Ему подали его стакан из муранского хрусталя, покрасневший от вина. Он осушил его до дна одним глотком и возвратил лакею.
Г-жа де Шамбранн проявляла признаки нетерпения. Она, не отрываясь, смотрела на море, темневшее с минуту на минуту все сильнее.
— Как далеко мы отвлеклись от сирен, — вздохнула она, обращаясь к г. де Керьян.
— Как, сударыня? Разве этот сюжет так близок вашему сердцу? Вот не надеялся, что встречу здесь людей, увлекающихся теми же мечтами, что и я…
— О нет, милостивый государь, не теми же, а гораздо худшими: потому что вы верите в сирен, как в символы, а я — я верю, что они существуют на самом деле, с развевающимися волосами, с очаровательным пением, чешуйчатые…
— Дай Бог, чтобы это было не так, сударыня! Ведь эти три сказочные сестрицы беспощадно уничтожали матросов и, если бы они существовали на самом деле, то это были бы свирепые чудовища, которых пришлось бы безжалостно уничтожить.
— Три сестры… Да, по Гомеру, их было всего три: Лигия, Левкодия, Партенопа…
— Совершенно верно, — отвечал г. де Керьян, немного удивленный такою осведомленностью, — но легенда сама позаботилась о том, чтобы не оставить их в живых. Рассказывают, что, услышав пение Орфея, они с досады превратились в утесы — в эти Галли, которые совершенно исчезли во мраке ночи.
— Их было всего три… — продолжала г-жа де Шамбранн, — но ведь были и речные сирены (так утверждают поэты). Они живут в гротах, на Рейне.
— Немного шампанского… — попросил г. де Когулен. — Эта рыба изумительно вкусна… Как, Габаре? Она вам не нравится? Или вам нездоровится?
Действительно, Габаре потерял свой цветущий вид. Бронзовый загар его лица как бы позеленел.
— Однако, что с вами, милостивый государь? — спросила его г-жа де Шамбранн.
Но кровь снова прилила к щекам сурового капитана и он ответил с улыбкой:
— Благодарю вас. Ничего. Уже прошло.
— Ну, кушайте же. Разве эта разновидность морской свиньи вам не по вкусу? — обратился к нему г. де Шамбранн. — Хотите прибавить для вкуса каких-нибудь пряностей? Чуточку укропу? Или немножко корицы?
— Благодарю вас, нет, спасибо, милостивый государь… По правде сказать, я уже сыт… Глоток сладкой водки, пожалуйста…
— Вы ужасно рафинированы для людоеда, — сказал г. де Когулен, громко захохотав. — Мне попрошу бургундского.
Дичь, поданную на третье, расставили правильным кругом. Приятный аромат защекотал обоняние присутствующих.
— Зеленые трюфеля, — восхищался г. де Когулен. — Боже мой, неужели мы все еще не выезжали из Версаля?
— Увы, — вздохнул г. де Шамбранн. — Все-таки и у Версаля есть свои хорошие стороны. Бывают дни… когда… знаете ли… — Он нервным движением вытер глаза. — Когулен, расскажите, о чем говорят при дворе. В конце концов, это все-таки меня интересует.
И вот, в то время как они с легким и приятным возбуждением, вполне понятным в конце тонкого ужина, заговорили о приемах и собраниях у короля, оба романтика, со своей стороны, возобновили разговор на мифологические темы. Г. Габаре захотел принять в нем участие. Под влиянием выпитой сладкой водки с него сошел искусственный лоск, он потерял способность сдерживаться и вступил в разговор грубо и бесстыдно, решив, что настало время быть легкомысленным.
— Не расскажете ли вы, сударыня, подруга сирен, — начал он, — не расскажете ли вы мне, как они любят? Выходят ли они замуж за людей, или за рыб? Потому что, в конце-то концов, я держусь того мнения, что они плохо и неудачно оканчиваются и, пожалуй, они вообще не способны приносить жертвы Купидону, за неимением храма, если можно так выразиться. А если ваши наяды пошаливают с китами, то эти плутовки, вы можете думать, как вам угодно, сударыня, черт меня побери.
— Успокойтесь, Габаре, — перебил его г. де Керьян, причем, произнося эти слова, изо всех сил ударил его под столом ногой. — Сирены, милый друг, бессмертны, и поэтому мало думают о потомстве. Может быть, у них и бывают романы с тритонами, но, право, трудно сообразить, до чего у них может дойти дело. Кроме того, они любят друг друга братской любовью; поэты утверждают, что они никогда не расстаются и что ни одна сирена не может увидеть другую без того, чтобы не приласкать ее; в операх они всегда поют какое-нибудь трио, а художники всегда изображают их вместе, как трех граций, только морских.
— Стакан лесбосского, — попросил г. де Когулен у ближайшего лакея.
— А мне — кипрского, — сказал барон, щеки которого пылали, — за здоровье госпожи де Монтеспан!
Они чокнулись и выпили.
Фрукты заняли место дичи, и вазы, наполненные свежими фруктами, чередуясь с чашами с вареными фруктами, разместились по столу четырехугольником. Г-жа де Шамбранн была довольно добродетельна и не любила двусмысленных разговоров. Она заметила, что разговор принимал все более легкомысленное направление; г. Габаре становился грубо циничным, г, де Когулен уснащал свою речь тонкими двусмысленностями. Поэтому она поторопила подачу десерта. После этого все перешли в зал. Г-жа де Шамбранн сама, своими прекрасными руками, разлила всем по бокалу душистого напитка, составленного из белого вина и сока неспелых красных апельсин, и сочла за благо оставить мужчин веселиться на свободе. Она незаметно удалилась.
