Непонятый «Евгений Онегин» — страница 5 из 54

Каким образом пушкинский роман — в таких условиях — сохранил удивительную свежесть? Ну, есть вопросы, полный ответ на которые и невозможен; произведению приличен аромат тайны, чуда. Частично ответить можно: «Евгений Онегин» — это не просто литературное произведение, но и роман жизни; он развивался и рос вместе с его автором, был его лирическим дневником. В своем развертывании, в своей уникальной творческой истории роман воплотил и этапы духовной жизни поэта.

Творческая история «Евгения Онегина» в двух случаях дает возможность пытаться сопоставить то, что замышлялось, и то, что получилось. Шестая глава вышла из печати с пометой: «Конец первой части»; в силу симпатии поэта к симметрии уверенно делалось предположение, что был замысел окончить роман главой двенадцатой. В свой срок нам потребуется обдумать и этот вариант. Но итоговая точка в рукописи была поставлена после главы девятой. Пушкин набрасывает план издания, разделив роман на три части.

Нам предстоит увидеть, что предполагавшаяся трехчастность оттеняла три этапа духовных поисков героя и вместе с тем три этапа постижения поэтом своего героя. Пушкину не скучно было столько лет писать это произведение: оно само постоянно раздвигало горизонт, создавало новую внутреннюю интригу, которую интересно было разрабатывать. А ведь это указание для читателя: в рамках единого произведения созданы три романа, которые обладают и преемственностью, и серьезными отличиями, своеобразием. Границы указаны поэтом! Это главы начальные (первая — третья), средние (четвертая — шестая), заключительные, те, что оставлены (седьмая и восьмая, с прибавлением «Отрывков из путешествия Онегина»).

Отдельное издание первой главы открывалось предисловием. Нам к нему не раз придется обращаться. Сейчас выделим неожиданное уподобление: «Станут осуждать и антипоэтический характер главного лица, сбивающегося на Кавказского Пленника…» Глава еще только отправляется к читателю, еще не известно, сбудется ли авторский прогноз и действительно читатели обнаружат сходство героев поэмы и романа, причем будут недовольны этим сходством. Авторское уподобление более «сбивается» на прямую подсказку! Ее грех игнорировать.

Получается: авторских суждений о замысле романа немного, а все-таки они есть, и они дают хороший толчок к началу наблюдения. Что интересного увидел поэт в человеке? Как он это изображает? Роман носит имя героя; с героя и начнем.

Предыстория героя

Читателю герой поэтом сразу представлен с высокой аттестацией: «добрый мой приятель». При прощании с героем он удостоен не меньшей приязни, но иной формулой: «мой спутник странный». Что такого в нем интересного, если именно ему было доверено быть спутником поэта половину (!) его творческой жизни?

Тут краткий ответ не продуктивен: ответ на многих страницах этой книги. Ничего не поделаешь: с кем поведешься, от того и наберешься. Пушкин ставил своей задачей во втором послании Чаадаеву (1821): «Учусь удерживать вниманье долгих дум…» — и вполне овладел этим искусством. В «Осени» (1833) он описывает умиротворенное состояние у камина: «а я пред ним читаю / Иль думы долгие в душе моей питаю». Долгие думы неизбежны и необходимы, чтобы всесторонне охватить наблюдаемый предмет.

Но не другое ли тут: о чем размышлять, если пушкинский роман дает серию простых и быстрых вопросов-ответов, если о герое не всё, но многое рассказано. Где родился Онегин? «На брегах Невы». Кто его учитель? «Monsieur l’Abbé, француз убогой». Чему его учили? «Чему-нибудь и как-нибудь». Что из этого получилось? Да — вроде — ничего стóящего.

Действительно, набираются и простые вопросы, на которые и ответы нужны внятные и четкие, как да и нет. Но ведь аксиомы не самоценны; тем не менее это база, на которой строится доказательство самых сложных теорем. Вот и нам предстоит ответить на вопросы важнейшие, к которым и подойти непросто, не то что на них ответить. Что значит «Евгений Онегин» и его герои в духовной жизни самого Пушкина? Почему именно этому произведению отдано более всего времени и творческих сил?

Возникало и сомнение: зачем поэту понадобилось использовать изысканную форму для изображения пустой жизни? Декабрист Бестужев писал поэту: «…Дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов?» Учитывая, что отдельное издание первой главы романа (только ее и успел прочесть критик-декабрист до трагедии 14 декабря) было украшено виньеткой с изображением бабочки, Бестужев обыгрывал пословицу «Из пушки по воробьям не стреляют» (заодно и фамилию поэта) и задавал ехидный вопрос: «…Для чего ж тебе из пушки стрелять в бабочку?»

Онегина воспринимают светским человеком: он был им, но только в дебюте самостоятельной жизни. Сознательно или нечаянно получилось, но поэт по началу не уточняет, сколько времени продолжалась светская жизнь, предыстория Онегина; сюжет романа начинается отъездом героя в деревню. Его история начинается только после разрыва с образом жизни, который был начат вроде бы блистательно.

