Я не уверен, что в точности передаю эту историю. Но стараюсь рассказать ее так, как слышал от Петра Юлиановича. Он последние годы своей жизни — уже совсем старенький, седой — провел в Свердловске, у сына. Я иногда навещал его. Мы собирались у стола, сын Валентин приносил из кухни пироги, которые готовил великолепно, его жена Лора разливала чай. Валентин, Лора и я были выпускниками одной тюменской школы — номер двадцать пять — и почти одногодками. А Петр Юлианович в пятидесятых годах был там учителем и завучем. Нам хватало тем для воспоминаний. Впрочем, Петр Юлианович касался в своих рассказах и тех времен, когда нас не было на свете или были мы дошколятами.
Во время одного из таких застолий он и рассказал о профессоре Збарском.
В подтверждение своего рассказа Петр Юлианович дал мне почитать книжицу в бумажной обложке — сочинение профессора Б.И.Збарского. В ней рассказывалось, как ученые бальзамировали тело Ленина. Называется книжица «Мавзолей Ленина», издана в 1944 году, в память о двадцатилетии со дня кончины вождя. На титульном листе — профессорский автограф:
Дорогому Петру Ульяновичу Хайновскому на память о нашей совместной работе в школе.
Б.Збарский -
Тюмень., 8/V1944 г.
Не «Юлиановичу», а именно «Ульяновичу». Так в обиходе именовали его и школьники, и взрослые. Видимо, потому, что польское имя «Юлиан» было непонятно для сибирских жителей.
Помню, как в школьных коридорах, во время шума и слишком резвых развлечений, не раз слышались опасливые вскрики: «Пацаны, атас, Петр Ульяныч идет!» Нельзя сказать, что он был слишком строг, но он был завуч, а завучей полагается бояться.
Кстати, с нашим семейством учитель Хайновский был знаком еще до войны. С отцом они работали в одной школе и питали друг к другу самые добрые приятельские чувства (может быть, оттого, что в обоих — польская кровь). Он учил моих старших брата и сестру. Учил и меня — вплоть до десятого класса. Память о старых знакомствах не мешала Петру Юлиановичу проявлять строгость и объективность. На выпускном устном экзамене по математике он вкатал мне тройку. Правда, перед этим спросил, действительно ли я собираюсь в гуманитарный вуз, где математика не нужна. Я не затаил никакой обиды, потому что в алгебре и тригонометрии был полный профан. Спасибо, что хоть тройку-то натянул…
При наших «взрослых» встречах Петр Юлианович открывался мне по-новому. Оказывается, в молодые и в «не очень старые» годы был он любителем веселых компаний и преферанса, не отказывался от рюмочки и вообще не чурался радостей жизни. Впрочем, рассказывал он не только о радостях. Говорил и про те времена, когда каждую ночь люди спали в полглаза, боясь шума мотора за окнами и стука в дверь. За каждым могли «прийти». Среди учителей проводились собрания, где клеймили «врагов народа, разоблачить которых вовремя мы не сумели из-за отсутствия революционной бдительности». Царила на таких собраниях громкоголосая и грузная школьная уборщица — баба безграмотная, но «благодаря своему партийному стажу обладающая безошибочным классовым чутьем».
Кстати, газетные строки и радиовопли о необходимости «искоренять ротозейство и повышать бдительность» я помню и сам. Они вдруг зазвучали вновь в конце пятьдесят второго года, когда я учился в седьмом классе (помню, как почернели у отчима и мамы лица). Это «наши славные органы» по указанию «отца всех народов» начали раскрутку дела «убийц в белых халатах». Многие знаменитые медики без всякой вины попали за решетку. Оказался среди них и профессор Збарский, не спасли его заслуги в бальзамировании ленинского тела.
К счастью, на небесах, кажется, кончилось терпение. Видимо, Господь рассудил, что, хотя людям и дана свободная воля, но должен же быть предел. И прекратил земное существование «великого продолжателя дела Ленина», нарушив тем традицию кавказского долголетия. «Злодеи, шпионы и убийцы» вскоре оказались на свободе, а Иосиф Виссарионович занял место рядом со своим учителем. Правда не надолго. Но пока он обитал в Мавзолее, появилось немало анекдотов, как два вождя, лежа рядом, выясняют отношения. Едва ли они мирно топили печурку и делили на двоих вынутую из загашника четвертинку…
Петр Юлианович Хайновсий умер несколько лет назад. В Екатеринбурге у него было не так уж много знакомых, и похороны получились скромные, тихие. Другое дело, если бы это случилось в Тюмени — в городе, которому Петр Юлианович отдал всю свою учительскую жизнь. Так я и сказал в последнем слове, при прощании в крематории… Урну увезли в Тюмень, и там действительно собралось на траурный митинг множество людей. Петра Юлиановича в Тюмени с благодарностью вспоминают до сих пор.
В сквере на улице Республики, почти напротив здания сельхозтехникума (сейчас — Сельскохозяйственная академия) стоит бронзовый памятник выпускникам тюменских школ, ушедшим на фронт в годы войны с фашистами. Щуплый парнишка в пилотке, с длинной винтовкой-трехлинейкой и тоненькая девушка сплели руки в последнем прощании… Это памятник не только юным солдатам, но и старому учителю, ибо поставлен он по его инициативе и после его великих хлопот…
5
Но я далеко ушел в своих воспоминаниях от январского вечера сорок седьмого года, когда второклассники в холодной школе пели похоронную песню… Впрочем, я, оказывается, уже не пел. Припомнивши рассказ отчима о ночном времяпровождении Владимира Ильича, я тихонько улыбался. Прасковья Ивановна сделала перерыв между куплетами и сурово поинтересовалась:
— Владислав! Почему ты ухмыляешься, когда мы исполняем такую песню? Что в ней смешного? — Она всех называла полным именем, если сердилась.
