Стасов стремился вглядываться в культурно-историческую сердцевину, а не завораживаться идеологически отполированными поверхностями. Не опошливать наше прошлое, но и не «облагораживать» его в угоду кому-то — этот принцип стал для него руководящим. Он призывал: «Оставьте народ в покое, не навязывайте ему плодов ваших доброжелательных заседаний».[57] Его печалило то, насколько вяло изучают «нашу страшно богатую почву… что само даётся нам в руки, то забрасываем без внимания, без любопытства узнать, что это такое».[58] Возмущало равнодушие к тем археологическим находкам, которые не относились к Античности: «Неужели только и важны, что римские или греческие фрески и треножники?».[59] Это пагубное безразличие в полной мере было свойственно и славянофилам. Пример чему — устроенная этнографическая выставка в Москве, вызвавшая неодобрение Стасова. Важный и нужный научный форум превратился в презентацию славянофильской идеи, выставляемой стержнем исторической России. Две трети экспонатов оказались родом из Малороссии, Литвы, Галиции, Царства Польского.[60] Самим этим фактом как бы демонстрировалось, что людьми Киевской или Люблинской губернии следует гордиться, в то же время другие народности не заслужили благоволения. Огорчили башкиры, мордва, киргизы, черемисы и кое-кто ещё, кого организаторы не относили к полноценным этносам.[61] Прошлое так называемых второсортных мало интересовало чиновников от науки, к примеру, упорно не желавших разрешать раскопки древнего города Джанкента на берегу Сыр-Дарьи. Хотя найденные там развалины с археологической точки зрения выглядели перспективно и могли бы дать «недостающий материал для истории нашего отечества… стать нашей Помпеей».[62]
Освоение источникового массива требовало соответствующего метода, коим стала так называемая теория заимствований, осмыслявшая вклад в общие цивилизационные потоки не только Европы, но и Азии, Африки.[63] Это предполагало — комплексное (этнографическое, археологическое, филологическое) сопоставление разных культур, выявление общего и различного, что позволяло уловить те или иные сдвиги. В России середины XIX века такой исследовательский подход применялся преимущественно в лингвистическом смысле, да и то применительно к славянам.[64] Основной научный тренд, определявшийся каноном «православие, самодержавие, народность», воспевал русскую самобытность исключительно в византийском ключе. Последняя объявлялась непреходящей ценностью, которую следует оберегать от всевозможных чуждых примесей. Иначе говоря, самобытность воспринималась вне горизонтальных влияний, берущей начало лишь в истоках Киевщины — преемницы Византии и окружавшего её славянства. Подобные идеологемы во многом базировались на мифологической школе братьев Гримм, сформировавшейся в немецком романтизме с его интересом к народным мифологизированным глубинам. Однако резкое расширение вводимых в научный оборот сведений уже не могло быть освоено лишь с помощью такого инструментария. На первое место, всё громче заявляя о себе, выдвигалась так называемая теория заимствований: она вскрывала действительно глубинные взаимосвязи, а не замыкалась на более привычных национальных симпатиях. Одним из ярких представителей этого направления стал профессор немецкого Гёттингенского университета Теодор Бенфей (1809–1881), окончательно утвердивший сравнительные технологии, уже начинавшие завоёвывать популярность в Европе. В обширном предисловии к переводу индийских мифов и песен «Панчатантра» (Пятикнижие) Бенфей демонстрировал, что многое в греческой культуре — основе европейской цивилизации — имеет более древнее, в том числе буддийское, происхождение. В первую очередь это относится к античным повестям, сказкам с чисто индийскими сюжетами. По Бенфею, из отправной точки — Индостана — они затем разносились по миру мусульманами и евреями.[65]