То, что воспринимается сутью героя, в пушкинском изображении — только проба. Поэту хватило половины первой главы, чтобы очертить предысторию Онегина, а после дана новая завязка, теперь уже истории героя.

Несвобода человека «на свободе»

Герой начинает не с хандры — совсем напротив, с упоенья светской жизнью. Нет ничего удивительного, что он выбрал обеспечиваемый его положением ему предназначенный путь. В детстве, лишенный родительского внимания, Онегин был доверен «убогим» воспитателям и учителям, не привившим ему серьезных интересов и нравственных убеждений. Пример отца служить «отлично-благородно» не оказал на сына решительно никакого влияния. Но, надо полагать, Онегин рано понял привилегии, которые были даны сословию, к которому он принадлежал по рождению.

На свободе, по смыслу слова, человек свободен. Онегин и изначально, и выйдя «на свободу» всего лишь копирует окружающий его образ жизни, т. е. «свободно» выбирает именно то, что ему и предлагают.

С каким идейно-нравственным багажом начинает герой самостоятельную жизнь? Броское сходство Онегина со светской молодежью того времени порождает одну из серьезнейших ошибок в понимании пушкинского героя. Становится незаметным парадокс: все, что сказано о светском образе жизни Онегина, — это вовсе и не об Онегине (т. е. и о нем, конечно, но не более, чем о частном примере): образ Онегина в первой половине главы — это всего лишь способ индивидуализации обобщенного образа — среды, света.

В первой главе постоянно суммарное обозначение: «увидел свет», «свет решил», «сплетни света», «причудницы большого света», бремя «условий света». При ближайшем рассмотрении — не без удивления — можно обнаружить, что в первой главе, хотя ее действие в основном развертывается на людях, преобладает суммарное обозначение людей. Строго говоря, в первой главе только два индивидуальных художественных образа. Прежде всего, это сам автор, а вместе с ним — Онегин; глава (описательно, отчасти сюжетно) и развертывается как биография героя.

Многолюдье первой главы постоянно закрепляется в обобщенных формулах: «Онегин был, по мненью многих… Ученый малый…»; «каждый, вольностью дыша, / Готов охлопать entrechat»; «Всё хлопает»; «Толпа мазуркой занята», «Заимодавцев жадный полк». Итак, с одной стороны — безликое множество, с другой — индивидуальность, личность.

Мы нашли ответ? Ничуть, мы лишь обнаружили проблему…

В начальных строфах Онегин интересен сам по себе, но не только: в картинах жизни героя мы видим общий быт. Установка на обобщенность в первой главе преобладает. Отец Онегина, служивший «отлично-благородно» (выражение казенных служебных аттестатов) — как «все» чиновники. И Онегин поначалу — как «все»: как все «ученые малые», как все ловеласы, как все гурманы, как все «почетные граждане кулис», как все франты, как все завсегдатаи балов. Индивидуальное отличие Онегина (его «счастливый талант») носит количественный, не качественный характер.

Получается: применяя к пониманию героя реалистический принцип социально-психологической обусловленности, т. е. объяснения героя условиями его воспитания и бытия, мы вместо ответа выходим разве что на новые вопросы. Получается: давая характеристику этому Онегину, мы характеризуем не столько Онегина, сколько обычный, общий образ жизни светской молодежи.

С явной механистичностью, как характерное порождение светского образа жизни, устанавливает зависимость человека-героя от окружающей среды Г. А. Гуковский:

«Онегин, как типическое явление, не противоречит своей узкой „светской“ среде, а несет в себе ее воздействие, выражает ее»[24]. На уходящих в прошлое социологических издержках можно было бы не заострять внимания, но вот поновее аналогичный перекос — не на социологической, а на психологической почве. В. С. Непомнящий убежден, что упор на общее в Онегине со светом и есть правильный путь к пониманию пушкинского героя: «Онегин — а точнее, „онегинское“, — это то, от чего автору хотелось бы избавиться»[25]. Напротив: «онегинское» — это то, что в герое самобытно, что позволяет ему встать над уровнем света, а то, что привнесено в него средой, это и есть общее, «светское», не онегинское, и герой имеет силу духа — не от всего, но от многого — избавиться; именно этим он и интересен поэту. «Сопоставляя начала и концы сложной эволюции героя, мы видим, как из типичного светского аристократа, денди, живущего чисто внешней жизнью по заранее расписанным ритуалам, рождается человек с напряженной духовной жизнью»[26].

Поэт с ощутимой долей иронии очертил круг начальных познаний Онегина, однотипный, как у большинства его юных современников.

Мы все учились понемногу

Чему-нибудь и как-нибудь,

Так воспитаньем, слава богу,

У нас немудрено блеснуть.

