Необходимей сердца — страница 5 из 68

ятый ею звук, но стон не разрастался более, он как бы сжимался теперь, возвращался обратно к лону, его породившему, словно Земле стыдно было за свою слабость и она должна была молча терпеть свои страдания.

* * *

Темнота казалась ей родной, а свет делал ее одиночество более резким. И внезапно ей представлялось, что она осталась на земле совсем одна, и в такие минуты она не чувствовала ни тоски, ни своего больного тела. В ней исчезло чувство времени, а вместе с ним и чувство боли, она как бы жила в ином воздухе, в другой квартире и совсем не помнила себя прежнюю. И когда она снова возвратилась в свое теперешнее время, оно представлялось ей сном, и в голове появлялась неизвестно откуда взявшаяся мысль: а вдруг и вправду все ее теперешнее существование это сон и она вот-вот проснется и очутится в жизни новой, счастливой, в мире, где все насквозь пропитано светом радости, не исчезающим никогда. После этой мысли настоящее было особенно тяжелым. И верилось, что в той, ощутимой ясно, но неназываемой жизни сын будет рядом всегда, ибо она представляла счастье как жизнь рядом с сыном. И твердая уверенность души в том, что новая жизнь непременно будет, придавала силы, вливала оптимизм, а удары сердца, точно секунды, приближали ее к сыну.

Может быть, человек связан с другими людьми гораздо крепче, чем мы ощущаем даже в минуты кромешного одиночества, которое спускается на каждого хоть раз в жизни.

Черное небо наклонилось над землей, сгущалось, точно хотело раздавить землю, кажущуюся твердой и вечной, а на самом деле хрупкой.

Электрический свет в доме напротив горел слабо, словно бы не решаясь выползти из подъезда. И вся ее жизнь представлялась матери таким же вялым светом, вот-вот обещающим погаснуть.

Была в этой ночи какая-то вечная мудрость, которую она хорошо чувствовала, но не могла отгадать. Ей думалось, что она нашла слова разгадки, но проходил час-другой — и она видела, что слова эти вовсе не те, а нужные слова просочились из ее сердца и навсегда ушли в холодный воздух, и теперь ветер рубил их на буквы и разносил по всему миру, и уже никогда и никто не соберет их воедино, и горечь становилась от этого еще безжалостней.

Почему нет у человека золотого запаса слов, которые употреблял бы он лишь в великой радости и в великом горе, а во все другие моменты употребление их каралось бы смертью, дабы слова усиливали радость и облегчали горе. Что развеет горе человеческое, как не слово, кто даст жизнь душе человеческой, как не слово. Но растворены они в суете, как золото в морской воде, кем и когда — бог весть… Мать была уверена, что такие слова есть и были всегда и, может, на них-то и держится земля, они-то и есть сердцевина планеты. И, может, весь смысл существования теперешних людей в том, чтобы найти это слово для будущего. Что слова? Где слово? Между мыслями и словами разница как между нежным зеленым листком на майской ветке и его желто-ржавым октябрьским двойником под ногой — жалким, хрустящим.

Постепенно свет в переулках затухал, точно обессилев спорить с могуществом темноты, и погаснувшие окна смотрели на улицу как-то голодно. И казалось, что от снега поднималась тьма, — такая чернота стояла везде, и особенно в тех окнах, где недавно горел свет. А ветры все буянили, и подрагивало стекло, поскрипывало в пазах рам, точно просило пощады. Иногда мать вздрагивала от особо сильного удара ветра, сердце опадало и вновь, нехотя, возвращалось на место. Порою в слух ее врывались звуки из соседних квартир, точно это ходит по квартирам людей мебель, уставшая днем стоять на одном месте, а мебель в ее комнате не решается сдвинуться с места, пока она бодрствует, и только стулья тихо перескрипываются за спиной. Мать села на стул и не заметила, как приблизился сон и сомкнул ее напряженные от долгого труда веки, и погрузилась в дремоту. Через несколько минут она очнулась, сообразила, где она, и перешла на свою кровать и сразу забылась. А тьма продолжала весомо главенствовать над миром.

Полубодрствуя, дождалась зыбкого зимнего утреннего света, не забывшего и ее окна. Она опять приняла его равнодушно, удивляясь, что прожила еще одну тягучую ночь. Тело ее не избавилось от накопленной за вчерашний день усталости, и она возвращалась в осознанный мир с мышечным напряжением в плечах. И лишь когда спокойно лежала, прислушиваясь к оживающему коридору, усталость ненадолго покинула ее, чтобы скоро вернуться на свое место. Мать бездумно глядела на жидкий свет, нехотя заполняющий пространство окна и не желающий проходить дальше в комнату. И в ее сознании вдруг оживали давно забытые картины минувшей жизни: то она ехала на сенокос и лошадь грустно тянула телегу, а кузнечики громко стучали, как бы прогоняя ее, то видела себя уже в зимнем лесу, завороженною видом длинной стаи волков, трусивших один за другим параллельно обезумевшим от страха лошадям обоза. Мать вспоминала как бы не о себе, а о другом человеке, с которым плохо была знакома и который был ей мало интересен.

