Необходимей сердца — страница 6 из 68

Она всегда угощала почтальоншу чаем, и сейчас на плите дожидался своего часа кипяток.

Остановившись, Настасья Ивановна сомневалась: а двадцать второе ли сегодня число, не обманулась ли? Но скоро успокоилась: двадцать второе. Устав караулить звонок, снова и снова выходила на лестничную площадку: не послышатся ли знакомые шаги.

Хоть и ждала звонка, а он все равно прозвенел как неожиданная радость. Несколько медленных вздохов спустя Настасья Ивановна отворила. И в уши ворвался знакомый торопливый голос:

— Здравствуй, баба Настя, я тебе пенсию принесла.

— Заходите, Татьяна Петровна, чайку со мной выпейте, — привычно, но искренне пригласила Настасья Ивановна.

Почтальонша быстро вытерла ноги об опрятный половичок перед дверью. Она жалела старуху и никогда не отказывалась от ее бедного чая.

— Только ненадолго, — предупредила она.

— А мы быстро, — успокоила ее Настасья Ивановна, — десяток минут, и все.

Войдя в комнату, Татьяна Петровна кивнула на календарь:

— Новогодье скоро.

— Скорей бы уж на другой годок перешагнуть.

— Перешагнем, — обнадежила почтальонша.

Легче стало от ее слов в груди Настасьи Ивановны, словно дышала она не застойным комнатным воздухом, — боясь простудиться, не открывала форточку, — а майским, полевым. Больше всего нашу веру в себя укрепляет мнение окружающих людей.

— Вам покрепче? — поинтересовалась Настасья Ивановна.

— Кофе нет? — спросила почтальонша.

— Кофе-то я отродясь не пила, — доверительно сказала мать, — от него, говорят, сердцу плохо.

— Тогда чайку покрепче.

Татьяна Петровна расположила свое массивное тело на шатком стуле, приметив по предыдущим приходам, что Настасья Ивановна поставила ей самый устойчивый.

Настасья Ивановна подвинула гостье конфеты и, зная, что у той трое детей, поинтересовалась:

— Как дочки?

— Старшая хорошо живет, — отвечала Татьяна Петровна, громко втягивая в себя горячий чай. — Муж покладистый, степенный, хоть и тридцати нет. Выпивает только в зарплату и по праздникам, ну и в воскресенье пива. Довольна я им. Совсем бы не пил — идеал мужчины, — сказала она, как бы споря с собой, — по лотерейному билету машину легче выиграть, чем идеал в мужья получить.

Настасья Ивановна согласно покачивала головой, а почтальонша продолжала:

— Младшая совсем девушкой стала — фигуристая, тугая, высокая — праздник для кого-то растет. Хочется ей, конечно, покрасивей одеться, пофорсить, а на что? Кручусь на двух работах, деньги невеселые, а еле хватает. Пойдешь ведь в магазин — меньше десятки не оставишь.

— Помогают дочери?

— Помогают ложкой. — Она сделала несколько больших глотков, зажмурилась. — У старшей своя семья. Средняя стесняется: «Я, говорит, по дому все буду делать, а уж помогать по работе тебе не смогу — уроков много». Знаю я ее уроки, в кино бы только летать да приходить попозже. Пусть, думаю, отдохнет пока — жизнь, она еще схватит, — с какой-то утробной горечью сказала она. — Младшая помогает вечерами почту разносить, а и то уж по сторонам зыркает — как бы кто из одноклассников навстречу не попался, — стесняется.

— А муж?

— Какие сейчас мужики! — тяжело сказала Татьяна Петровна, махнула на сильную половину человечества красной твердой рукой и, допив вторую чашку, поднялась: — Отогрелась. Надо опять на марафонскую дистанцию выходить. — И она стала застегивать распухшее от нескольких поддетых кофточек демисезонное пальто.

Настасья Ивановна слушала ее с удовольствием и интересом, сожалела после, что быстро забывала ее рассказ, а гостья и подавно не помнила своих слов, затянутая водоворотом повседневности, и потому одна каждый раз с тихим интересом слушала почти всегда одно и то же, а другая рассказывала, как в первый раз.

Настасья Ивановна представила, что сейчас Татьяна Петровна уйдет и она останется одна, и сказала с той еле уловимой интонацией просительности, которая присуща старому возрасту, но не сердцу:

— Да еще стаканчик выпейте. Путь у вас снежный, холодный, запаситесь теплом.

Татьяна Петровна вспомнила о снежной дороге, и ей захотелось подольше побыть в теплой комнате Настасьи Ивановны.

Почтальонше не слишком сильно желалось тратить время на беседу с неинтересной старухой. То ли дело у Елены Ивановны из третьего подъезда! Хоть и той под восемьдесят лет, а не дашь, ой не дашь! И то дело — муж профессор был, старичок, уж так ее любил, — покачала головой почтальонша:

— Бывало, идут по улице, а он ее за руку держит, как молоденький, да все в глаза заглядывает, а она в брюках модных, в косыночке, идет себе как утица. А дома у нее календарь на стене — большущий, иностранный, с картинками, и на стенах такие обои — я больше ни у кого не видела. А обезьянок вокруг — видимо-невидимо, разного цвета, размера, — и плюшевые, и деревянные, и из слоновой кости, и из мрамора, и изо всего прямо — муж из командировок со всех концов мира привозил.