Поразительно: на фоне, задаваемом словами «все» и «понемногу», познаниями Онегина можно даже блеснуть (хоть это и немудрено)! Чем же это? Не глубиной знаний, но относительно широкой нахватанностью. Описывая, что знал Евгений, поэт переходит от предмета к предмету, приводит две-три подробности и обобщением заканчивает. Свободно владел эпиграммами, кое-как — выходившей из моды латынью, историю более знал по анекдотам. Видимо, интерес у него был не гуманитарный: «Бранил Гомера, Феокрита…» В ту же связь поставим: «помнил, хоть не без греха, / Из Энеиды два стиха», но тут же — ямба от хорея не мог отличить. (Онегин на память не жалуется, видимо, с ритмом был не в ладах). «Зато читал Адама Смита…» Прибавим: чтобы прослыть знающим, надо еще и уметь себя подать, а Онегин мог «хранить молчанье в важном споре».

Подробнее описаны занятия героя: они ценились в свете выше, чем знания.

Он по-французски совершенно

Мог изъясняться и писал;

Легко мазурку танцевал

И кланялся непринужденно…

Этого достаточно для репутации высокого уровня!

Описания времяпрепровождений героя Пушкин дает компактно, сосредоточенно. Компактно — потому что отбирает типичные занятия и размещает их в пространстве одного дня, выделяя прогулку, обед, театр, занятия туалетом, бал. Сосредоточенно — потому что выделенные занятия описаны неторопливо, с вниманием к подробностям.

Выделим некоторые эпизоды.

В. А. Кошелев задает простой вопрос (полезно задавать такие вопросы, на которые получаются неожиданные ответы!): при описании дня Онегина в первой главе — «в какое время года происходят события?»[27]. Вопрос может вызвать недоумение за очевидностью ответа: зимние детали на виду, они в большом количестве (и в предисловии к публикации первой главы приметное описание поэт отнес к концу, т. е. зиме, 1819 года). Но исследователь обращает внимание, что Онегин отправляется на бульвар (а это Невский проспект![28]), надев широкий боливар, а это (в наших краях) летний головной убор, и он (в тот же день, всего лишь через несколько часов) не очень гармонирует с бобровым воротником, который серебрится морозной пылью.

И тут разыгрывается моя фантазия. Про Онегина сказано, что он «В своей одежде был педант / И то, что мы назвали франт». Его занятия показаны как неразрывная цепочка. Он выезжает на Невский проспект «покамест в утреннем уборе», гуляет там, «Пока недремлющий брегет / Не прозвонит ему обед», к Talon поспешает (все в том же утреннем уборе), обед продолжителен: «Но звон брегета им доносит, / Что новый начался балет» — и Онегин летит к театру. Там он, кстати, разглядывает в лорнет ложи незнакомых дам и остается недоволен их «убором» (а сам еще в утреннем уборе!). Только после недосмотренного балета он едет домой и к балу одевается со всем тщанием. Представить себе, чтобы франт являлся в модный ресторан и даже в театр (!) соответственно не одетым, решительно невозможно. Поэт неторопливо показал героя за туалетом — один раз и более не повторяется; паузы не только не обозначены, но даже затерты; подразумеваемое ничем не выявляет себя. Фразу «Он три часа по крайней мере / Пред зеркалами проводил…» надо понимать как суточное суммарное исчисление этого занятия. Переодевания героя после прогулки и после обеда поэт просто опускает. (Онегин уезжает готовиться к балу, не досмотрев балет, на бал является не к началу, опоздав, но мера опоздания должна быть в рамках приличия; не к разъезду же гостей ему здесь являться, как Репетилову в дом Фамусова). Избирательность изображения — это еще от повествовательного сжатия романтической поэмы, обстоятельность и многообразие описаний — это уже заявка на нечто новое. Это и роман, но роман в стихах: тенденция к лаконизму и стяжению здесь очевидна, но выделенные детали изображаются неторопливо и обстоятельно.

Кроме того, надо учитывать и назначение детали: боливар дан не столько в «костюмном» значении, сколько как знак бравады политическим вольнодумством.

Об этом следует сказать особо. Тут особенно велика опасность подмены понимания художественного изображения пониманием исторической ситуации. В это время, легально и нелегально, активно действовали декабристы. Только вот какая ситуация: сами декабристы еще не знали, что они декабристы. Название им дало событие 14 декабря 1825 года, резонансное в русской истории. Оценки задним числом могут сильно модернизировать понимание предшествующих событий. Пушкин, общаясь с вольнодумцами, не знал, что они — декабристы. Только изнутри в ту пору можно было судить о масштабах и общественном значении этого движения. Справедливо замечает Л. Г. Фризман: «…Место декабристов в русской литературе определилось лишь после 1825 года. Только после восстания стало возможно осмыслить их историческую роль, дать целостную характеристику декабризма как общественного движения»[29]. То, что ранее было на виду, получило у Пушкина точное и принятое определение: «…уж эта мне цензура! Жаль мне, что слово вольнолюбивый ей не нравится: оно так хорошо выражает libéral, оно прямо русское, и верно почтенный А. С. Шишков даст ему право гражданства в своем словаре, вместе с шаротыком и с топталищем» (Н. И. Гречу, 21 сентября 1821 года; Х, 27).