Соседи видели Настасью Ивановну редко, а слышали еще реже. Они долго и шумно готовили завтрак, разговаривали, кашляли, умывались, брились, курили, и чахоточный дым проникал в комнату, громко ходили по коридору, и каждый звук отдавался в ее голове, точно она была пустая.

Она старалась никак не касаться их жизни, это означало бы для нее как бы отход от своей мечты о сыне, ибо в их мире они привыкли к той логике практицизма, которой она пользоваться не хотела, которой боялась. От всех своих недугов она лечила себя мечтами о сыне, разговорами с ним. Изредка ей удавалось разбудить в своей памяти его голос, несколько его фраз, и после этого у нее было чувство, словно она виделась с ним. Внутренняя жизнь матери была недоступна жизни соседей, отягощенной разными мелкими делами.

Настасья Ивановна слышала, как уводила сына в детский сад новая соседка Вера.

— Мама, я не выспался, — доносился к ней детский голосок, и хотелось слышать его как можно дольше.

— Мы опаздываем, — раздраженно отвечала Вера.

— А ты мне вчера обещала елку купить и не купила, — обиженно твердил ребенок.

— Ну не успела я. На работу ведь из-за тебя опоздаю.

— А елку? — канючил мальчик.

Ванечку в садик повели, тепло подумала Настасья Ивановна.

Так уж получалось, что каждому мальчишке давала Настасья Ивановна имя сына.

Когда в квартире стихло, она подошла к окну и опустила взгляд в розовый утренний снег. Грубый ветер приставал к прохожим, тупо бился о стекла окон. Упрямо и густо падали снежинки, точно хотели спрятать от далекой-далекой весны всю землю. Холод равнодушно обливал стволы остекленевших деревьев. У каждой преграды жирные сугробы накапливали вес. Чьи-то измороженные пододеяльники колыхались между столбами, точно туши. Обвязанная вокруг тополя тряпка хлестала ствол за то, что он не отпускал ее.

Насмотревшись до рези в глазах за окно, мать прошла в пустую кухню, вскипятила воду. Выпила два стакана крепко заваренного горячего чая — согревалась. От чая дыхание участилось и кровь торопливо побежала к сердцу. Она хотела снять платок, но раздумала — вспотела и сквозняк мог принести ей простуду.

Люди жили в своем мире, а Настасья Ивановна в своем, и миры эти изредка имели точки соприкосновения. Она чувствовала, как почти отмерла часть ее души, не связанная с сыном. Дни ее становились все длиннее, а ночи все короче. И куда ни пойди — везде люди, у всех счастливые семейные заботы: кто в гости с сыном или дочерью торопится, кто за покупками, у родителей — дети рядом, у бабушек — внуки.

В утренней пустоте долго понуро бродила она по квартире, прислушиваясь к разным звукам.

Одиночество заставляло ее память работать много времени, и иногда память — оказываясь милостивой — открывала ей новые, хотя и бедные залежи воспоминаний. Счастливо расширялось ее съежившееся сердце. То она следила за тем, как маленькая фигурка сына косолапит в школу, то видела его читающим у стола, то играющим в футбол на школьном дворе. Столь далеко прячутся воспоминания в старости, что лишь власть материнской тоски может зачерпнуть их из глубокого колодца лет.

Самой крепкой связью с миром было 22-е число — в этот день приносили пенсию. Это был единственный день в месяце, когда Настасья Ивановна не ложилась после побудки — боялась проспать приход почтальона. Двадцать второго заводила будильник — вдруг все-таки стомит сон и не услышит дверного звонка: мысль эта холодила спину. Мать слушала радио, пропуская сквозь себя множество сведений, дожидаясь, пока объявят, сколько времени, и, осторожно поправив стрелки, завела будильник, маленькая кнопка на макушке часов приподнялась как сигнал, что часы поняли ее.

Мать успокоилась, но ужалила новая мысль: ну как заснет неожиданно и не проснется от трезвона будильника? И она уже с опаской поглядывала на пузатое время, и ей казалось, что часы тикают насмешливо громко. Прислушиваясь к ним, точно врач к больному сердцу, она признала, что секунды стучат равномерно, и погладила пальцем бок будильника — там, где сошла краска. Она сняла будильник с этажерки и поставила его на стол — как бы воздавая должное его сегодняшнему хозяйскому положению в доме. Мать смотрела на будильник как на человека, с которым много связано в жизни. Слушая дыхание часов, она представляла себе дверцу, которая каждый удар то открывается, то закрывается, и там, за ней, исчезает мгновение ее жизни. Из секунд складывались часы, из часов дни, из дней — месяцы.

На Новый год она ложилась рано — чтобы быстрее перебраться в январь: на год ближе к сыну. Самым любимым месяцем был для нее февраль — самый короткий. А там можно дожить и до весны.

Пенсию приносили после одиннадцати, и — лишь время к девяти, хорошо пусто в квартире — Настасья Ивановна растворяла дверь своей комнаты, дабы не пропустить долгожданную трель звонка, то и дело выходила на каждый шорох в подъезде; она ветром спешила в переднюю, распахивала дверь и натыкалась на тишину, а после ошибки долго не возвращалась в свою комнату, бродя по коридору и кухне, сожалея, что окна ее комнаты и кухни выходят в сторону, противоположную подъезду.