Немец чего-то полицаям бормочет, спрашивает. А полицаи только руками разводят: дескать, доит баба по всем правилам… И верно, только и слышно, как струйки дзинькают в подойник. А кончила доить, поднялась, спрашивает вежливо обера:
— Не желаете ли молочка парного, господин офицер?
Тот на нее через очки так зырнул, что и мне не по себе стало! Убедился немец, что она и впрямь доит, как на гармони играет!
Мы уж думали, что все, слава богу, обошлось, а только обер, собачья душа, не успокоился. Не хочется ему в дураках оставаться. Вот он и говорит:
— Корова доить, госпожа генеральш, вы и у партизан могли научиться. Нам известно, что в партизанских лесах есть коров.
— Неужели, — отвечает она, — у партизан коров доить некому, акромя генеральской жены?
— Прикусай свой язык! — кричит немец. — Сейчас будет тебе еще один проверк! Раз ты есть деревенский баба, значит, должен уметь всякое!
Полицаи, каиново семя, гудут в лад немцу:
— Ясно, должна уметь всякое. — И чего-то ему нашептывают.
Фашист говорит:
— Повернись спиной!
Побледнела она, — видно, решила, что фашист ей в затылок выстрелит. А тот вдруг приказует мне:
— Распрягай коня!
— Слушаюсь, — говорю, а сам не понимаю, чего он затеял.
Распряг я того жеребца, стою, держу за узду. Полицай командует:
— Разнуздай! Выводи из оглобель!
Сделал, как приказано, жду новых распоряжений.
— Можете вертеть себя, фрау генеральш, — говорит фашист. — Если ты есть деревенский баба, тогда запрягай этот жеребец в телега, а мы будем смотрейт.
Правдина ему отвечает:
— Это нам, господин офицер, дело привычное, это у нас любая колхозница может…
И слова больше не сказав, подымает с земли седёлку, подтягивает подпругу и за хомут берется. Тут офицер и полицаи шары свои выкатили, ждут, как она опростоволосится. Кто лошадь запрягал, тот знает: поначалу хомут-то надо перевернуть, чтобы узкая его сторона внизу оказалась, да так и надеть, а уж потом на шее вертануть широкой частью вниз и шлею заправить под хвост.
Сделала она все, как надо. А чего ей не сделать-то, не впервой! Полицаи только крякнули да переглянулись.
— Дальше! — командует полицай. — Дальше-то чего делать станешь?
Этот выродок думал, что она случайно смикитила, как хомут надевать. А дальше ведь опять закавыка. Кто ту закавыку не знает, тот хоть год вертись у телеги — запряжки не получится. Незнающий, если и напялит, с грехом пополам, хомут, тут же обязательно станет засупонивать его. А коли хомут засупонишь, в жизни потом дугу на место не приладишь.
Ну, она, конечно, сделала все, как полагается: поначалу дугу приладила, опосля засупонила хомут, да не как-нибудь, а на манер заправского мужика — как засупонивать стала, ногой в хомут уперлась, чтобы до отказа сошелся. Сделала так, приладила дугу, взнуздала коня, прикрепила вожжи к кольцам и обернулась к фашисту.
— Пожалуйте, — говорит, — можете ехать, господин офицер…
У немца аж очки с носа свалились! Ей-богу! Полицаи, хошь не хошь, доклад ему делают: дескать, порядок, выдержала баба экзамен на полную катушку…
8. Рассказывает снова обер-лейтенант Боргман
— Запрягла коня по всем правилам, — сказал мне полицай.
Я это видел и сам. Видел, с какой уверенностью обращалась она с лошадью, с упряжью. Как все это объяснить?
Я вспомнил уроки своего шефа. Надо разобраться во всем логично. Каким образом в Липицах оказалась мать генеральши? Почему интеллигентная женщина — доктор — умеет доить коров? Запрягать лошадей? Как объяснить все это? Сведения о приходе Каревой в Липицы мы получили от человека, заброшенного нами к партизанам. Он ошибиться не мог. Остается лишь одно: ошибся шифровальщик. И неудивительно: названия русских деревень все какие-то одинаковые: Лугова, Лигова, Луговая, Лаговая…
Я поспешил вынуть из планшета карту района. Так и есть! В сорока километрах от деревни Липицы значилось село Лапицы. Неужели жена Карева отправилась в Лапицы — и я все время бегу по ложному следу? Нельзя было медлить ни минуты! Но было в этой чертовой доярке что-то неуловимое, отличавшее ее от других баб. И я не мог позволить себе рисковать.
— Грузиться в машину! — приказал я солдатам и сказал старосте: — Эту доярку запрешь в своем доме! Выпустишь ее, когда стемнеет. Если нарушишь приказ, виселица тебе готова!
Мой расчет был прост. Если Карева не обнаружится в Лапицах, я привезу шефу эту доярку. Ее пристрелят, а по начальству доложат, что Карева убита, так как при аресте оказала вооруженное сопротивление.
Я сел в шоферскую кабину.
— Быстро в село Лапицы! — приказал я. — Отсюда — сорок три километра…
Она сидела в командирской землянке усталая, взволнованная.
— Товарищ Карев скоро освободится, — сказал начальник штаба. — Кончит допрос и придет.