Убранство этой комнаты ничем не напоминало седой старины. В ней стояла современная мебель, а окна были закрыты большими желтыми занавесями с ламбрекенами наверху. Г. де Керьян раздвинул занавеси, но не успел он как следует разглядеть голубой пейзаж и золотые кормовые башни кораблей, превратившихся в лунном свете в серебряные замки, как г. де Шамбранн, дыша ему прямо в ухо и распространяя вокруг себя аромат душистого напитка, сказал ему дрожащим от слез голосом:
— Нет, милостивый государь, не открывайте, пожалуйста. Дайте мне возможность вообразить, что я в Версале. Смотрите, вот так, если прищурить глаза, можно представить себе, что находишься в будуаре государыни, обитом материей шафранового цвета; боскет из лавровых деревьев здесь налево… а сзади, за занавесью, прислушайтесь, господа, прислушайтесь внимательно, разве вы не слышите, как журчит вода в маленьком восьмиугольном фонтане…
— А море, милостивый государь, — сказал г. де Керьян в смущении. — А великие воды Господни?..
— Ах, — ответил хозяин сквозь слезы. — Комната швейцарцев ужаснее моря: там я потерпел кораблекрушение моей жизни; она и прекраснее, потому что она далека отсюда…
— Да, да, — прошептал г. де Когулен. — Изгнание… Ужасно печально, невыносимо…
— Да, да, черт побери, — пробормотал г. Габаре сквозь зубы, — невыносимо много кипрского вина…
И без всяких церемоний он закурил свою черную, вонючую трубку.
Снова принялись за питье; г. де Шамбранн приказал принести еще один кувшин душистой смеси. Потом он стал просить г. де Когулена и г. де Керьяна рассказать ему еще какую-нибудь сплетню или приключение из придворной жизни. Они посвятили его в подробности последних скандалов; а он, полузакрыв глаза, слушал их с блаженным видом, вставляя изредка односложные замечания; и по временам, в зависимости от того, напоминала ли ему какая-нибудь остроумная шутка былое, или наводила мысль на настоящее, улыбка скользила по его устам, или слеза туманила взор.
А Габаре, которому надоело слушать, как оба капитана болтали, как трещотки, стал мерно покачивать головой и мирно захрапел.
В разговорах одних и сне другого прошло немало времени, как вдруг г. де Керьян заметил, что сквозь занавеси струится блеклый холодный свет, и на них стали намечаться силуэты оконных переплетов. Свет восковых свечей стал меркнуть.
— Смирно… господа — вот заря!
Он встряхнул Габаре, который, положив ноги на кресло и обливаясь холодным потом, рычал во сне.
В комнате было жарко и душно. Все они чувствовали ту неловкость в движениях, которую испытывают после бессонных ночей, проведенных в кутеже.
Г. де Шамбранн позвонил в колокольчик — никто не явился. Уставшая прислуга валялась на скамьях прихожей. Пришлось растолкать их. Хозяин приказал приготовить шлюпку. Затем г. де Шамбранн и его гости, одев широкие плащи, вышли из дома.
Холодный ветер жалобно стонал в листве кипарисов. Порывы его были резки, колючи, полны прибрежного песка и хлестали по разгоряченным лицам, раздражая, как пощечина. Покрасневшие глаза слипались, утомленное тело дрожало под плащом.
Быстро дошли до берега.
За ночь море выбросило на берег свои жертвы. На песке лежали тела погибших, как вехи. Многие лежали вдали от воды; но некоторые тела, наполовину погруженные еще в воду, шевелились при всяком возвращении волны. И море, как жестокая кошка, играло ими, заставляя трупы повторять подергивания агонизирующих манекенов.
Вот лежит группа погибших пассажиров разбитого фрегата; несколько женщин, ребенок; одни голые, другие одетые в разорванные в клочья, мишурные, яркие костюмы — должно быть, гаеры. Все позеленевшие и распухшие, с застывшим на лицах выражением ужаса, злобы или страха; лица некоторых были искривлены такой ужасающей гримасой, что, казалось, живой человек не мог бы повторить этой гримасы, или, если бы это ему удалось, он умер бы от этого.
Г. де Когулен, который шел от трупа к трупу, узнал двух своих матросов и сказал:
— Не хватает еще двоих.
— Этих никогда не увидят больше: слишком поздно. Здесь часто случается, что море не выбрасывает трупы погибших. В прошлом году погибло три рыбака. Они утонули около островков, и больше их никто не видел. Право, можно было бы подумать…
— Господа, идите сюда, идите скорей, — позвал их г. де Керьян.
Он шел на несколько шагов впереди других, и видно было, как он размахивает руками, наклонившись над какой-то неопределенной фигурой песочного цвета.
Они подошли к нему.
Фигура оказалась трупом голой женщины, или вернее, верхней половиной туловища, изуродованного самым ужасным образом.
Воцарилось молчание. Г. де Керьян перекрестился.
Было от чего прийти в смятение. Это было странное существо. Ее маленькое лицо было окружено удивительно спутанными, переплетенными водорослями волосами бурого цвета, грубыми, как грива. Оно оживлялось маленькими, круглыми, все еще блестящими, желтыми глазами, которые при жизни, наверное, горели нестерпимым блеском. Под широкими ноздрями, точно созданными, чтобы втягивать воздух с громадной силой, в широко раскрытом большом рту видны были крепкие челюсти с рядом тесно посаженных зубов, причем клыки выдавались, как у хищного животного, и вонзались в нижнюю губу. Плоские щеки и покатый подбородок. Ни одной морщинки; по лбу и углам рта, без намека на складочку, можно было судить, что эта женщина никогда ни о чем не думала и не улыбалась. По ее гладкому лицу нельзя было определить ее возраста, а безмятежность выражения напоминала безразличие животных.