Необходимей сердца — страница 7 из 68

Прислушавшись, она включила радио погромче — началась передача «В рабочий полдень». Она ждала свою любимую песню «Поговори со мною, мама».

Еще она любила песню «На Мамаевом кургане тишина». То была песня прямо про нее. И хотелось порой поехать на этот самый Мамаев курган, да боялась сильно заболеть в дороге — и не без оснований. Горе заливало ее, когда она слушала эту песню, но ей хотелось слушать еще и еще.

Радио говорило в ее комнате не переставая, чуть растворяя своим тихим голосом ее твердое одиночество. Громко Настасья Ивановна радио не включала, боясь потревожить соседей. Но когда по радио звучала необходимая ей песня, она давала голосу певицы полную волю.

Любимой песни не прозвучало. Дикторша весело объявила, что передача окончилась, и пригласила писать письма по известному адресу.

Пустота воцарилась в эфире и в материнском сердце. И тут же Настасья Ивановна забыла, что у нее есть радио.

Она начала собираться.

На голове у нее и днем и ночью был штапельный платок — на него она накинула другой и поверх — зажившуюся, с островками штопки черную шаль, верой и правдой служившую не один десяток лет. На ноги — валенки, их уже и подшивать никто не брался. Она и дома ходила часто в них, оберегаясь холода, — недаром старики говорят, что смерть через ноги приходит. Только уж совсем древними они стали: выйди в них на улицу без калош — порвутся вмиг. От долгого напряжения руки стали дрожать, и Настасья Ивановна села у батареи перевести дух, прислушиваясь к звону в ушах. Гармонь батареи была длинной и широкой и, главное, очень жаркой. Тепло ласкало старую женщину, точно ждало, кому бы себя передать. Мать любила отдыхать на маленькой скамеечке, продев между горячими столбами батареи жадные до тепла стариковские ладони. Так она просидела с полчаса во всей одежде — копила в себе заряд энергии и воли. Она очень боялась простудиться — ходить за ней дома бескорыстно было некому. А сыра земля поджидала ее. Но мать старалась не думать о ненасытной.

Особенно трудно было, надев пальто, застегнуть воротник на крючок, оберегая выморщенную шею. Настасья Ивановна со страхом заметила, что пальто стало ей великовато, — сжималось, хоть и сопротивляясь, тело под беспощадным давлением времени. Скрюченные пальцы долго не могли поймать скользкую петлю, и Настасья Ивановна чуть не плакала от бессилья. Наконец крючок сжалился — не выскользнул из петли.

Подождав, пока сердце уляжется от трудной работы, Настасья Ивановна вышла на улицу.

Словно пожалев старого человека, ветер улетел с улицы. Падали редкие снежинки, одна из них попала на веко Настасьи Ивановны, и она, освободив от двух надетых друг на друга варежек левую руку, провела по глазу пальцем, избавляясь от снежной слезинки. На улице было много режущего глаза света, сугробы сияли, точно обсыпанные мелким-мелким стеклом. Деревья не казались мертвыми, как вчера, — в ветвях затаилось выражение какой-то непонятной мысли. Однообразный скрип снега под калошами навевал покой. Радовало, что ноги не скользили по исчезнувшему под ночным снегом предательскому льду и идти можно было безбоязненно и не содрогаться внутренне при каждом мало-мальски неосторожном шаге. И дома в этот солнечный зимний день будто бы улыбались.

Настасья Ивановна шла, втянув голову в плечи, как бы стараясь занять еще меньшее пространство, чтобы не мешать своей усталостью и бедой чистой и светлой от снега жизни.

Вдруг вспомнила, что еще не кормила голубей.

Мать всегда кормила голубей — крохи хлебные не выбрасывала. Выбрасывать хлеб было для нее таким же преступлением, как не вернуть долг или убить живое. — Если она видела кусок хлеба на улице, то непременно поднимала его, где бы он ни валялся, не стесняясь насмешливых порой взглядов прохожих, и поднятый хлеб был радостен ей, она понимала, что спасала этим чей-то труд, как бы воздавая людям, взрастившим хлеб этот, за добро — добром.

Хлебушек…

Настасья Ивановна крошила голубям хлебные корки и приговаривала:

— Налетались, и хорошо, и ко мне вернулись. А я вас всегда покормлю, а вы меня не забывайте. — И радовалась, что может помочь живым существам.

И голуби ходили так, словно понимали ее, и произносили свои голубиные мысли вслух. А мать продолжала:

— В небо меня с собой зовете, а я с вами не полечу.

И голуби замолкали, соглашаясь с ней. Слушали ее и задумчивое пространство двора, и надвинутое на крыши съежившихся от холода домов небо.

Насытив голубей, она шла дальше.

Особенно черны были в этот белый морозный день зимы вороны. Они летали словно слепые, с тяжелым хозяйским карканьем, откормленные тела сильно тянуло к земле.

Глаза ее почти безжизненно лежали в углубившихся глазницах, тускло отражая живую небесную голубизну. Настасья Ивановна взглянула на солнце, точно хотела убедиться — на месте ли оно, но солнце больно резануло по глазам.

