Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана — страница 8 из 48

The readiness is all[7].

Как мы собирались назвать эту книгу?

И как построить?

О чем мне его спрашивать?

Он сказал, что спрашивать я могу обо всем, что в голову придет, но в этом я сомневалась. Я сказала: «Это вряд ли», а он возразил: «Да нет же, я серьезно, спрашивай, о чем хочешь», и я согласилась: «Ладно, посмотрим, как пойдет».


Мы планировали эту книгу два года. Обсуждали ее, разговаривая по телефону. Отец любил болтать по телефону, у него имелось мнение относительно того, как должна звучать запись у меня на автоответчике, его собственное сообщение было очень коротким и суровым. Мы обсуждали книгу при каждой встрече. Я приезжала в Хаммарс в основном летом, но иногда еще весной и осенью. Мы говорили и о других вещах. Но когда о других вещах мы не говорили, то все наши разговоры занимала книга.

Иногда он говорил что-то, и я отмечала про себя: к этому нам надо будет вернуться, надо мне записать себе куда-нибудь. Но я не записывала. Помню, он сказал, что стареть – это работа и что он каждое утро составлял список своих недугов и недомоганий (нога не гнется, плохо спал, болит желудок, глубокая тоска по Ингрид, тяжесть в теле, тревога при мыслях о грядущем дне, ломит зубы, и прочее), и если недугов насчитывалось восемь или меньше, он вставал. Если же их оказывалось больше восьми, он оставался в постели. Но такого почти никогда не случалось.

– Почему восемь?

– Потому что мне больше восьмидесяти. Я разрешаю себе один недуг в десять лет.

Мы много говорили о времени и сроках. Мой отец был человеком пунктуальным.

Например: во сколько будем записывать беседу?

С одиннадцати до часу?

С десяти до часу?

С половины одиннадцатого до часу?

Через день?

Каждый день?

Я выступала за короткие беседы, он – за длинные. Прежде все было иначе. В детстве мне иногда разрешалось входить к нему в кабинет, садиться в глубокое кресло и вести беседу. Такую беседу он называл заседанием. Помню, мне хотелось, чтобы заседания длились вечно.

– Ну что, устроим завтра небольшое заседание? – предлагал он мне в детстве. – Часов в одиннадцать. Устроит тебя?

– Ага.

Ингрид на кухне:

– Он тебя ждет, заходи.

Папа в кабинете:

– Ну наконец-то! Как сегодня самочувствие у моей младшей дочери?

– Отличное.

– Отличное? И что бы это означало? Коммюнике мне недостаточно.

– Что такое коммюнике?

– Оборванных фраз мне недостаточно. Отлично! Я хочу, чтобы ты подробно рассказала мне о том, как ты себя чувствуешь!

Мы сидели друг напротив друга. Мне хватало совсем крошечной части стула. Ноги мы клали на один пуфик. На отце были тонкие светло-коричневые шерстяные носки, у меня же носок на одной ноге был синий, а на другой – белый, и они были не особенно чистые, зря я, конечно, не нашла одинаковых чистых носков, но тогда я бы опоздала. Он накидывал нам на ноги плед.

– На тебя дует? Ты не мерзнешь?

Однажды я чихнула. Не сильно, так, слегка, от пыли.

Отец замолчал.

– Ты простудилась?

– Нет-нет.

– Ты в бассейне пересидела. Так я и знал. Перекупалась!

– Нет, папа. Честное слово. Я не простудилась!

– Так, нам все равно пора заканчивать. И купаться сегодня больше не будешь. Может, тебе пойти лечь? Я скажу Ингрид, что тебе нездоровится и надо полежать.

Лето 2006 года. Мы по-прежнему планируем книгу и все, что с ней связано, а это несколько полноценных этапов. Интервью, стенографирование, редактирование и обсуждение. Работа немалая.

В гостевом домике в Хаммарсе останавливается женщина в красном платье. Она журналистка и работает на радио и телевидении. Я называю ее Анной в честь венгерской бандерши Анны Кумпанаш. Однажды она лепила на кухне Ингрид котлеты. Я подъехала к дому на велосипеде и заметила в окне красное платье. В следующий раз они с отцом сидели рядом на коричневой скамейке и хихикали. На третий день они планируют посетить концерт церковной музыки. Я навязываюсь вместе с ними. Мы втискиваемся в джип. Папа жмет на газ. Приехав, мы с Анной с двух сторон вцепляемся в сухенького старика, словно его нужно поддерживать под обе руки. Но в поддержке он не нуждается. Он каждый день гуляет в одиночестве и даже трость с собой не берет, однако сегодня он с улыбкой вышагивает по церкви, и с одной стороны его поддерживает Анна, а с другой – я.

Конец лета 2006 года. Звонит телефон. Я в Энгене. Отец в Хаммарсе. Хотя идти здесь всего несколько минут, мы чаще созваниваемся, чем видимся.

– Я женюсь!

– Ясно.

– Ты мне что, не веришь?

– Нет.

Театральная пауза.

– Я по голосу слышу, что ты ревнуешь.

– Я не ревную. Я твоя дочь.

– Ревнуешь.

– Не ревную. Я не твоя женщина. Я твоя дочь. Мне все равно – можешь жениться.

Осень 2006 года. Звонит телефон. Я в Осло. Отец в Хаммарсе.

– Я тут про нашу книгу думал.

– И?

– Всякие технические моменты.


– Папа, мы что-нибудь придумаем.

