Неоконченный танец — страница 4 из 47

– Бертушка, – умоляюще начал Константин Григорьевич, – что ты с нами делаешь? Зачем оставляешь нас сиротами?

По его ноющему, протяжному тону она поняла – он хорошо подогрелся за день. «Что ж, откровенней будет», – решила она.

– Брось, Костя, не разыгрывай из себя убитого горем арлекина. Признайся, после моего ухода пир горой и дым коромыслом?

– Что ты! Как можно? Все ходят словно в воду опущенные.

Берта злорадно усмехнулась:

– В воду, говоришь, опущенные? Ну и как? Никто там на днях не захлебнулся болотной ряской?

На это Клюквин промолчал. А Берту охватил новый прилив отчаянья. Куда-то совсем подевался голос. Она произнесла почти шепотом:

– Врать, Костя, ты так и не научился. У поголовного большинства праздник души и именины сердца. И кончим на этом.

– Да, но…

– Никаких, Костя, «но», – оборвала она его. – Нужно признать, пришел конец моей «Власти женщины». Чего уж тут. Не волосы же рвать. А выходить на сцену, опираясь на клюку, с трясущейся головой – увольте.

Клюквин и здесь промолчал. Только вздохнул шумно и многомерно. Она слышала, как он налил себе очередные 50 граммов. Выпил. Опять помолчал. Не стал жалеть ее вслух. Такую его душевную чуткость она ценила превыше всего.

– Налей себе, Костя, еще, – попросила она, – выпей за упокой моей жизни на сцене. Там дальше посмотрим, чем этот рассадник единомышленников станет цвести и пахнуть без меня.

Ближе к ночи, будто в подтверждение сказанных Клюквину слов, прогремел еще один звонок. Определитель номера демонстрировал зловещие прочерки. Неузнаваемо-глухой, среднего рода голос отчеканил скороговоркой:

– Наконец-то свершилось, старая блядь! Думала играть молодух до второго пришествия? Ан нет, истекло твое время. Бай!

После этого звонка Берта, любящая обычно принимать на ночь ванны с лавандовым маслом, бесконечно долго стояла мумией под душем.

Наутро она не выдержала и позвонила завлиту Галочке Ряшенцевой, многолетние театральные отношения с которой, пройдя сквозь перипетии, выстояли под флагом духовной близости. (Под ложечкой сосала острая необходимость смягчить послевкусие от ночного звонка.)

– Неужели всё, Галка?

– Что ты наделала, Берта, – искренне выдохнула Ряшенцева. – Что ты наделала?

Последовал глубочайший Бертин вздох.

– Видела бы ты, как вчера Иванов рвал и метал. Почерневшим демоном носился по театру, орал, что ты никакая не женщина, а исчадье ада! За полмесяца умудрилась кастрировать его дважды!

– Ругай, Галя, ругай.

– Да-а, толку-то тебя теперь ругать. Сама себя приговорила.

– Что Судейкина? – осторожно спросила Берта.

Но Галку несло дальше:

– Ты понимаешь, что твое двойное сальто-мортале они тебе не простят? Разве можно в нашем нежном возрасте выпадать из обоймы по личной инициативе? Через пять минут позабыт всеми, позаброшен!

– Они? – возвысила голос Берта. – Ты это про Судейкину?

– Про Судейкину тоже. Несмотря на перманентный антагонизм с Ивановым, в отношении тебя они на сей раз солидарны. На вчерашнем собрании Судейкина прямо заявила: «Я устала терпеть ее эксцентричные выходки! Незаменимых, как известно, нет!»

– Значит, слились в злобном экстазе против меня, – медленно протянула Берта. – Красноярское дарование, значит, признали?

– Признали.

– Где же был твой голос?

– Где? Тебе ответить в рифму? Ты прекрасно, Берта, знаешь, что я, в отличие от тебя, унижена и оскорблена пожизненно. Ну, сунул мне этот недоросль Васильчиков распечатку самодеятельного кощунства над Горьким – исключительно для проформы. Кто когда-нибудь всерьез интересовался у нас мнением завлита? У нас, сама знаешь, не старый МХАТ. Подай-принеси, пошла вон. Иванов для видимости у меня в кабинете покривился – не Чехов, мол, развел руками: «лучшего-то нет», и через два дня поставил «Сердце нового героя» в репертуарный план. Пророни я хоть слово критики, молодежь сожрала бы меня с потрохами прямо за рабочим столом. Особенно Аверин и Заславская, эта алчная беспринципная фурия с вытаращенными глазами! Но кукиш им, не дождутся они от меня! Вешаться, как в свое время завлит Театра Пушкина, не стану!

«Всё-ё, взобралась на своего любимого конька, понеслась по кочкам, – подумала Берта, – зря я ей позвонила. Не гожусь я на роль плачущей Ярославны. Ярославна у нас Галка».

Поостыв со временем, она вспоминала свой «уход» как скверный анекдот из собственной жизни. Но анекдот или нет, с театром было покончено раз и навсегда. Занавес безнадежно рухнул. «Господи, пусть бы сыграла эту пьющую горемыку-мать, пу-усть! В густом гриме и парике, пусть! Тысячу раз пусть! Красноярский мальчишка правильно меня раскусил, я врезала бы на сцене джаз русского отчаяния! Сотрясла бы основы!» Да, это была натуральная трагедия, без фарса и гротеска.