Заметим, что научная интуиция Стасова вела примерно к тому же. Горизонты европейской лингвистики, филологии, этнографии в этом направлении ему помог расширить сослуживец по петербургской библиотеке Виктор Ген (1813–1890).[66] Этот немец, окончивший Дерптский университет, объездил многие страны, приняв затем приглашение Корфа, старательно собиравшего под сенью Публички научные таланты. В её стенах Ген в 1860-х годах выполнил интересное исследование, опираясь на археологические и лингвистические данные. В нём доказывалось, что многие окультуренные растения и животные европейских просторов имеют азиатское происхождение. Цивилизация в те времена двигалась с Юга на Север, из Индии и Персии, Сирии и Армении. Как писал Ген, «вообще, Европа очень немногое из дарованного природой вывела по собственной инициативе из состоянии дикости и сделала полезным».[67] Трудно представить, что типичные сегодня итальянские пейзажи в эпоху римских императоров отнюдь не украшали дороги и сады, как любят изображать живописцы. Маслины, розы, лилии, персики, ослы, куры, голуби и множество, ставшее ныне обыденным, — всё это пришло позже из Азии, в том числе и через нашу территорию.[68] Стасов помогал Гену переводить труд для русского издания, терпеливо выверяя многочисленные цитаты. За глубину и широту идей тот ставил его в один ряд с отцом лингвистики Вильгельмом Гумбольтом (1767–1835).[69]
Импульс стасовским исканиям дал и ещё один выпускник Дерптского университета — Егор Беркгольц (1817–1885). Этот знаток европейского научного мира, привлечённый в библиотеку, систематизировал труды иностранцев о России; в отделе Rossica он трудился бок о бок со Стасовым. Владимир Васильевич проводил немало времени с этим человеком с фундаментальной подготовкой и страстным характером, который помог ему свободно ориентироваться в обширной зарубежной литературе.[70] Оба немецких учёных были незаменимы при знакомстве с интеллектуальной Европой того времени. Правда, они покинули Петербург, не желая оставаться в стране. Беркгольц занимался древностями Прибалтики, скончавшись в Италии, а Ген уехал на родину, пользуясь там авторитетом. Их отношение к России не отличалось восторженностью,[71] а потому дальнейшего сотрудничества со Стасовым не получилось; после отъезда они не поддерживали отношений и даже не вели переписку.[72] В этом нет ничего удивительного, поскольку вся жизнь Стасова была посвящена научному служению родине. Он двигался своим путём, используя передовой инструментарий для снятия наносных слоёв, под которыми покоилась настоящая, коренная Россия.
II
1868 год — особая дата в отечественной интеллектуальной жизни. Популярный журнал «Вестник Европы» в своих номерах публикует работу Владимира Стасова «Происхождение русских былин». Созданный в несколько заходов труд стоил автору в общей сложности «целых шести лет изысканий и приготовлений».[73] Его создание стало возможным благодаря начавшейся как на Западе, так и у нас публикации эпического массива, недоступного ранее. С жадностью впитывая корпус восточных легенд, мифов и сказаний, Стасова сразу же поразила их схожесть с нашими былинами. Наводкой послужило «Сказание о славном богатыре Еруслане Лазаревиче», напечатанное в 1859 году. Эта сказка живо напоминала некоторые эпизоды знаменитой персидской поэмы «Шахнаме» (Книга царей). Как писал Владимир Васильевич, «тут у меня и блеснула мысль сравнить Еруслана с Рустемом (героем персидской поэмы. — А.П.)».[74] Когда он поделился своими планами с Виктором Геном и Егором Беркгольцем, то коллеги по Публичке настоятельно рекомендовали ему труды Теодора Бенфея.[75]
Стасов выявил немало параллелей между нашей сказкой и «Шахнаме». Установил, что при всей сюжетной близости с персидским аналогом похождения нашего богатыря составляют лишь малую толику жизнеописания Рустема, несравненно более насыщенного. В свою очередь, в нашем варианте встречается то, чего нет в «Шахнаме».[76] Читающая публика высоко оценила стасовскую прозорливость, став с тех пор прочно ассоциировать нашего эпического героя с персидским.[77] Заметим, «Сказание о славном богатыре Еруслане» — наиболее распространённое в русской народной среде — находилось под подозрением у славянофилов, которых коробило подобное родство, поэтому к произведению старались не привлекать лишнего внимания.[78] Гораздо больше научные круги тиражировали сказки «О Жар-птице», «О Василисе премудрой», «Об Иванушке-дурачке», «О морской царевне», «О Бабе-яге», «О скатерти-самобранке», «О гуслях-самогудах» и др. Подвергнув и эти сюжеты сравнительной экспертизе, Стасов приходит к заключению, что в основе названных сказок также лежат азиатские оригиналы, иногда прозаические, но больше стихотворные. Кстати, последнее обстоятельство часто помогало напасть на восточный след. О том же применительно к западному эпическому жанру писал Бенфей, подчёркивавший сюжетную зависимость европейского материала от Востока. Ситуация меняется только в позднее Средневековье, когда в Европе начинают преобладать местные мотивы. Теперь Стасов убедился в правильности сказанного и в отношении русского пласта, который немецкий учёный не затрагивал.