В модном ресторане Онегин встречается с Кавериным: вымышленное пересекается с реальным. Встреча условленная, что предполагает между персонажами приятельские отношения. Но за крупицей знания развертывается широкая сфера неизвестного, неопределенного. Для указанной приязни достаточно простой человеческой симпатии на почве умения «сыпать острые слова». Но Каверин — член Союза благоденствия; и был бы возможен вопрос: приобщен ли Онегин к высшим духовным интересам своего приятеля? Только пока на него ответ уверенно отрицательный: Пушкин не знает о таковых интересах. Все-таки отметим в этой связи наличие у Онегина боливара: знак отчетливый и в то же время мягкий.

Вслед за тем по педантизму в одежде Онегин будет назван «вторым Чадаевым». В полемике с Руссо поэт утверждает: «Быть можно дельным человеком / И думать о красе ногтей…»; тем самым строфа безусловно оправдывает щегольство Чаадаева. Но «дельный» ли человек Онегин? Он педант в одежде, потому что боится «ревнивых осуждений»; стало быть, он просто зависит от светского мнения; «дельный» ли он человек — надо заключать из других фактов. Но часто подчеркивалось, что само имя Чаадаева излучает интеллектуальность, бросая и на внешне подражающего ему Онегина оттенок дельности: «чаадаевский покрой фрака предполагал и чаадаевский покрой души!»[30]. Все-таки в уподоблениях разумнее проявлять сдержанность.

В советские годы Г. П. Макогоненко заявлял решительно: «Каверин и Чаадаев — это имена-сигналы: оба они члены Союза благоденствия. Таким образом, связывая Онегина с людьми новых убеждений, Пушкин делает важное историческое и общественное уточнение понятия среды». Вот только тайная деятельность обоих была известна в ту пору немногим. Исследователь это учитывает. Зато, по его мнению, бесспорно роль сигнала выполняло имя поэта: «Пушкин к этому времени был известен всей читающей публике, а значит, и читателям романа, прежде всего как автор вольнолюбивых стихов…»[31].

Это суждение резко одностороннее. А поэт В. Ф. Раевский («первый декабрист») призывал Пушкина: «Оставь другим певцам любовь…» И у нас речь не о поэте-вольнолюбце, таким он в своих автопортретах явится; так что важное определение его взглядов оставим пока в общем виде, без конкретизации.

Бретер, забывший, что он был бретером

Выделим одну деталь из перечня пристрастий Онегина:

И хоть он был повеса пылкой,

Но разлюбил он наконец

И брань, и саблю, и свинец.

Деталь попадала в поле зрения пушкинистов. Фрагмент, по мысли В. В. Набокова, «поражает своей неясностью»[32]. Исследователь все-таки склоняется к тому, чтобы видеть здесь хотя бы смутный намек на дуэльную историю. Категоричен в своих примечаниях С. М. Бонди: «Здесь речь идет о дуэлях»[33]. В. А. Кошелев даже считает Онегина «поднаторевшим в брани», «опытным дуэлянтом»[34].

Иначе понимал деталь Н. Л. Бродский: «…Признание, что Онегин когда-то любил „брань, саблю и свинец“, может быть истолковано как указание на связи статского молодого человека с военными, на его тяготение к кружку военной молодежи»[35]. Связь статского человека с военными подтверждается дружеским общением Онегина с Кавериным, да и в его беседе с мужем Татьяны всплывают «проказы, шутки прежних лет».

Пушкин показывает Онегина мастером избегать конфликтных ситуаций:

Когда ж хотелось уничтожить

Ему соперников своих,

Как он язвительно злословил!

Какие сети им готовил!

Но вы, блаженные мужья,

С ним оставались вы друзья.

Его ласкал супруг лукавый,

Фобласа давний ученик,

И недоверчивый старик,

И рогоносец величавый,

Всегда довольный сам собой,

Своим обедом и женой.

Хоть тут даны зарисовки только мужей, общая картина восстанавливается легко. Портреты подобраны однотипные, откровенно иронические. Без риска ошибки можно предположить, что здесь взяты на прицел браки, основанные на мезальянсе, поэтому читатель заранее готов сочувствовать женам, которым в браке нет радости. С такими «соперниками» нашему герою справиться было легко, имея полный успех у их жен.

Наличие реальных соперников у Онегина надо искать среди таких же ловеласов, каким был он сам, тем более что повод для дуэлей мог быть неожиданным, непредвиденным. «Приятель молодой» мог быть сражен,

Нескромным взглядом иль ответом,

Или безделицей иной

Вас оскорбивший за бутылкой,

Иль даже сам в досаде пылкой

Вас гордо вызвавший на бой…

Когда Онегин в шоке после своего реального рокового выстрела, поэт как будто дает ему время хоть немного прийти в себя и дает обширное отступление, рисуя светские нравы, к которым и Онегин был когда-то причастен.