Но я был не лыком шит и сразу нашел оправдание:
— Ничего я не ухмыляюсь! Просто губы перекашиваются от холода! — И в доказательство выдохнул весьма заметное облачко пара.
— Скоро пойдем домой, — примирительно пообещала Прасковья Ивановна.
Домой — это замечательно! Там уже наверняка топится печка. И готовится ужин. Приду — и сразу к чугунной дверце, за которой потрескивают дрова.
Я, не меньше, чем Владимир Ильич, любил посидеть у открытой печной дверцы, пошевеливая в углях обугленную картофелину. А еще больше любил поджаривать на горячей плите тонкие картофельные ломтики. Сейчас про них сказали бы «чипсы», но тогда такого слова не знали. Да и не совсем это были чипсы, вкус другой. Внутри ломтика, между двумя корочками, покрытыми коричневыми пузырьками, сохранялся тонюсенький слой горячей мякоти. А снаружи эти картофельные кружочки надо посолить. Кстати, когда крупинки соли попадают на раскаленную плиту, они стреляют, как бумажные пистоны…
Предвкушая эти радости жизни, я бодро топал подшитыми валенками по спрессованному снегу тротуара. По улице Ленина, мимо старинной Спасской церкви, где в ту пору была областная библиотека. Морозец покусывал щеки, но не сильно, играючи. Уже совсем стемнело, но из сугробов у дороги торчали телеграфные столбы, а на них под кривыми эмалированными тарелками горели лампочки — уличные фонари того времени.
В свете такой лампочки я увидел на затоптанном снегу непонятную желтую деревяшку. Размером с мизинец. Поднял. Это была продолговатая печать — резиновый штампик от детской игры. Плоская резинка была густо пропитана красной мастикой. Я подышал на печатку, притиснул к ладони. На коже (вот чудо-то!) появился великолепный лев. Крохотный, но тем не менее могучий и благородный. Он замер на ходу и повернул ко мне пышногривую голову. Смотрел терпеливо и снисходительно.
Я пошевелил ладонью. Лев словно ожил. Душа моя возликовала. В находке чудилось что-то волшебное. На тыльной стороне ладони я оттиснул еще одного льва (получилось, будто красная татуировка). Потом отпечатал его на штукатурке недавно побеленной церкви-библиотеки. Булькая от радости, я свернул на улицу Дзержинского и вприпрыжку двинулся к дому.
Вообще-то можно было бы об этой находке не упоминать. На сюжет она не влияет (да и где он, сюжет-то?). Но, с другой стороны, вспоминая тот зимний вечер, я обязательно вспоминаю и красного льва. И радость от находки. Все же она, видимо, не зря случилась, если помнится более, чем полвека. Что-то в ней было. Может быть, намек на новые радости?
Итак, я прыгал на протоптанной вдоль заборов и домов снежной тропинке. По сугробам, в свете падавших из окон лучей, прыгала моя тень. А рядом с портфелем, привязанная к ручке, прыгала одетая в сатиновый мешочек непроливашка — тоже радовалась.
— Я отпечатаю на тебе льва, — пообещал я. — Будешь с картинкой.
Непроливашка запрыгала еще веселее.
Дома, однако, радости поубавились. Оказалось, что печка уже протоплена и жарить картофельные ломтики нынче не придется. Кроме того, сестра сказала, что должна уйти по делам к какой-то знакомой и вернется часам к девяти (а это значит — не раньше, чем к одиннадцати). Выходит, мне опять придется сидеть весь вечер одному.
— Нечего кукситься, — сказала сестрица. — Сделаешь домашнее задание по арифметике, и я к тому времени как раз вернусь.
— Ну, какое опять задание! — взвыл я. — Завтра же мы не учимся!
— Вот именно. Завтра будешь весь день свистать на улице, на лыжах да на санках, а к вечеру начнешь клевать носом и ничего толком не решишь. Уроки надо делать заранее… Макароны в кастрюле на плите, хлеб в шкафу, чайник на табуретке, завернут в ватник. Поужинай и садись решать. — Она была неколебима в своих педагогических требованиях.
Я поужинал. Но с домашним заданием не спешил. Занялся львом. Вынул из мешочка непроливашку, оттиснул красного льва на блестящем белом боку. Отпечатался он бледновато и не очень четко. Я сразу понял, что картинка не долго будет держаться на гладком фаянсе, ткань мешочка почти сразу сотрет ее по дороге в школу. Ну, что поделаешь, пусть хотя бы немного покрасуется…
Затем я оттиснул льва на задачнике, чтобы хоть слегка украсить эту ненавистную книжку. Но ведь и любимые книжки заслужили такое украшение! И я отпечатал африканского зверя сперва на «Приключениях Гулливера», а потом на «Пушкинском календаре» издания 1937 года. Этот календарь сохранился до нынешних дней. Красный лев, ничуть не постаревший, по-прежнему снисходительно смотрит на меня с титульного листа. И, наверно, как и раньше видит во мне смешного бестолкового второклассника, обрадованного неожиданной находкой.