Иванов, конечно, расстарался, проявил благородство, собрал нужные бумаги, выхлопотал ей более-менее приличную пенсию. Она, конечно, поблагодарила – с комом в горле. Но что такое пенсия… Самое зловещее для актера слово…

Девять следующих лет прошли в перечитывании и переосмыслении русской классики на фоне денежных долгов, невостребованности и одиночества, разбавленных редчайшими приглашениями в сборную солянку сцены Дома актера.

* * *

Наблюдая происходящее в интернате, она всё больше ненавидела старость – в любых ее проявлениях. Творящееся вокруг именовала «картинками с выставки». Она была моложе многих здешних поселенцев – при поступлении ей не исполнилось семидесяти. К тому же природа наградила ее отменным здоровьем, блестящей, не упускающей мелочей памятью, но главное, служащим ей крепкой опорой, незыблемым духом противоречия. Ее бунтарская натура отказывалась принимать окруживший ее в последние годы безжалостный распорядок жизни, трагические телесные несоответствия: желудочные несварения, недержания сфинктеров, вставные челюсти, игру сосудов, повсеместные треморы, прыжки давлений, аритмии, тахикардии, артрозы, склерозы разных мастей и прочее, прочее. Нередко Берту посещали мысли следующего порядка: «Ладно, были бы отпущены те же восемьдесят, даже семьдесят пять, только без отвратительного телесного и мозгового распада. Зачем Высшим Силам понадобился столь пошлый, циничный эрзац-маскарад со сменой молодой свежей оболочки на дряхлеюще-подтекающую? Однако распад тела – не самое страшное, – всё больше укреплялась в выводах Берта, – закостенелость мозга, неспособность воспринимать веяния нового времени и вечное брюзжание по любому поводу – вот самое отвратительное». Ей был гадок зависший под потолком этой бывшей усадьбы, зудящий с утра до вечера ропот в сторону теперешних времен. Она отдавала себе отчет, что неприятие ею заката жизни противоречит божественному замыслу; но Берта не страшилась быть еретичкой. Она предпочитала бросать вызов – всегда. «Смирение» являлось одним из ненавистных для нее слов. Рядом со «смирением» с годами пристроилось, безнадежно уронив воображаемые плечи и голову, словосочетание «жизненный опыт».

Когда кто-либо из обитателей интерната заикался при ней о бесценном опыте прожитых лет, она, как правило, злорадно смеялась в лицо говорящему, а то и демонстративно плевала себе под ноги, провозглашая примерно следующее: «упавшему на четвереньки остается тешить себя былым прямостоянием». Разномастные деятели культуры, оскорбленные ею столь нещадным образом, не отваживались вступать с ней в дебаты, позволяя себе всего-то покрутить пальцем у виска за ее спиной.

Сама же она с благоговением и трепетом лелеяла в сердце только память о тетке, сыгранные роли и сюжеты ослепительно прекрасных снов, где была вечно молода.

Но… здесь непременно напрашивается ремарка.

Было, конечно было еще кое-что в молодых закоулках ее памяти: щемящее, остро будоражащее кровь – нечто невообразимо бесценное, главное, – хранящееся в самых потаенных глубинах души. Эту трепетно оберегаемую драгоценность Берта Генриховна Ульрих извлекала из душевных лабиринтов в редчайших случаях, всегда без посторонних, непременно в одиночестве. И хрустальная святыня эта, уж точно, не имела отношения к ржавому металлолому (нередко и вправду скучнейшего и бесполезного) житейского опыта.

Глава третьяДрузья

Они оставили машину в жиденьком перелеске и шли по усеянной свежим снежком шоссейной обочине – трое приятелей с Большой Ордынки. Несмотря на разность социального статуса, образовавшуюся у их родителей к концу девяностых, парней объединяла детская дворово-школьная дружба. Девятнадцать лет назад они сидели на однотипных пластиковых горшках в трех скромно обставленных квартирах двух соседних домов, не предвкушая грядущего расслоения масс. Жизнь не успела раскидать их в недосягаемые стороны, и они с удовольствием топтали загородный снежок, перекидываясь фразами на птичьем языке. На совместную субботнюю поездку подбил их Сергей, которому понадобилось купить на Солнцевском авторынке детали для недавно отданной отцом старенькой «шкоды». Запчасти были куплены, помещены в багажник, однако в замоскворецкие квартиры троица не торопилась.

– Так ты ее трахнул? – интересовался у Сергея длинный и худой, словно жердь, светловолосый Алексей, забегая вперед, пытаясь заглянуть тому в лицо.

– Не мельтеши, Леха, – отмахивался от него атлетического телосложения чернобровый Сергей.

– Ты от вопроса не уходи, в глаза мне смотри! – требовал Алексей, продолжая по-шутовски, задом наперед подпрыгивать перед Сергеем.

– Ну почти…

– Почти, это как? Нельзя трахнуть наполовину!

– Не копай по мелочи, тут посерьезней нарисовалась тема.

– Ну и?

– Вчера «лексус» эвакуатором доставили. Хозяйка лет сорока, вроде без ботокса, губы не в два наката. Вид вполне товарный. Сейчас, посмотрим, говорю, что у вас с коробкой, а сам поигрываю бицепсами под комбинезоном. Короче, там фрикционные диски полетели. Масло, спрашиваю, последний раз когда меняли? Не помню, говорит, что, всё так серьезно? Делаю суровое лицо, отвечаю: «Естессственно». А она: «Понимаете, этим муж раньше занимался, а я езжу и езжу два с половиной года, и вдруг прямо на Садовом, неожиданно так… Вообще-то я продавать собиралась. Вам сколько времени нужно на ремонт?» – «При наличии запчастей дня три». Приближается ко мне вплотную и шеп