Приятно дерзкой эпиграммой

Взбесить оплошного врага;

Приятно зреть, как он, упрямо

Склонив бодливые рога,

Невольно в зеркало глядится

И узнавать себя стыдится;

Приятней, если он, друзья,

Завоет сдуру: это я!

Владение героя эпиграммами как оружием не раз отмечается в романе. Онегин умел «возбуждать улыбку дам / Огнем нежданных эпиграмм». Даже поэт заявляет, что не сразу привык «К его язвительному спору, / И к шутке с желчью пополам, / И злости мрачных эпиграмм».

Дуэлям совсем не обязательно было оканчиваться смертельным исходом. Онегин мог извлекать пользу из таких ситуаций. Имел талант «С ученым видом знатока / Хранить молчанье в важном споре» — и слыть умником. Чего доброго, и в бескровных дуэльных историях слыл храбрецом. Кухней дуэльных ситуаций Онегин, безусловно, владел. Если про него сказано, что он «разлюбил» оружие дуэлей, то нет оснований сомневаться: было время, когда он любил утверждать себя посредством дуэльных историй. Был ли Онегин бретером? Несомненно, был. Но и оставил это занятие — в числе других занятий светского человека. В новой жизни о том и забыл. И плохо, что забыл! Если бы не забыл — понимал бы, что своим демаршем против Ленского на именинах Татьяны он создал дуэльную ситуацию и подумал бы о том, как ее разрядить. А он получает от обиженного друга картель совершенно неожиданно для себя и перед лицом торжествующего Зарецкого вынужден сказать, «что он всегда готов». Задним числом будет недоволен собой, но время упущено.

Онегин тяжко переживает то, что он стал невольным убийцей. Это нимало не характерно для бретера, которому отправить человека к праотцам ничего не стоило. Так что отказ Онегина от бретерства означает не только забвение каких-то ритуальных привычек, но глубокое обновление духовного мира, который становится более человечным. Эпизод помогает видеть динамику построения образа. Онегин — и бретер, и человек, забывший о том, что был бретером: прежние замашки вытеснены новыми интересами. Частное тут вполне органично вписывается в панораму целого.

Не слишком ли затянулся наш анализ у Пушкина мельком отмеченного эпизода? Но у поэта все повествование состоит из цепочки беглых описаний, так что частное позволяет понять общее. Пушкиноведение как раз грешит декларативностью вместо анализов. А этот эпизод показательный: на фоне благополучия («Судьба Онегина хранила», оценка света — «очень мил») проступает потенциально драматичное, где высоким принципом защиты чести прикрывается порой неблаговидное соперничество.

«Наука страсти нежной»

Перечень знаний и умений Онегина поэт вершит главным:

Всего, что знал еще Евгений,

Пересказать мне недосуг;

Но в чем он истинный был гений,

Что знал он тверже всех наук,

Что было для него измлада

И труд, и мука, и отрада,

Что занимало целый день

Его тоскующую лень, —

Была наука страсти нежной…

Онегин легко усваивает «уроки» общества (способный ученик!), особенно выбирая те, которые ему нравятся. Пробудился такой интерес рано. Попробуем погрузиться в атмосферу дома, где устраиваются три бала ежегодно. Бал — это ведь не только само мероприятие, но и переполох во всем доме, причем загодя, когда оно готовится, а потом неминуемые разговоры о нем. Подростку нет места в играх взрослых, но отголоски шума в доме доносятся и до детской. Как искрит напряжением ожидания незамысловатое словечко: «И наконец увидел свет»! А «наука страсти нежной» становится самым притягательным из его интересов «измлада».

Как видим, легко установить у Онегина иерархию его ценностей; это категорично делает сам поэт. Расшифровать их содержание много труднее — уже потому, что герой вступает в отношения весьма разнообразные.

Онегин не пренебрегает самыми примитивными связями, когда исключительно физиологические удовольствия покупаются за деньги.

И вы, красотки молодые,

Которых позднею порой

Уносят дрожки удалые

По петербургской мостовой,

И вас покинул мой Евгений.

Покинул… А когда-то услугами «красоток» пользовался.

Пушкин показывает и полярный тип отношений, когда женщины пытаются пленять мужчин полностью в духовной сфере; с них начинается разочарование героя.

Причудницы большого света!

Всех прежде вас оставил он;

И правда то, что в наши лета

Довольно скучен высший тон;

Хоть, может быть, иная дама

Толкует Сея и Бентама,

Но вообще их разговор

Несносный, хоть невинный вздор;

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин?

В черновике первой главы была строфа XIII, в печатном тексте опущенная, только обозначенная цифрой. В ней отмечалось, что Онегин умел справляться и с любительницей «о платонизме рассуждать» — внезапной сменой жанра, «нежданной эпиграммой», и смущением говорливой дамы пользовался, чтобы «сорвать торжественный венец».

В принципе понятно: на крайностях далеко не уедешь; что физиология без духовности, что духовность на сплошном платонизме — одно другого стоит. Но есть ведь и приманчивый комплекс.

И он тоже хромает!