— Ах да, вы же не знаете! Вчера наши ребята устроили засаду у Лапиц и подорвали машину с немцами. Только два фрица шофер и обер-лейтенант — остались живы. Товарищ генерал еще вечером их допрашивал, вчера…
— Стоящие фрицы?
— Скоро вы сами их увидите. От обера мы добились неоценимых сведений!
— А именно?
— А то, что немцам удалось забросить к нам предателя. Да еще с передатчиком! Этот гад уже арестован!
— Понятно! — проговорила она, резко поднявшись со скамьи, но тут же села обратно. Натруженные ноги отказывались держать ее. — Теперь для меня кое-что прояснилось. — Она не замечала, что говорит вслух, и удивилась, когда начштаба, заинтригованный ее словами, спросил:
— Что прояснилось?
Она сняла с головы черный платок и встряхнула головой, стараясь отогнать тяжелую, липкую сонливость.
— Чуть-чуть отдохну и расскажу…
— С вашего разрешения я пойду сменить генерала. Отдыхайте!
Он козырнул и вышел из землянки…
— Расскажи, расскажи подробнее! — Кареву казалось, что жена его опускает какие-то важные детали, без которых ее рассказ выглядит совсем неправдоподобным. — Неужели этот немец такой простофиля?
— Отнюдь! По-своему он даже хитер и находчив…
— Так почему же он не распознал тебя? У него, как я сейчас выяснил, были точные сведения.
— Потому что я говорила ему правду. Только когда «представлялась», позволила себе назваться именем покойной подруги. И все мои земляки тоже говорили обо мне правду.
— Ничего не понимаю! Какую правду?
— Рассказали ему, как я была в Липицах до поступления в медицинский институт, познакомили его с моей мамой…
— Так почему же он решил, что ты — не ты?
— По неоспоримым фактам. Он убедился, что я умею доить коров и запрягать лошадей…
— Не возьму в толк! При чем тут коровы и лошади?
— Да при том же! У этого негодяя свои незыблемые понятия. Он видел многих генералов — немецких, английских, итальянских, французских. Видел их жен. И он не может, понимаешь, не может представить, что жена генерала еще недавно была обычной крестьянкой. Жила в деревне, доила коров, жала рожь и даже косила. Для него это непостижимо! Немыслимо! Так же, как для нас немыслимо представить петуха, поющего соловьем. Понял теперь, почему я сижу с тобой, вместо того чтобы сидеть в гестапо?
— Да… — задумчиво отозвался генерал. — Очевидно, такое выше их понимания. Интересно, что за столько лет ты ничего не забыла, смогла все это проделать без всякого труда.
— Должно быть, это на всю жизнь…
— А знаешь, я, пожалуй, тоже смог бы, — продолжал так же задумчиво Карев.
Она подняла на мужа недоумевающий взгляд:
— Что бы ты смог?
— Сработать на токарном станке любую деталь. Подумаешь, всего двадцать один год, как оставил цех…
БОРИС РАЕВСКИЙБАЛЛАДА О СОЛДАТСКОМ ДОЛГЕ
Это было в сорок втором.
В забитый сверх всякой меры армейский госпиталь доставили еще одного раненого. Его внесли на носилках и сгрузили прямо в коридоре.
Раненый был весь обмотан бинтами. И плечи, и руки, и шея, и голова. Не разобрать было даже, молод или уже вдосталь потоптал землю, чернявый или блондин.
В многослойных заскорузлых — в гное и сукровице — бинтах был словно прорублен треугольник. И в глубине, на самом дне этого треугольника, метались воспаленные измученные глаза. И чуть дергались черные губы.
Он был, видимо, в беспамятстве.
— Мается братишка, — вздохнул сосед слева, пожилой сапер. — Беспокоится…
И впрямь, казалось, раненый изо всех сил пытается что-то сказать…
Врач прочитал его историю болезни и нахмурился:
«Как же он еще жив?! Чудо…»
Прошло, наверно, побольше часа. Раненый затих. И только негромкое, хриплое клокотанье в груди показывало — жив. Но вдруг он, вероятно, очнулся. Беспокойно зашевелился. И правая рука его, вся обмотанная бинтами, толстая, как полено, потянулась к тумбочке.
«Та-та-та… та-та… та… та-та-та-та…»
Четкий, хоть и негромкий, стук рассек тишину.
Соседи не поняли — контуженный? Потом увидели: в руке у новичка зажата пуговица. Большая черная пуговица. Ею он и стучит по тумбочке.
Раненые раздражительны. Сапер — его ноги, прошитые автоматной очередью, садняще ныли, и вдобавок донимала бессонница, — сапер позвал сестру.
Она подошла к новичку, переложила его беспокойную руку с тумбочки на постель.
Прошло с четверть часа. И вдруг в тишине опять, словно дятел:
«Та-та-та… та-та… та… та-та-та-та…»
В течение нескончаемо долгой, разорванной на клочки хрипом, стонами и проклятьями госпитальной ночи сестра несколько раз водворяла эту мятущуюся руку на койку.
Но рука — упрямо, фанатично — делала свое.
«Та-та-та… та-та… та…»
Казалось, в этом израненном, обескровленном теле уже вовсе нет сил. Человек не принимал пищи, не говорил. И только рука… Она как бы жила самостоятельно…
Утром в коридор заглянул «ходячий» сержант. Присел возле койки сапера.
«Та-та-та… та-та… та…»