Взгляд ее упал на придорожные тополя, она вспомнила их летними, зелеными, и ей захотелось увидеть листья на них, хоть один разок еще… Сейчас корни тополей были прикрыты снегом, а летом заметно было, как они выходили из земли, словно хотели посмотреть на белый свет. Кое-где на тополях давно погибшие от холода тяжелые листья шевелились как живые.

Дорога осторожно вела Настасью Ивановну сквозь сонные деревья.

Дети радостными улыбками провожали пирамиды елок, уютно устроившихся на плечах отцов. Елки выглядели не ощетинившимися, как в лесу, а податливыми и добрыми.

Женщины шли в красивых шубах, и жизнь показалась Настасье Ивановне такой же разноцветной, как эти шубы.

Перед землей снег шел медленнее, чем в небе, точно раздумывал: не вернуться ли ему назад.

До магазина от дома Настасьи Ивановны идти десять минут для молодого человека, но ей понадобилось на это морозное расстояние почти сорок, а ей казалось, что она шла быстро. Сердце не давало о себе знать, и это состояние было для Настасьи Ивановны покоем.

В гастроном она не зашла, а уверенно минула его и, осторожно перейдя узкую улицу, где почти не было движения, направилась к газетному киоску.

Издали киоскера не было видно — продал газеты и ушел, простучало ей сердце. Но тут появилась голова обладателя стеклянной избушки, а за ней — и он сам.

«Нагибался за чем-то», — обрадовалась Настасья Ивановна.

Он работал!

Тетради были!

Тетради были!

Старичок киоскер, у которого с раннего утра до вечера гремел переносной приемник, сразу узнал ее. Они молча и одновременно поздоровались. Старичок потянулся к тетрадкам, вложив в губы обкусанный мундштук.

— Опять к нам, — приветил он знакомое лицо, то ли спрашивая, то ли констатируя факт.

Настасья Ивановна его слов не услышала из-за поющих разудалых молодцов.

— Мне дайте, пожалуйста, три тетрадочки тонких с глянцевой бумагой, — Настасья Ивановна просунула голову в узкое окошко, стараясь перекричать транзистор.

В знак, что ее поняли, киоскер согласно покачал головой.

Настасья Ивановна проверила тетради — не надорваны ли? не помяты ли? — и только после этого спрятала их от мохнатых любопытных снежинок в целлофановый пакет. Бумажная покупка была осторожно положена на самое дно сумки.

Полдела было сделано.

У магазина Настасья Ивановна подождала, пока кто-нибудь отворит изнутри тяжеленную дверь, и, как только это случилось, она юркнула в магазин, обдавший ее своим загустевшим колбасным теплом. Здесь было очень уютно. Очень светло и довольно тихо. И вкусно пахло свежими булочками.

Настасье Ивановне захотелось погреться у батареи — захолодела по дороге, обманутая ярким солнцем, зыбкая уставшая кровь. Но подойти к батареям стеснялась и с удовольствием вдыхала поддерживающий ее точно за плечи плотный ароматный воздух.

У касс и прилавков не было нервных вечерних очередей, и Настасья Ивановна скоро купила все, что надумала купить.

Но решила себя еще и конфетами побаловать. Долго выбирала из тех, что подешевле, наивно рассматривая разноцветные обертки.

Она медленно пересчитала сдачу. Потому и пристрастилась ходить в магазин днем, когда можно было быть медленней, — это было ее естественным состоянием, никто не задевал ее злыми и твердыми, как кирпичи, локтями. Сдача за конфеты составила четырнадцать копеек, и Настасья Ивановна долго убеждалась в этом, шевеля нитями губ.

Монеты выпали у нее из рук и со звоном раскатились по полу.

Оказавшийся рядом военный помог ей собрать мелочь.

Молоденькая продавщица, наблюдавшая за ними, сказала ему улыбаясь, когда он с чеком приблизился к прилавку:

— Знакомая ваша? Однажды кошелек у нее выпал — полчаса мелочь собирала. Народу полно, я ей и говорю: «Я рубль тебе дам, отойди только, не мельтеши перед глазами». Не отошла! А она вам кто? — поинтересовалась улыбчиво.

Миловидной продавщице цыганка нагадала, что семейное счастье ей выпадет с военным, и с тех пор каждый офицер казался ей возможным мужем.

— Рубль она у вас взяла? — сквозь зубы проговорил лейтенант.

— Нет, не услышала, наверное. Чего бы ей от рубля отказываться.

Лейтенант пожал плечами, недобро оглядев продавщицу.

«Врут цыганки», — не в первый уже раз огорченно подумала продавщица.

* * *

У елочного базара толпились дети. Они улыбались. Казалось, что их улыбки передавались зеленым зимним деревьям. Елки и дети были словно сделаны из одной радости, из одного сияния. Елка и дети томились в ожидании нового года.

Настасья Ивановна прошла один раз, другой по периметру базара, выбирая лучшую из елочек, пытаясь понять, какая бы понравилась больше других ее Ванечке. У каждого дерева было свое лицо, своя фигура и, быть может, свои мысли.

Одно дерево особенно привлекло ее внимание. Оно словно бы говорило ей: хочу чтобы ты меня купила, хочу уйти с тобой. Настасья Ивановна внимательно оглядела ее. Нельзя было сказать, что эта елка красивее других. Но расположение веток и статность дарили дереву какую-то особую нежность, проникающую в сердце старой матери.