Чего ждать от нравов, если браки заключаются по расчету — подчас вопреки своему желанию, волей родителей! Удивительно ли, если «интересные» отношения завязываются вне брака? Но ведь они — не пища, а только придающая кушанью остроту приправа к ней.

Онегин, как видно, не пренебрегал и нетрудными задачами, умел привлечь «благочестивый взор» «вдовы смиренной».

Можно предполагать и спортивный интерес. К такому заключению подталкивает авторское суждение о герое: «Как рано мог уж он тревожить / Сердца кокеток записных!» Тут не вполне ясно, кто в чьи сети попадает. Так или иначе, тут возникает разновидность игры, которая может увлекать, но до поры.

Подробнее всего — аж на две строфы! — растянулось описание посягательств на невинность. Никаких чувств не изведав, Онегин научился вести игру, демонстрируя широчайший набор эмоций, от нарочито сдержанных до самых пылких показных, — все ради того, чтобы «вдруг / Добиться тайного свиданья…» Что потом? «И после ей наедине / Давать уроки в тишине!»

Здесь по примеру пушкинского повествования, включающего остановку сюжетного рассказа и переход к размышлениям на ассоциативные и свободные темы («лирические отступления»), хочется прибегнуть к некоторой аналогии и отвлечься на панегирик в честь нашего великого и могучего, правдивого и свободного языка.

Огромное слово «ЛЮБОВЬ» охватывает весь диапазон отношений, включая физическую и духовную близость. Жизнь пестра, встречается всякое. Счастье, когда любовь взаимна. Бывает и неразделенной. Складываются и отношения односторонние, на основе либо только духовной, либо только физической симпатии. И вот замечательное: наш богатейший язык долго не хотел принимать в свой обиход слово, означающее исключительно физическую близость.

Тут надо иметь в виду литературный язык. Язык разговорный, с бравадой цинизма, имеет полный набор прямых обозначений предметов и действий интимного свойства. Но когда интимное, да еще со злорадством, выволакивается на показ, оно показывает себя непристойным. И языку придает определенный шарм. Поэтому в обиходе такой словесный набор чаще предстает не в прямом значении, а в качестве метафор и вводных слов.

А если происходит падение нравов и ореол тайны тускнеет? Вот оценка французского общества в XVII веке, которую дал Пушкин в неоконченном романе «Арап Петра Великого»: «По свидетельству всех исторических записок, ничто не могло сравниться с вольным легкомыслием, безумством и роскошью французов того времени. Последние годы царствования Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностию двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел ни тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. На ту пору явился Law; алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей».

Французская литература не пропустила случившиеся веяния. Герой такого образа жизни получил название «либертен», образ жизни — «либертинаж». В русской литературе XVIII века появлялись переводы таких произведений, но подражаний не вызвали. В оригинальной литературе сложилась определенная традиция иронично изображать молодых русских людей, побывавших за рубежом и пленившихся только внешним лоском чужих нравов.

Из старины перенесемся вплотную к современности. Как быстро бегут года! Казалось — было совсем недавно, а уже вошло в самостоятельную жизнь поколение, народившееся после того.

Уже весьма далек эпизод культурной жизни, когда рушился «железный занавес» и — воспринималось фантастикой — у себя дома можно было наблюдать телемост между студиями Москвы и Америки. Пока жив, никогда не забуду, как наша милая женщина повергла в шок всю Америку (и, может быть, многих соотечественников, опешивших от неожиданности и не сразу понявших суть дела), когда заявила: «У нас секса нет!» Она была, несомненно, права! У нас и слова такого (вульгарное не в счет) не было, чтобы оно обозначало только физические удовольствия. Конечно, находились и в ту пору такие люди, кто занимался выхолощенными отношениями, ныне (вот когда обозначение понадобилось! да еще под шумок активной порчи языка) получивших в наименование омоним английской шестерки, но сии занятия были меж относительно немногими, а главное — не афишировались. Общественное мнение санкционировало иной образ жизни. Интимные отношения никуда не девались (и детей рождалось более, чем сейчас), но интим, оставаясь интимом, не был самоцелью, а входил компонентом в сложный мир отношений и ощущений, который именовался любовью. Поддерживался культ семьи, причем не формальный, а именно любовью и скрепленный. Понятно, что между достижением половой зрелости и возможностями создать свою семью существует немалый диапазон, но он отнюдь не был потерянным временем, а был временем активного духовного формирования личности.

Научились (опять — но на этот раз безрассудно) у цивилизованного Запада: дурному легко учиться. А там уже мало «свободных», все шире развертывается движение в защиту «нетрадиционных» отношений. Уже кое-где и однополые браки узаконены. Свобода! Права человека! Понадобился все-таки фиговый листок духовности, чтобы прикрыть отношения, сведенные к физиологии, а духовность из которых изгнана или так извращена, что слова «духовность» не заслуживает. Но ведь тогда происходит скатывание к животным инстинктам. Если к ним прибавляется изобретательность, это лишь воровство у человеческой сообразительности, к человечности не имеющее отношения.

