— он еще опоздал на полтора часа и сделал прогул в оркестре. В оркестре возмущены, особенно кипятились домристы Карелин и Хавкин, которые ходили жаловаться на меня: «Андреич знает слабости Боба и отпускает в Москву. Чего в Москве Бобу делать? По шалманам шатается». Последнее обвинение, я убежден, только выдумка, но все равно Боб, конечно, виновен. Не хватало мне за него объясняться с Богословским.
Я вызвал Боба, грубо сказал ему:
— Ну скажи, ты не сволочь? И ты еще считаешь себя мужчиной? Тряпка ты, слова у тебя нет.
Боб перебил меня:
— Ну что мне, стрихнин принять?
Смотрю — на глазах у него опять слезы. Что с ним в самом деле? Стал успокаивать, он поспешно вышел.
Вечером столкнулись на территории, он отозвал меня, стали ходить, и я услышал вещи удивительные:
— Понимаешь, Андреич, влюбился в одну девчонку тут. А она то лясы со мной тачает, то смотреть не хочет. Из-за нее и с фрезера-уреза ушел, чтобы интеллигентом заделаться. Все равно ноль внимания. Второй месяц сохну, предлагал жениться — один смех от нее. Если узнает, что мне предстоит «выкачка» из коммуны в какую хошь сторону, то еще плюнет в рожу. Она гордая, я знаю. «На, — скажет, — женишок задаток». Она самостоятельная. Тогда я сам ее изобью, не посмотрю на законы коммуны. Один конец — пропадать.
Сам почти дрожит. Так вот что с ним?!
— Кто эта девушка?
— Наташа Ключарева. С трикотажной.
С полчаса мы ходили. Долго я с ним говорил, объяснял. Я говорил, что женщины ищут такого человека, на которого можно опереться, который будет хорошим мужем и отцом. Для этого надо быть самостоятельным, чтобы тебя ценили в коллективе. Надо сразу обрезать с выпивками. «Если не сумеешь заслужить любовь девушки, конечно, она за тобой не пойдет», — так я Бобу объяснял.
Он проводил меня до квартиры, я спросил, не хочет ли выпить стакан чаю? Чайник у жены, наверно, готов. Боб отказался, и мы расстались.
Задал еще он мне задачу!»
5 апреля 1932 г.
«Оказывается, эту Наташу Ключареву я немного знаю. В коммуне две тысячи человек, всех не только по фамилии, в лицо не упомнишь. Конечно, значения это не имеет, знаю или не знаю, а все-таки легче было разговаривать.
Ей известно, что Боб Данков мой воспитанник. Я спросил, как она к нему относится? Наташа не удивилась, не покраснела, только внимательно-внимательно на меня глянула и опустила глаза. Глаза у нее зеленые и точно светятся. А волосы — как медная проволока — и тоже светятся! Интересная девушка, статная. Одета фасонисто. Хоть бы раз перебила, только насторожилась вся, слова не проронит.
Кончил я, тогда спросила:
— Зачем вам знать?
— Уж не из пустого любопытства, — смеюсь. — Раньше ведь не заговаривал с тобой?
Опять молчит. Я тогда серьезно:
— Может, думаешь, что Боб подослал? Сватом быть не собираюсь, убеждать тебя тоже. О чем толкуете, как относитесь друг к дружке — дело ваше. Одно только хочу: из Боба человека сделать, об этом и тебя прошу. Ты можешь помочь. Ему надо с бутылками кончать. Это поставь ему условием. Он парень способный, хорошо играет на балалайке — тоже, чтобы не пропускал.
Засмеялась Наташа.
— Договорились? Давай пять.
Опять молчит, но мою руку пожала. Когда уходил, напомнил:
— Об этом, конечно, Бобу… понимаешь? Только мы с тобой будем знать».
9 апреля 1932 г.
«Внезапно МУР затребовал Боба в Москву. Зачем? Не сообщили. Сообщение это поразило Боба, лицо его стало красным, нижняя губа затряслась: это было высшим признаком возбуждения, я уже изучил его. В глазах вместе с недоумением я прочел страх: что, мол, стряслось? Для выяснения причины или, как мне сказал Сергей Петрович, «материала на Данкова», послали и меня. После завтрака мы сели в электричку и поехали.
И в вагоне, и потом от вокзала до Петровки Боб все время пытал меня:
— Чего это о н и подсекли меня… будто карася. Тянут душу.
— Придем в МУР, скажут. Вообще-то чего ты меня спрашиваешь? Тебе должно быть виднее, зачем зовут.
— И ты мне не веришь?
— Мало ты мне врал?
В комендатуре нам выдали пропуск, мы переступили двери МУРа, и они, проскрипев, закрылись, отрезав от нас свободу. Впереди многоэтажные здания с толстыми решетками, надетыми на окна, вокруг высокий каменный забор.
Видно, Боб отвык от тюремной обстановки, с минуту он стоял в нерешительности, ошеломленный.
— Ну, Боб, — напомнил я. — Пошли. Кажется, нам в это здание?
Оставив Боба в коридоре, я постучал в кабинет к начальнику восьмого отдела и получил разрешение зайти. Меня спросили: «Ездил ли Борис Данков 29 марта в Москву?» Я ответил: да, ездил, я ему сам подписывал отпуск. «Что случилось?» — спросил я дальше. Оказывается, в этот день 29 марта Боб встречался со своим старым «корешем» Женькой Верещагиным, недавно задержанным за кражу и содержавшимся сейчас в МУРе. В соучастии в краже Боб не обвинялся, от него хотели узнать, не знает ли он «подельщиков» и «барыгу» — скупщика краденого, которому Верещагин еще раньше сбывал «барахло».
