Ненадёжный рассказчик. Седьмая книга стихов — страница 2 из 14

В основном стихи «Ненадёжного рассказчика» – ритмически организованные, рифмованные; периодически возникающие верлибры на их фоне обнажают свою, несколько отличающуюся от основной массы стихов в этой книге, роль: они чаще оказываются стихами-жестами, они более концептуальны, в них больше иронии, прагматики, дискурсивности, прямого высказывания и рефлексии. Они возникают в книге как штрихи-пунктиры, задающие определённую рамку чтения, оформляющие основной массив рифмованных стихов. Вот, например, что говорит субъект этой поэзии о себе в стихотворении под названием «Прямое высказывание», которое одновременно как бы и является прямым высказыванием и показывает его проблематичность:

но что делать, если

прошлое и настоящее раздроблено так, что не соберешь,

если нет никакого такого «я»,

что жило бы вне времени, обстоятельств, способов говорения,

какого-то там истинного, сущностного «я»

ну, или что делать, когда

мой настоящий голос –

едва слышный шепот рептилии,

неподвижно сидящей на камне,

смотрящей на мир будто бы остановившимся,

будто бы даже и мертвым взглядом

Постоянно звучащий мотив в «Ненадёжном рассказчике» – судьба человека как вида. Его путь между обезьяной и «божественным роботом». Обезьяна – это, например, горилла Коко[2], которой в книге посвящено пронзительное стихотворение:

Памяти гориллы Коко

улетела куда-то хорошая птичка

и собственно ей среди этих вот

делать было особенно нечего

такой получился вид, но в просторечии род

ты говорила лучше чем мы

этими вот оказавшиеся случайно

времени тебе сновидений, прекрасной безлюдной страны

я там плакать, лошадь печальна

Примечание: «Коко – хорошая птичка», «я там плакать», «лошадь печальна» – фразы Коко.

Для меня этот текст выражает трагизм вдруг пробуждённого в рамках некоего непонятного эксперимента в животном теле сознания и мышления, мучительных и неполных, приходящих через освоение языка, и кажется, что это не про гориллу Коко стихотворение, а про каждого из нас. Может, она должна была быть просто животным и не вступать на этот трудный и болезненный путь рождения сознания, путь для неё заведомо обречённый, имеющий неотменимые ограничения? Ну а для нас? Может быть, наше мышление и язык тоже находятся, по сути, в сходном положении, просто на более сложном и развитом уровне? Качественное это различие или только количественное? Может быть, выпадение сознающего разума из времени сновидений, в котором все вещи способны превращаться друг в друга, ничто себе не тождественно, ничто не определённо и существует в объединяющей всё, не расщеплённой языком целостности, – это вообще какая-то страшная ошибка, не только для гориллы, но и для нас? Зачем это всё, и почему от этого всего так больно? И так жаль этого нашего общего с Коко пра-дома, времени сновидений, в который можно вернуться после смерти, что и сказать нечего кроме «я там плакать», «лошадь печальна». Может быть, поэт, человек, таким странным образом употребляющий речь, – и есть что-то вроде гориллы Коко, только для человеческой популяции: тот, кто немного, чуть-чуть, не то страшным, невероятным усилием, не то милостью избравшего его экспериментатора, сумел вырваться за границы видовых ограничений сознания, мышления и языка.

В новой книге Данилы Давыдова для меня, наверное, это самая сильная и мучительная нота: экзистенциально-антропологический вопрос о возможности жизни, сознания, мышления и языка на фоне ничто, ужаса, одиночества, смерти, вечного молчания бесконечных пространств и грядущего постгуманизма и возможного изменения природы человека. В том, как эта тема звучит у Давыдова, есть что-то паскалевское, мысляще-тростниковое, совмещающее переживание человеческой ограниченности и детерминированности и мучительную попытку выхода из неё посредством беспрецедентного вселенского скандала – существования на фоне этих огромных безмолвных пространств в смертных животных телах мыслящего сознания[3]:

просто надо помнить,

что мы лишь ящички, передающие код,

и если кто-то что-то успел узнать и понять,

то это уже неплохо

Очень значим для этой книги, на мой взгляд, «Трактат о божественном роботе», в котором, в частности, есть посвящённый этому божественному роботу гимн:

робот робот божество

сотворен из ничего

и уйдет в ничтожество

нету у него души

стоит он теперь гроши

и каких он множество

славься робот божество

славься робот божество

из металла сотворен

или протоплазмы

нам все равно нужен он

потому что разны

многолик он но един

раб наш равно господин

Несмотря на «постгуманистическую» проблематику и ироническую подачу, эти стихи звучат как вполне классическая русская философская поэзия, которая не может жить без самых главных, предельных вопросов. Чем-то они мне даже напомнили знаменитый текст Сергея Стратановского про Григория Сковороду и обезьяну Пишек (удивительно, что и здесь – обезьяна!):

Говорил Мельхиседек,

Старец иудейской,

Что подобен человек

Кому грязи мерзкой.

Говорил казак Петро,

Внук Мельхиседека,

Что тигриное нутро –

Бремя человека.

‹…›

Ах, мартышечка моя,

Дорогая Пишек,

Есть в проблемах бытия

Черных дыр излишек.

‹…›

Хор с неба:

Празден разума вопрос

Чушь – дела земные

Перед тем, что спас Христос

Атомы больные.

Однако если в стихотворении Стратановского чёрные дыры в проблемах бытия находят разрешение через юродство и веру в Спасителя, то у Давыдова на месте божества оказывается робот, который, похоже, собирается очистить мир от биологической жизни. И между обезьяной и роботом пока ещё есть пустое место (где и находимся мы):

между обезьяной и роботом

словно по пути в дамаск

как не поделишься ты опытом

какой не выдумаешь рассказ

посерединке прочерк

незаполнена графа

скажи, куда ж ты хочешь

а то кончается строфа

Вообще в этой книге много всего, что можно было бы разбирать через призму posthuman studies. Взгляд наблюдателя – часто нечеловеческий. Это может быть взгляд этого самого «постхьюмана»:

так рассуждал один постхьюман,

взглянув сознаньем нутряным

на дольний мир, который умо –

непостигаем, но сравним

с какой-нибудь другою штукой,

что до сих пор не завелась,

лежит, непознана наукой,

потенциальна, ждет свой час

Или взгляд метанового астронома из далёкого будущего на наши метания и копошения:

и на титане в замысловатый свой окуляр глядит

                метановый астроном,

и кристаллы углекислотного льда поют ему о былом

Телесность самого говорящего субъекта принимает порой нечеловеческие монструозные формы. Человеческая форма разрушается:

теперь я стал иной – ветвист, неудержим.

в другие области направлены тентакли,

и, слизывая слизь с пылающих ланит,

и ты таким становишься – не так ли?

Разрушение человеческой формы тела соответствует разрушающемуся пониманию того, что такое «быть человеком». В самое последнее время я остро чувствую эти вещи. Как раз после 24 февраля все вокруг без конца расчеловечивали друг друга, и в итоге у меня тоже произошло какое-то тотальное «расчеловечивание» – у меня рассыпался в голове некий единый смысл того, что такое «быть человеком». Я больше не смотрю на другого, как на того, кто заведомо должен быть похож на меня в каких-то предельных основаниях своего бытия. Я теперь смотрю на каждого встречного, как на чёрный ящик, где может быть абсолютно всё, что угодно. И я чувствую, что эта установка в действительности сейчас более справедлива и продуктивна. С этим моим чувством очень перекликается последнее стихотворение в книге Данилы:

даже не знаю, как к тебе подойти, с какой стороны, как

начать разговор и о чем, собственно, разговаривать,

я ведь не знаю совсем ничего о твоем устройстве, не понимаю,

как ты вообще существуешь, не говоря уже о всяких более

                                     частных

подробностях. не понимаю, где ты начинаешься и где

                            завершаешься,

не могу осознать, каким именно образом ты отделяешься от

всего прочего, того, что не-ты, не вижу границ и даже

                              представить

не в состоянии, насколько четко обозначены эти границы