Нынешние СМИ перестроились, охотнее всего обсуждают, кто выглядит сексуальнее на гламурных тусовках. Фиксируется в негласном соревновании, кто откровеннее вырядится. Хвастаются количеством своих браков. И в достатке персон, готовых интимное выставлять на показ!

Литературоведение получило импульс на пересмотр классики под новым углом зрения. У И. Немировского скопилось изрядное количество статей о Пушкине. Он решил собрать их в книге, дело житейское. Но статьи получили новое обозначение — главы, книга предстала не как сборник статей, а как монография, как будто жанровое переименование разделов добавило ей цельности. Книге дано наименование «Пушкин — либертен и пророк: Опыт реконструкции публичной биографии» (М.: Новое литературное обозрение, 2018). Поэт припечатан входящим в моду старым-новым термином, что по адресу человека, жизнь отдавшего защищая семейную честь, просто кощунственно.

Был ли Пушкин либертеном? Был. Но только три послелицейских столичных года. При том, что он («француз» по лицейской кличке) этим словом не пользовался. И нам ни к чему пользоваться.

Уроки в тишине

Теперь вернемся к оставленному вопросу, чему учил Онегин молоденьких девиц. Ответ напрашивается: тому самому, чему в публичном русском языке названия не было. Но с такой трактовкой решительно не согласен А. Б. Пеньковский. Он утверждает, что «Пушкин именно здесь дает нам в руки один из ключей к тайне души Онегина, совершенно недвусмысленно и ясно говоря о сугубоголовном характере всех его „любовных“ упражнений, в которых ни сердце, ни даже, что особенно важно, плоть не принимали ни малейшего участия!»[36]. Найденный ключ, оказывается, позволяет увидеть целостный образ Онегина; каков же он? «Холодные любовные игры, лишенные не только живого сердечного чувства, но даже и просто чувственности… совершенно несовместимы с „благородством“ его „души“, с его „гордостью“ и „прямой честью“» (с. 175).

Достоинство версии в том, что исследователь не отрешает героя от высоких понятий. Но ведь он знает и другое, что Онегин «в первой юности своей / Был жертвой бурных заблуждений / И необузданных страстей». Только упор делается на то, что герой «пережил это как глубочайшую трагедию, погрузившую его на многие годы в неизбывную всепоглощающую тоску…» Заключение из этой верной (!) констатации странное: герой «не мог предаваться холодному разврату и… сам же недвусмысленно осудил его…» (с. 176). Только ведь прозревший герой в «первой юности» был грешен, вроде как делал то, от чего позже отречется?

Парадокс этой ситуации состоит в том, что исследователь прав, выступая за нравственность подзащитного; вот аргументы его неудачные.

По мнению А. Б. Пеньковского, приятель поэта неопытную девицу учил не техническим приемам «любви», «а вместо этого — … давал ей уроки нравственности» (с. 180). Но потратить столько сил и даже искусства, чтобы соблазнить девицу, а когда она к тому готова, превратиться в блюстителя нравственности, — это двусмысленность какая-то. Ратование за нравственность приемами садизма — это нечто даже не уникальное, а просто небывалое. А. Б. Пеньковский делает попытку объяснить эту экстравагантность: «не любовное свиданье ему было нужно, а нечто совершенно иное — месть» (с. 184). А такое «объяснение» только усугубляет запутанность ситуации. Месть — это же ответная акция на нанесенную обиду. И в чем же виновата перед Онегиным жертва его интриги? Не она его, а он ее выбирает! Это он перед нею виноват, причем дважды: тем, что сначала соблазняет, а потом еще злорадствует над своей жертвой. Тут уж ни о какой чести речи не может быть.

А. Б. Пеньковский выдвинул интересную версию, но обосновать ее не сумел. Начальный опыт Онегина нет ни возможности, ни надобности высветлять, но можно четко разделить на две половинки.

И «красотки молодые», и женщины, ущемленные в своих брачных отношениях, были в жизни героя. Такие связи не афишируются и не осуждаются. Свет руководствуется таким принципом: «Он не карает заблуждений, / Но тайны требует для них». Или на языке просторечия: «Если нельзя, но очень хочется, то можно». Человек знает, что склоняется к греху, но впускает его (за сопутствующие удовольствия) в свою жизнь.

А вот совращение невинных, да еще не единичное — дело скандальное. Но есть основание предположить, что эта акция, подробнее всего изображенная в романе, умозрительная. А. Б. Пеньковский неудачно попытался конкретизировать «уроки» Онегина, но он прав, когда протестует против смакования безнравственности героя. Для подтверждения такой версии достаточно заглянуть в предисловие к изданию первой главы. Здесь поэт поставит себе в заслугу «отсутствие оскорбительной личности и наблюдение строгой благопристойности в шуточном (!) описании нравов». И Онегин умел «шутя невинность изумлять». Тут имеется в виду повествовательная манера пройти в опасной близости к острым ситуациям, ничего прямым словом не называя. Игру намеков иногда приходится расшифровывать. Виртуальное изображение в принципе не копирует реальное, но может стремиться к подобию его, а может и выдавать за действительное придуманное.

