Необходимей сердца — страница 1 из 68

Повести

Мать

Способность жить — это умение терпеть.

Ибо каждый миг может повернуть нашу жизнь в иное русло и чрезмерная уверенность в своих силах означает или страх, или неспособность прямо взглянуть в глаза жизни, чьи выражения меняются так часто, что мысли смешиваются, натыкаясь одна на другую.

И как бы ни было велико наше знание о природе, и как бы ни слепил нас блеск фальшивого золота самоуверенности, оставаясь один на один со своей бедой или со своим одиночеством, человек уныло всматривается в зеркальное отражение, пытаясь уловить в чертах двойника привычное лицо, и не находит его.

Счастлив тот, кто видит счастье свое в приобретении машины, — сможет приобрести ее; счастлив желающий женщину — будет настойчивым и после осады займет крепость; счастлив, кто желает разбогатеть ради богатства: деньги валяются на воде и на земле — и со временем откроются глаза на них; счастлив желающий большую квартиру — получит ее, хотя давно имеет, ибо живет в космосе; счастлив желающий путешествий — опьянит глаза свои новыми картинами и развеселит сердце видом новых людей; счастлив желающий власти — он достигнет своего, ибо люди желают, чтобы властвовали над ними.

Истинно же счастлив лишь тот, кто счастлив от куска хлеба, и глотка воды, и добра, сделанного чужому человеку: взгляни на дерево — никогда не возьмут корни лишнего у земли, взгляни на свет — он идет и идет всегда: зачем же человеку более, чем необходимо душе его?

И сколько ни жили люди, нет ответа на вопрос: зачем живет человек и почему умирает он.

И что бы ни придумывали умы лукавые, нет ни одного слова или мысли, с которыми согласились бы все. И сколько бы люди ни искали такого слова или мысли, одно им было ответом — прах.

И только одно истинно и никто не может спорить с этим, и истина эта — жизнь.

Вынашивает мать плод свой в муках бездонных, точно хочет искупить его будущую вину или за свою платит. И появляется дитя и становится светом.

А свет есть все.

И свет этот в матери.

И да горит он вечно.

И нет преступления большего, чем обидеть мать — словом ли, делом ли, в мыслях ли; ибо что такое слово, как не порождение духа, и что такое дело, как не действие духа, и что такое поступок, как не продолжение сердца?

Мать — вершина мира и вершина природы, и никогда не будет счастья человеку, обидевшему мать, и будет он тьмой.

Посмотри на четыре стороны света, посмотри на небо, и долу опусти взгляд свой, и обрати в себя глаза свои, и спроси душу свою — что есть мать? — и ответит душа: мать есть все.

И нет человека, у которого при слове мать не дрогнет сердце, даже если оно из камня. А если и отыщется такой человек, то — если и ест, и пьет, и властвует, и прелюбодействует — знай: он уже прах.

Каждый человек должен видеть дома живую мать. Она невидимою пуповиной связывает человека с жизнью — пока жива мать, кажется, что будешь жить вечно, а исчезнет она — чувствуешь на горле пальцы ледяного ветра.

Нет выше света, чем свет материнской любви, и нельзя отнять у человека большего, чем отнять родную мать, и нельзя отнять у матери большего, чем отнять сына, ибо что земля без воды?

Миллионы людей убивали на войне миллионы других людей миллионами пуль и снарядов, объясняя свои действия тем, что защищают своих матерей. Миллионы матерей в разных концах планеты ложились спать с мыслями, чтобы не убили их сыновей, забывая о миллионах сыновей других матерей.

Война — как и всякое убийство — следствие бездушной мысли, что жизнь не свята и ее можно уничтожить прежде, чем она исчерпает себя, что один человек выше другого, что один народ лучше другого. Эта мысль лежит в основе войны — самой неизученной болезни человечества.

О великая наша земля! Откуда берешь ты силы рожать по весне? О матери! — откуда в вас вечное стремление продлить жизнь?

Нелюди, пришедшие в немецких мундирах на советскую землю, изнасиловали ее, но не поработили, и земля распрямилась против ненавистных, и дыхание ненависти шло из ее легких, доверчивый народ становился самым сильным и лютым, ибо у него не осталось ничего другого, чтобы сохранить своих матерей, детей и жен, чтобы дышать и жить так, как хочется ему самому. Ибо в конце концов итог войны зависит не от полководцев и гениальных политических деятелей, а от хребта простого человека, от того, насколько простой человек любит свою землю и способен ли пожертвовать за нее дыханием жизни. Жертвенность простого человека и есть основной вопрос всякой войны.

Но основная сила вселенной — доброта, потому что никогда не смогут на долгий срок победить люди, в венах которых течет не кровь, а ненависть.

И когда настал час, ушел в беспощаднейшую войну и сын Настасьи Ивановны.

И пал сын безвестно на одной из безвестных высоток, и вылилась из него струя жизни, молекулы бытия.

И так же пали миллионы других сыновей и дочерей нашей Советской родины.

И родина, за которую сын Настасьи Ивановны сражался и умирал, склонялась над ним и припадала материнскими губами ко лбу, покрытому ржавчиной застывшей крови.

