая жизнь в режиме эволюции/прогрессизма, которая, как выясняется, совершенно не противоречит лихорадочной активности, поиску собственного места в жизни, «отличия», привилегий и т. п. Личности/маски (Larvanz) производятся внутри этого процесса поиска отличий, большей/меньшей пользы и гарантий, поскольку заботиться – значит уже задавать отличие в рамках совместного жизненного мира. Соответственно, «забота» оказывается лишь рамочным концептом для любой экономизации как таковой, что, в частности, позволило сблизить Хайдеггера с прагматизмом, представив его в качестве философа практики. Однако с тем же успехом можно сказать, что Хайдеггер (как и Липпман) – философ невозможности практики, показавший, что само это понятие уже захвачено дрейфом поиска отличия, надежности и гарантий, то есть дрейфом заботы, который не позволяет восстановить классические понятия благоразумия, практичности, рассудительности и т. п. И у Хайдеггера, и у Липпмана дрейф или «крен» характеризуются тем, что в нем нет аристотелевской «середины», которой было бы разумно придерживаться: в контексте падения фактической жизни невозможно остановиться на какой-то надежной или по крайней мере приемлемой (благородной) позиции, поскольку динамика дрейфа просто не позволяет ее выделить. И верность одному решению, и перебор решений в рамках практической логики выбора лучшего представляются одинаково неудержимыми, неутверждаемыми, постоянно осыпающимися стратегиями.
Вырабатываемое к 60-му параграфу «Бытия и времени» решение, то есть локализация позиции аутентичного существования, не является отказом от «фактической жизни», что было бы возвращением к метафизическому и теологическому описанию или, если в категориях Липпмана, порядку (иерархически организованному, консервативному пространству заранее заданных смыслов, к которым мог бы вернуться эмансипированный гражданин демократического строя). Напротив, локусом аутентичности оказывается потенцирование той же самой фактической жизни, то есть выявление в ней трансцендентального предела конечности, который всегда уже предполагался в любой динамике заботы. Соответственно, «решимость» – это автореферентность любого решения, даже неподлинного, обнаруживаемая в отношении