Неожиданный Владимир Стасов. ПРОИСХОЖДЕНИЕ РУССКИХ БЫЛИН — страница 3 из 17

[35] Стасов же посмотрел на народный обычай не с бытовой, а с религиозной стороны, заключая, что первоначальное значение голов наверху крыш было сугубо сакральным.[36] Также это наводило на мысль, что конь являлся важным атрибутом религиозного сознания русского человека, что требовало глубокого, в том числе и этнографического осмысления, чего ранее никто не предпринимал.

Интересны трактовки лубочных картинок, «циркулировавших» в низах. Совместно с собирателем Дмитрием Ровенским (1824–1895) Стасову удалось постичь смысл ряда популярных изображений; он с теплотой вспоминал об их совместных обсуждениях, спорах, открытиях.[37] Характерный пример — картинка «Как мыши кота погребали», которая имела не развлекательный характер, как считалось, а большую смысловую нагрузку. Под видом антиподов — кота и мышей — образно представлено противостояние Петра I и народа. Изображённые похороны не сильно печалят мышей с поминальными блинами, распевающих песни. Тело везли на санях восемь лошадей, а надпись на картинке гласила: погребение происходит в «серый четверг» в «шестоклятое число». И в действительности Пётр I скончался в четверг — в ночь с пятого на шестое января 1725 года, гроб следовал в санях запряжённых восьмёркой лошадей. Задавленный жестокой ломкой всего и вся, русский народ ассоциировал себя со слабыми мышами, которые изображены чёрными, кроме одной — белой, курящей табак, чем явно подчёркивались её единение с котом (также белого цвета) и предательство по отношению к своим.[38] Такие подтексты совершенно естественны, поскольку множество лубочных картинок, наводнявших ярмарки и различные празднества, являлись продуктом раскольнического творчества. Заметим, власти интуитивно чувствовали, что за досужей забавой скрывается некий смысл. Например, когда придворный художник Фёдор Солнцев перерисовывал эту лубочную картинку для своих аристократических поклонниц, то его пригласили в III отделение — полицию. Удивлённому любимцу Николая I заявили: тиражировать карикатуру не следует, хотя точный смысл пояснить затруднились.[39] Вплоть до 1860-х годов её происхождение считали немецко-лютеранским или чешским.[40]

Постижение народной жизни всегда оставалось затруднительным для правящей прослойки. Многих, бравшихся изучать русское бытие отличала неподготовленность к подобному роду занятиям. В качестве такого образчика Стасов публично разобрал сочинение одного архимандрита, вызвавшегося осветить новгородские церковные древности. Прежде всего смущало непринуждённое использование слова «иконостас». Упоминая о пожаре Новгородского Софийского собора 1341 года, тот извещал об устроении нового иконостаса. В итоге читатель, «который не справится с летописью, принуждён думать, что в подлиннике действительно употреблено слово „иконостас“, между тем, как слова этого в летописи вовсе не стоит, да и не могло стоять: оно вошло у нас в употребление очень поздно, не ранее XVII столетия».[41] Помимо этого, сочинение церковного деятеля грешит различными неточностями, выписки не всегда могут похвастать верностью. Вдобавок архимандрит «позабыл» сослаться на работу одного своего коллеги, откуда почерпнута добрая четверть текста: разница состояла лишь в нескольких изменённых словах и оборотах.[42] Но главное — архимандрит умолчал, что в Новгородской Софии все приделы, притворы, окна, кровля, покрытие глав носили явные следы перестройки и переделки. Знаменитый собор напоминал человека, оставшегося «после войны без руки, ноги, уха, с выколотым глазом». Тем не менее священнослужитель прошёл мимо этого, проявив себя «ризничим, хранителем казны», далёким от научной стороны дела.[43]

Стасовская разноплановость превращалась в мишень для критических стрел со стороны тех, кто уповал на узкую специализацию. Однако именно широта, даже всеядность его устремлений сослужили добрую службу. Он всё больше начинал видеть, на сколько русское, коренное бытие с трудом втискивается в рамки существующих доктрин, причём не только западничества но и славянофильства. Поднятый материал обнаруживал мощ ные подводные течения, питавшие народные слои и запечатлевшиеся во множестве источников и артефактов, но неразличимые для невооружённого глаза. Заметим, для научных раскладов той поры большой проблемы здесь не существовало. Как славянофилы, так и западники эксплуатировали чётко выраженный концепт — каждый с определённым центром тяжести. У первых он располагался в Киеве, наследовавшем духовные ценности «святой» Византии, у вторых — в Европе, образце для имитаций. Этим, в свою очередь, программировалось соответствующее восприятие конкретного материала. Одни доказывали тотальную приверженность населения к греческой версии православия, другие трубили о дикости народа, никак не сбрасывающего религиозную шелуху. Для Стасова же всё это было непригодным, ведь, по сути, ему предстояло открыть новую цивилизационную проекцию России, кардинально отличавшуюся от того, что предлагалось свыше.