Но никогда не поверит сердце матери в смерть сына до конца, что бы ни говорили официальные бумаги, и всегда и везде будет она всею собой ждать единственного своего сына, и нет ничего святее такого ожидания.

И ждет Настасья Ивановна своего сына, и сколько таких матерей — кто возьмется сосчитать? — проще сосчитать звезды на небе — уже ушли с земли тихо и незаметно.

Память им на многие лета…

* * *

Когда идешь ночью по улице, мелькнет вдруг за оконной бедной занавеской старушечий силуэт, вздрогнешь, остановишься и будешь стоять, пока не растает ком в горле.

И нет на земле сильнее силы, чем сила материнской любви, нет на земле глаз глубже, чем глаза матери, тоскующей о сыне, и нет на земле души, светлее души материнской, верящей, что ее сын жив, что бы с ним ни случилось, что объявится он вот-вот, сейчас или завтра, живой-живехонький, плоть от плоти ее, кровь от крови ее, душа от души ее.

И утром не солнце всходит над нами, а материнское сердце вселенной, и да будет оно всегда, и да будет всегда жизнь на нашей планете, и не может быть иначе, ибо зачем тогда все в сущем мире.

* * *

Похоронку на сына мать давным-давно сожгла.

Вначале она берегла этот клочок бумаги так, словно он сохранял тепло сыновьей руки, но чем дальше она жила, тем медленней текло время, и в его течении остывало это чувство и истаяло наконец вовсе, и стало ей казаться, что вот-вот придет к ней сын, в теплые ее ладони опустит свою головушку, уже, должно быть, совсем седую. Она представляла под пальцами жесткость его волос, тепло родного затылка и неровность макушки, которую все еще помнили не только пальцы, но и губы ее: оскудевшие, сухие, дрожавшие время от времени так, что со стороны могло показаться, будто она силится что-то сказать, да не может по слабости сил, или жалуется кому-то на свою жизнь, или просит сына вернуться поскорее.

Она хорошо помнила все извивы огня от той проклятой похоронки. Как, торжествуя в своей правоте, вспыхнул огонь, словно бумага пыталась доказать правоту того, что написано в ней, и как быстро завял на треснувшей тарелке красный цветок, словно поняв, что невозможно что-либо доказать материнскому сердцу.

И такая важная бумага, враз изменившая в войну всю мать и весь мир вокруг нее, перестала торжествовать над смертью сына, превратилась в ничто, и с ней вместе исчезла как бы и смерть сына.

И мысль, что сын жив, хлынула в мать, оплела каждую ее клеточку, диктовала каждый поступок. Плоть ее перестала существовать, переросла в дух.

Давно это случилось.

* * *

В этот одинокий вечер мать уныло разбирала постель сына — медленно свертывала синее одеяло, изнуренное долгой жизнью, с поблекшим рисунком гигантских фантастических цветов, упрямо подминала кулачками толстую подушку внимательно проверяя, все ли ее углы плотно входят в углы наволочки, и долго выпрямляла морщины на чистой простыне, и накрывала ее тяжелым жарким одеялом. Ее некрасивые руки — с далеко выступающими из-под туго обтягивающей их сероватой кожи венами, — утолщенные в суставах, где скопилась накопленная годами усталость, двигались медленно.

Где бы ни был сын, он всегда находится от матери на расстоянии ее сердца. И руки матери, каждый отросток ее чувства принадлежали заботам о сыне, какая бы жизненная вьюга ни унесла его.

Мать сменила белье на постели сына, и, пока она его меняла, ей казалось, что вот-вот отворится дверь, впуская сына из ванны, и она скажет ему: «С легким паром», и Ваня ответит устало «спасибо», и распахнутая свежая простыня примет в себя его чистое раскаленное тело.

Внимательно оглядев работу — все ли в порядке? — и выровняв последнюю волну на одеяле, мать выключила свет и села на скрипливый стул рядом с постелью сына и так погладила подушку, словно на ней покоилась голова единственного ребенка. Она хорошо представляла в темноте его широкое лицо и слышала в равнодушной тишине, как обмирает ее остывшее сердце, чьи сосуды становились все уже и уже от боли возраста и материнского одиночества. Она долго сидела, задумавшись, и грубый резец горьких размышлений углублял бесчисленные овраги и овражки морщин. Впалые щеки делали ее лицо особенно уставшим и одиноким.

Она общалась с сыном силой любви и могуществом самовнушения, отстранившись от громкого пульса окружающей жизни. Как и всякий день, продолжало говорить радио, которого мать сейчас не слышала. Чуть легче жилось ей одной, когда время от времени она вслушивалась в посторонние голоса, населявшие треснувший ящичек радио. Мать никогда не могла уложить своих горестных мыслей в слова и была уверена, что они доходят до сына дорогой материнского ожидания.

Мысли глубинной боли постепенно покинули ее — их заменили обыденные, те, что легко становились словами: мать рассказывала, обращаясь к далекому сыну, чем она занималась весь этот нудный бессыновний день. Она говорила медленно и внятно, и слова наполняли комнату живым тепл