Вернувшись в приемную, я все карты перед Бобом не раскрыл. Пускай потрясется, лучше поймет, что такое Болшевская трудкоммуна.
— Ну как? — вскочил он мне навстречу. — Неужели задержат? А? Чего томишь? Что начальник стучал? Посадят в камеру? Ну? Зачем меня притащили? Зачем?
— Боюсь, Боб, плохие наши дела, — неторопливо начал я ему говорить. — Не знаю, отпустят ли тебя нынче в коммуну. Да и вообще… так сказать.
— Да не тяни! — крикнул Боб. — Не тяни, прошу!
— Вспомни сам, у кого был в последний раз в Москве? У Женьки Верещагина. Он сейчас тут в камере сидит… В день твоего приезда, то есть 29 марта, совершил большую кражу в магазине. Завалился. Вместе, что ли, на дело ходили?
Боб остолбенел:
— Да ты что?!
— Вот теперь докажи начальнику, что ты не верблюд.
— Ты прав, — прошептал он. — Разве им сейчас докажешь, что я не ходил с Женькой «по городовой»?
Я увидел, что достаточно поманежил Боба, решил ободрить:
— Ничего не скрывай от начальника. Начнешь темнить — хуже будет. Воровской закон «не выдавать» — забудь… конечно, если не хочешь разделить с Верещагиным камеру.
Допрос Боба длился с полчаса. Он честно рассказал, что действительно 29 марта ездил к Женьке Верещагину на квартиру, но с единственной целью уговорить его «завязать» и попроситься к нам в Болшевскую трудкоммуну. На все вопросы начальника, что он знает о последних кражах Верещагина, о его «подельщиках», «барыге», ответил отрицанием. Начальник спросил: «Что же, разве тебе Верещагин, как старому корешу, не хвастался?» Боб опять отрицательно замотал головой: «Что вы! Меня все бывшие дружки считают ссучившимся!»
Ему устроили очную ставку с Верещагиным. Боб встретил его пристальным, испытующим взглядом: боялся, не наговорил ли на него чего бывший подельщик? Верещагин смутился. Их усадили рядом; оба были так взволнованны, что, глядя на них, трудно было понять, кто из них обвиняемый, а кто свидетель.
На вопросы начальника восьмого отдела Верещагин, опустив голову, упорно твердил:
— Никаких сообщников не было: сам брал магазин… Барахло кому? Знал раньше барыгу, это верно. Да вы его посадили. Сам сдавал…
Так при нас никого и не выдал.
Лишь к концу очной ставки Боб убедился, что Верещагин его не оговорил. Когда он достал из пиджака пачку папирос, я увидел, что руки его уже не дрожали. Верещагину он на прощание сказал только одно:
— Не поехал со мной в Болшево? На дело пошел в ночь? На себя пеняй.
Нам отметили пропуска, и, когда мы вышли за ворота, Боб был весь мокрый от пота, словно так вот, в костюме, только что побывал в банной парилке. Быстро зашагал к трамваю.
— Знал бы ты, Андреич, что такое камера! Теснота, душно, ругня, в карты режутся…
Всю дорогу до вокзала промолчал. Уже когда сидели в дачном поезде, заговорил как-то мечтательно, глядя в окошко, будто и не мне, а так, рассуждая вслух:
— Домой еду. Домой. С пятнадцати годов не имел своего дома. То кича, то лагерь… шалманы еще. А вот домой. К себе в Болшево домой. В коммуну. Эх, возьму сейчас балалаечку. Скоро оркестр наш в Доме ученых выступает. Надо не подкачать на конкурсе.
Опять замолчал до самых Мытищ, доверительно наклонился ко мне:
— Вышла бы за меня Наташка. Ну чего ей, чем я плохой парень? Пью? Один я, что ли? Да и мало теперь я пью. Захочу и совсем брошу. Комнатку б нам дали в семейном доме, зажили б — дай бог на пасху.
А? Право.
Я не перебивал его. Назидания не всегда нужны человеку. Боб столько пережил, что — сам себе лучший агитатор».
14 мая 1932 г.
«Чрезвычайное происшествие. Случай небывалый за всю историю коммуны. Во всяком случае при мне ничего подобного не было. Общее собрание разбирало персональное дело. В клуб собрались после обеда, а разошлись ночью. Докладывал председатель бюро актива Василий Беспалов:
— Сейчас нам предстоит тяжелое дело, — говорил он, — обсудить преступление старого члена коммуны, вскормленного ею, поставленного на ноги, выпускника Петра Стерлина.
Все взгляды устремились на угол сцены, где за перегородкой сидел привлеченный к ответственности малый лет двадцати шести, хорошо всем известный. Голова его была низко опущена, лицо красное. Все его хорошо знали.
— Никак не думали, что такое может случиться, — продолжал Беспалов. — Другом был… вместе о новой жизни мечтали. Старался когда-то. Стерлин был член актива, имел в коммуне лучшие условия, чем многие сидящие здесь в зале. Материально обеспечен во, — чиркнул он себя по горлу. — Работал начальником цеха трикотажной фабрики. Как с ним считались, уважали! И вот на этой своей фабрике совершил кражу трех трикотажных костюмов. Доверяли, не следили… пока не заметили, пока сигнал не поступил. — Беспалов перевел дыхание, словно ему тяжело было говорить. — Опозорил Стерлин коммуну… дело все наше. Конфликтная комиссия постановила: передать преступника Петра Стерлина на коллегию ОГПУ и просить о применении к нему самых строгих мер.