Восточные элементы — вот чем буквально кишел изучаемый им материал, поражая воображение. Свои находки Стасов обсуждает с известным востоковедом Петром Лерхом (1827–1884) из Петербургского университета. Тот всячески поддерживает начатые исследования, разъясняет многие спорные моменты; знакомит с обработанными им восточными рукописями. «Вы уже оказали мне столько капитальной помощи», — благодарит Стасов.[44] Их отношения быстро перерастают в товарищеские: в письмах Владимир Васильевич даже называет профессора «любезный Кудрик», поскольку тот немало времени посвятил изучению истории курдов и курдского языка.[45] Это дружеское прозвище закрепилось за ним до конца дней.[46] Интересно, что Лерх с его солидными знаниями по востоку в то же время признавался в дефиците сведений по отечественной истории; это мешало по достоинству оценить многие догадки.[47] С интересом отнёсся к новаторским идеям и лингвист из Берлинского университета, перебравшийся в Академию наук в Петербурге, Арист Куник (1814–1891), получивший в России известность благодаря сочинению «О сравнительном исследовании славянских и литовских наречий» (1863). Он также снабжал Стасова различными рукописями и материалами, необходимыми для работы.[48] Не менее значимы контакты с археологом и историком Владимиром Вельяминовым-Зерновым (1830–1904). Автор капитального труда «История Касимовского ханства», знаток татарских, киргизских, башкирских легенд часто встречается со Стасовым, знакомит его с известными татарскими просветителями того времени.[49] Общается Стасов с видным славянофилом Измаилом Срезневским (1812–1880), которому представляет свой взгляд о носителях, трансляторах народного эпоса — «каликах перехожих». Считалось, что они имеют западную родословную, однако выявленные по источникам детали одежд этих пилигримов позволяли оспорить эту точку зрения. Стасов подчёркивает: «Я нахожу пропасть подробностей с ясным и несомненным их происхождением с Востока».[50] Происходит знакомство и с «милейшим из славянофилов» Владимиром Ламанским (1833–1914).[51] Читая его работы, Стасов запрашивает упомянутые тем источники: приходские книги XVII–XVII веков, рукопись «Суеверия при постройке домов», этнографические предметы из Енисейской губернии и др.[52]

Не мог он пройти мимо близкой ему с детства архитектуры. К этому времени прорыв в национальном зодчестве осуществил архитектор Алексей Горностаев (1808–1862). Выходец из семьи бывших крепостных, работая по заказам монастырей, он начал проектировать храмы в отличном от николаевского официоза стиле. Так, в 1849–1851 годах им возведена церковь Николая Чудотворца в Валаамской обители, построенная на средства одного московского купца; её украшали несколько поясов, каждый с определённым типом окон, а венчала шатровая глава. В такой же манере выполнена усыпальница князя Дмитрия Пожарского в Суздале.[53] Горностаев первым избавился от «несносного тоновского (Константин Тон — главный архитектор эпохи Николая I. — А.П.) хомута», сумев фактически «контрабандным путём» внести истинно русское наперекор санкционированному византийскому.[54] По мнению Стасова, именно с него, а не с официозно-церковного Тона начиналась русская национальная архитектура.[55] Владимира Василевича связывала тесная дружба с его племянником — талантливым зодчим Иваном Горностаевым (1821–1873). Вместе они путешествуют по разным регионам, воочию знакомясь с архитектурным стилем многих церквей. Результатом наблюдений стало возведением Горностаевым храма на берегу Волги в Костромской губернии. Там появилась церковь не в византийской традиции, а с широким использованием резьбы, узоров, позабытых, но характерных для отечественного зодчества. Как писал Стасов, на моих глазах в нашей архитектуре ожили индийско-магометанские формы, «столько сродные древнерусскому нашему стилю; они всегда останавливали на себе моё внимание стройностью и прекрасной профилировкой куполов».