– Нет, ты послушай. У меня одна идея возникла. Может, Анна поможет?

– Нет.

– Она журналистка, может первоклассное оборудование достать.

– В этом я не сомневаюсь.

– Я подумал, давай она привезет в Хаммарс всякие технические штуковины… ну, то есть собственно запись интервью сделает…

– По-твоему, обычного магнитофона недостаточно?

– Просто про качество звука подумал.

– Я как раз собиралась купить диктофон.

– Сейчас?

– Не прямо сейчас. Но скоро.

– Хм.

– Папа, это наша книга!

– Ладно, ладно, не злись.

– Я не злюсь.

– Я же слышу по голосу, что злишься.

Весна 2007 года. Врач говорит, преходящее нарушение кровообращения головного мозга.

Я гуглю «преходящее нарушение кровообращения головного мозга». Временное прекращение кровоснабжения головного мозга. Медицинское название болезни – транзиторная ишемическая атака (ТИА). Изменения происходят постепенно, но что-то происходит с памятью и способностью отличать действительное от вымышленного. Под действительным и вымышленным я имею в виду вот что: он не отличает снов (не уверена, что сны – правильное слово) от реальности (правильно ли это слово, я тоже не знаю).

Все окна у него в мозгу широко распахнуты.

Беккет писал: «Не уверены, где реальность, а где – как назвать ее противоположность? Возможно, разницы нет. Они в одной упряжке».

Он говорит:

– Расскажу тебе немного о том, как проходят мои дни. Каждый день в час меня завозят на кухню и подают мне омлет.

Он смеется, не разжимая губ.

Прежде он губы разжимал, но после того, как во рту у него образовался гнойник, мешающий говорить, отец смеется с закрытым ртом. Он говорит:

– Омлет на обед. Неплохое название для нашей книги. Тебе как?

Мы называли это работой. Или проектом. Или книгой. Никогда не знаешь, как правильно будет назвать что-нибудь. На желтом листке бумаги он пишет:


Дражайшая дочь!

Я пытался дозвониться до тебя и сказать, что я готов начать «наш проект» в любое удобное для тебя время.

Обнимаю,

Твой старик-отец.


На бумаге виднеется пятно. Пятно большое и круглое, а снизу у него еще одно – маленькое и вытянутое. Если бы это было не пятно, а детский рисунок, я бы решила, что тут нарисован воздушный шар с небольшой корзинкой для пассажиров. Наверное, я что-то поставила на эту записку – чашку кофе, например, или бокал вина.

Из-за этого пятна некоторые слова в записке словно выделены: дочь, пытался, готов.

Кажется, в последнее время часто происходит вот что: я вижу лицо и думаю о другом лице. Как это назвать, я не знаю. Исчезающие контуры.

Одно время я вообще не помнила отца. Я читала записки, которые он писал мне, смотрела на его фотографии, но самого его не помнила. Говоря «не помнила», я подразумеваю, что я была неспособна восстановить его образ, воссоздать его в воображении, представить, что бы он сказал или сделал в определенной ситуации, воспроизвести в голове его голос. Заботиться о ком-то – значит помнить его, а у меня не получалось ни то, ни другое, ни заботиться, ни помнить. Я брела вслепую, не видя ни мертвых, ни живых, и мой муж как-то написал в стихотворении: «Ты потерялась в отцовском доме».

Еще при жизни в честь отца были учреждены архив и фонд. Со временем фондов стало три: в одном хранились рукописи, письма и фотографии, в другом – материалы, связанные с его домами, а третий был посвящен острову, который отец называл своим. После смерти лицо отца украсило собой почтовую марку и денежную банкноту, и еще в его честь назвали переулок. Я брожу по нему под дождем. Переулок расположен в центре Стокгольма, неподалеку от Королевского драматического театра. Это скорее именно переулок, а не улица, я считаю шаги, назад – вперед, но каждый раз число новое. В конце улицы, выходящей на площадь, которая тоже носит его имя, припаркован целый велопарк. Велосипедные цепи – черные и серебристые – обвиваются вокруг колес. Один из велосипедов повалился набок и тянет за собой все остальные.


Расскажите о вашем отце.


Я качаю головой.

Нельзя же сказать, что я ничего не помню.

Однажды я листала книгу об американской художнице Джорджии О’Кифф. В старости она переехала в штат Нью-Мексико, где рисовала все, что видела вокруг. Горы на ее картинах теплого ржавого оттенка, терракотовые, желтые, как куски ваты, а поляны и небо едва различимы. В книге было написано, что художница словно смотрит на изображаемый объект сразу из двух точек, так что я, глядя на ее картины, одновременно нахожусь совсем близко и очень далеко. Сама О’Кифф называла такую перспективу далекой близостью.

В начале восьмидесятых фотограф Ансель Адамс сделал ее снимок. Анселя Адамса и Джорджию О’Кифф связывала дружба и притягивали одни и те же пейзажи. Он был моложе ее, однако умер парой лет раньше, вскоре после того, как сделал этот снимок. На фотографии ей за девяносто. Наверное, года девяносто два. Голова у нее обвязана белой тряпкой, на художнице – белая рубаха и черный пиджак, на шее украшение, будто сделанное из земли, света и песка. Лицо у нее суровое, кожа изборождена морщинами, она старая, как горы, как лунный кратер или как побелевшая на солнце кость. Широкий лоб, строгий взгляд, длинный, словно толстая голая ветка, нос, узкие подж