И все-таки требуется подтвердить, что воображаемое может заменять реальное. Но разве такое не знакомо Онегину, которого наука страсти нежной привлекала «измлада»? Не детские ли фантазии героя («Как рано мог он лицемерить…»), но в форме реального здесь изображаются? Или Пушкину в его любовной лицейской лирике, когда он еще возрастом не вышел для любовной практики, к тому же при казарменном (и безденежном) образе жизни? А еще можно сослаться на опыт Печорина: «В первой молодости моей я был мечтателем; я любил ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало беспокойное и жадное воображение. Но что от этого мне осталось? Одна усталость, как после ночной битвы с привидением, и смутное воспоминание, исполненное сожалений. В этой напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли, необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге».

Бессмысленность опасной акции становится очевидной с позиции практики. Надо полагать, начальный «курс обучения» девиц не был рассчитан на длительность, и вот тут что «потом»? Прервать интимные отношения — и продолжать светское общение, как будто ничего не случилось? Или Онегин наметанным глазом выбирал тех, кто заранее был готов к судьбе «кокеток записных»? И на глазах жертвы заводил новую интригу?..

Пушкин солидарно с героем не преувеличивает неосведомленность женщин. В четвертой главе поэт сочтет скучными попытки «Уничтожать предрассужденья, / Которых не было и нет / У девочки в тринадцать лет!» (На этом рубеже девочка становится девушкой; тут природа совершает просветительскую акцию).

Поэт вспоминает о своей любви к балам, был бы готов длить эту любовь, а препятствует этому ущерб, который они наносят нравам: «Верней нет места для признаний / И для вручения письма». Поэт даже, не без скрытой иронии, дает наставления: «Вы также, маменьки, построже / За дочерьми смотрите вслед: / Держите прямо свой лорнет!» Маменьки без напоминаний старались. По принятой норме, девушке не полагалось получать некоторый опыт до замужества…

Мы сталкиваемся и с особенностями повествования романа в стихах: обозначение, изложение существенно преобладает над изображением. Детали не прописываются. Приходится больше доверять логике развития ситуации и авторским оценкам.

Сравним это с описанием более предметным. В черновике седьмой главы были наброски «Альбома Онегина»: они попадали в руки Татьяны, посетившей усадьбу своего кумира. Наброски включают несколько рассуждений на общие темы, а в основном это записи о встречах (публичных) с «одалиской молодой».

Вот самый пылкий ей комплимент:

R. С. как ангел хороша:

Какая вольность в обхожденье,

В улыбке, в томном глаз движенье

Какая нега и душа!

Счастливой в браке R. С. никак не назовешь.

Глядел на мужа с полчаса;

Он важен, красит волоса,

Он чином от ума избавлен.

В возлюбленной Онегин выделяет душу. А вот что сам слышит от нее: «И знали ль вы до сей поры / Что просто — очень вы добры?»

И как в такие отношения бросить камень? Называть их бездуховными?

* * *

Вот теперь попробуем окинуть взглядом начальный этап духовных поисков Онегина.

В чем смысл жизни героя в начале его самоопределения? В той самой жизни, которую ведет герой. Между целью и ее достижением самая малая дистанция. Вероятно, Онегин был счастлив, «сколько мог». То-то многие и воспринимают его едва ли не в качестве эталона светского поведения. Это не по-пушкински. Поэт, приступая в восьмой главе к «дорисовке» Онегина, демонстративно набрасывает строфу, которая и вместила этот самый эталон.

Блажен, кто смолоду был молод,

Блажен, кто вовремя созрел,

Кто постепенно жизни холод

С летами вытерпеть умел;

Кто странным снам не предавался,

Кто черни светской не чуждался,

Кто в двадцать лет был франт иль хват,

А в тридцать выгодно женат;

Кто в пятьдесят освободился

От частных и других долгов,

Кто славы, денег и чинов

Спокойно в очередь добился,

О ком твердили целый век:

N. N. прекрасный человек.

Но если этот стереотип соотнести с картиной онегинской жизни, выяснится, что ему вполне соответствует только ее начало: в свои восемнадцать (даже не в двадцать) он был (опять же не на выбор «иль», а вместе) и франт и хват (тут именно количественное отличие, «счастливый талант» Онегина). Начало его самостоятельного жизненного пути (который обычно воспринимается опорной основой понимания героя) уместно определить всего лишь как его предысторию.

Не было никаких препятствий к тому, чтобы и далее совершить предначертанное и в итоге оказаться «прекрасным», а не «лишним» человеком. Формальная логика не срабатывает. Герой (как позже героиня) «удирает штуку».

Описание времяпрепровождения Онегина в свете отнесено к концу 1819 года. Герой изображен уже усталым, накануне полного разочарования, которое следом (надо полагать, в начале 1820 года) и наступит.

Образ автора