И почтальонша снова вздохнула, — конечно, лучше сидеть у Елены Ивановны, кофеек попивать да про совсем другую жизнь слушать, но там приглашали редко к столу.

Настасья Ивановна, заинтересованная рассказом, слегка покачивала головой время от времени — то ли одобрительно, то ли удивленно. От горячего чаю она разомлела.

— Выросли бы мои дочки без войны, — продолжала почтальонша. — Война-то нас совсем детьми захватила, какая уж тут школа, выжить бы только! И выжили! Кору ведь ели! — Она замолчала, и Настасья Ивановна не мешала ее молчанию, все понимая. — Мать, бывало, пышку испечет — лебеда и чуток муки, уже праздник. Она печет, а мы, детишки, стоим рядом, смотрим на нее. Она отойдет от печи, заплачет. В поле картошка неубранная, весной, как только снег сойдет, в сырой земле картошку мороженую подбираем, отмоешь ее и сушишь на солнце. Потом в ступе ее толкли, через сито просеивали, — вот тебе и мука картофельная. А сейчас хлеб не хлеб, на землю, в помойку бросают. Да скажи тогда людям, что хлеб в помойку будут бросать… покажи такого человека… «Люди сложнее стали»… Мать черных блинов из картофельной муки испечет, мы едим, а она рядом сидит, не ест, нам чтоб больше осталось. В поле перед войной горох посеяли, его убрали подчистую — война. Соберется нас человек пятнадцать детей и в поле. А поле это за семь верст. Пятилетние и те ходили. Горох-то убрали, а стручок — он осыпается, растачивается. Вот его и собирали. Руки как сито, перебираешь землю… По горошине собирали. Кто в подол, кто в карман. Как издали объездчика увидишь, врассыпную, в болото, там кусты. Кого-нибудь догонит — хорошая у него лошадь была. Все карманы вытряхнет. Из земли горох-то брали, уже никто и не собирал бы его. А работа такая, вот он и гонял нас. Меня раз поймал. Я маленькая, лошадь прет на меня, испугалась, в слезы. Прости, дяденька, есть нечего. Куда там… Нас девять ртов было, двое померли, как живы остались — не знаю. Много всего было. Не расскажешь. А бомбы фашистские. Меня мать молиться научила. Он, гад, бомбы сыпет, а я на земле как червь лежу.

Помолчали…

— Ну, теперь уж точно пора, — поднялась почтальонша Татьяна Петровна.

— Конфет девочкам возьмите, — и Настасья Ивановна опорожнила треснувшую конфетницу двумя горстями. — Девочки сладкое любят.

— Балуете вы их, Настасья Ивановна.

У двери Настасья Ивановна вложила в жаркую ладонь гостьи еще с утра приготовленный рубль и услышала знакомое:

— Да что вы, зачем?

— Бери, бери, — властно говорила Настасья Ивановна, переходя на «ты».

— Спасибо. Наследила я вам.

— Ничего, вытру я.

Когда за гостьей захлопнулась дверь, Настасья Ивановна внимательно прошлась тряпкой по коридору.

Пенсия странным образом укрепила ее веру в себя. Бумажки похрустывали в довольных руках — почтальонша всегда приберегала ей те, что поновей, стараясь по-своему отблагодарить за гостеприимство. Настасья Ивановна просила почтальоншу давать ей рублями или трешками, чтобы денег было больше числом: ведь так приятно чувствовать их нежный вес, видеть в них быстротечную застенную жизнь, точно каждый, у кого побывали эти листья с дерева жизни, оставил им свое здоровье и сомненья. Мать играла ими, как дети фантиками, — раскладывала на столе, — то делая из них квадрат, то треугольник, даже пыталась изобразить из них круг, но этого у нее не выходило. Из фигур ей особенно нравилась елочка из бумажных денег — в ствол она клала те, что покрупней, а из рублей делала ветви. Однажды ей принесли пенсию одними рублями, и Настасья Ивановна исхитрилась сделать из них фигурку квадратного человека, и так ей этот человечек понравился, что она вместо глаз положила ему две монетки, и он долго красовался на столе, весело глядя на свою сотворительницу.

Ей было удивительно, что на эти лоскутки бумаги можно купить и хлеб, и масло, и чай, и крупу, и песок — множество необходимостей. И воздух был праздничным для нее в этот день.

Сахар давно уже вышел, но Настасья Ивановна не ходила за ним, боясь простудиться. Гриппу ведь все равно, кого мучить — здорового или измученного хворью. Купить предстояло многое, и Настасья Ивановна даже не хотела об этом думать — слишком обременяли подобные мысли и могли испортить сегодняшний день. Об одной только покупке думала мать долго — тетради! Белые, чистые, нежные, они словно уже лежали у нее на ладошке. Ах, эти тетради — тетрадочки: бумага была глянцевая, скользкая как лед, она будто подталкивала авторучку к концу предложения. Время от времени мать поверяла бумаге свои мысли, выражая в неповоротливых словах усталую душу.

От думы про тетради лицо ее осветило подобие улыбки.

Собираясь в магазин, она проверила пальцем, а не глазами — им уже не доверяла — горлышки старых молочных бутылок и ужаснулась: одно горлышко было сколото. Маленькая щербинка отозвалась в матери страданием — точно кто-то острой ниткой обвязал сердце. А горлышки бутылок она проверяла всегда.

— Так и знала, — удрученно вздохнула она, — надо было в пакетах молоко покупать.

Но пакетное молоко она не любила — у него был не тот вкус.