Неработа. Почему мы говорим «стоп» — страница 10 из 52

должен заниматься творчеством…»58). Храброе и очень трудное решение.

Настолько трудное, что едва ли не все мы предпочли бы ему тоскливую неопределенность. У меня в кабинете часто звучат подобные дилеммы, и обычно за ними слышна отчаянная мольба: «Скажите, что мне делать, потому что всё рушится, сделайте что-нибудь, что угодно, лишь бы мне не пришлось выбирать». Мои пациенты жаждут избежать как невыносимых сомнений, сопряженных с отказом от выбора, так и непоправимых потерь и мук, которых он требует. Проблема в том, что наши заботы, желания и предпочтения настолько разнообразны и противоречивы, что мы не можем не хотеть избавиться от них вовсе, не можем не попасть в ловушку желания нежелания. Если, конечно, мы не кролики…


Юрист из повести о Бартлби – один из тех людей, которые стараются сделать так, чтобы мир вокруг них соответствовал их представлению о нем.

До Бартлби у него работали два переписчика, Индюк и Кусачка. Оба испытывали приступы раздражительности и нервозности, один – до обеда, второй – после. Оба работали вполсилы, но получали полное жалованье. «…Приступы их сменяли друг друга, как караул, – говорит о них юрист. – Когда накатывало на Кусачку, Индюк был тих, и наоборот. И естественный этот порядок вполне меня удовлетворял»59. Глядя через волшебную корректирующую линзу, юрист устраняет проблему и составляет единое целое из двух дополняющих и отталкивающих друг друга половин.

Бартлби, в отличие от этих двоих, не суетится, не жалуется и не возмущается. Он перестает работать, но не во имя какого-либо права и не из какого-либо принципа (например, из соображений достоинства или в знак протеста против эксплуатации). Говоря «Я бы предпочел отказаться», он выходит из мира ясных мотивов и общепринятых правил общения. Мне нелегко было вытерпеть подобное и со стороны кролика, а уж если бы так поступил мой подчиненный – именно с этим столкнулся юрист, – я бы просто не знал, что и делать.

Тактика Бартлби напоминает известный эксперимент «Каменное лицо», поставленный бостонским психологом Эдвардом Троником60. Суть его заключается в следующем: сначала мать с любовью смотрит на младенца и реагирует на его жесты и звуки, а затем внезапно замирает, и ее лицо перестает что-либо выражать, несмотря на все попытки ребенка «вернуть ее к жизни». Очень быстро беспокойство ребенка сменяется страхом. Он съеживается, отворачивается, всем видом демонстрирует безнадежное отчаяние, пока мать не откликается снова. Попытавшись истолковать поведение младенца, мы, должно быть, обнаружили бы в его отчаянии осознание того, что мир, в котором он жил до этого, внезапно оказался пустой выдумкой. Еще мгновение назад казавшийся таким живым, разнообразным и полным вещей, которые можно было определять, различать и любить, этот мир вдруг превратился в холодную безразличную пустыню.

Реакция на фразу Бартлби «Я бы предпочел отказаться» в чем-то сродни шоку этого младенца. Наша бессознательная вера в осмысленность мира и собственных действий внезапно рушится, и перед нами открывается царство теней, в котором неважно, продолжается жизнь или уже нет. Порой я спрашиваю себя, не об этом ли говорит юрист, восклицающий в финале повести: «О, Бартлби! О, люди!»61

Некоторые критики усматривают в образе Бартлби родство с Пирроном, основателем скептического течения в философии, зародившегося в середине IV века до нашей эры. В I веке нашей эры на основе идей этого философа сложилось целое направление – пирронизм, или, как стали называть его позднее, скептицизм. О жизни и учении Пиррона мы знаем только по рассказам позднейших авторов, которые, разумеется, излагали его идеи в соответствии со своими собственными взглядами и интересами. Отправившись на Восток вместе с Александром Македонским, Пиррон встретил индийских мистиков и философов, которые оказали сильное влияние на его мысль.

Бóльшую часть известных нам сведений о жизни Пиррона пятью столетиями позднее собрал Диоген Лаэртский в книге О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов (II–III века н. э.). В этих, подчас весьма сомнительных, историях Пиррон странствует по свету, «ничего не сторонясь, подвергаясь любой опасности, будь то телега, круча или собака»62, и если остается невредим, то лишь благодаря друзьям, которые неотступно следуют за ним.

Столь же невозмутимо, как и к опасностям, Пиррон относился к рутинной работе. В обществе, превыше всего ценившем благородство и склонность к возвышенному философствованию, он был готов заниматься стиркой, убираться в доме и носить на базар кур. «Он даже свинью купал по своему безразличию», – пишет Диоген Лаэртский63. Собственно говоря, Пиррон жил в соответствии с принципами атараксии (что и значит по-гречески – невозмутимость), которой учил других. Во время жестокой морской бури он сохранял спокойствие и подбадривал своих спутников, «показывая на <…> поросенка, который ел себе и ел, и говоря, что такой бестревожности и должен держаться мудрец»64.

Поросенок, корова, кролик… Все эти животные – не что иное, как пустые экраны, на которые мы проецируем наше желание нежелания, которое сами никогда не сможем реализовать. Размышления привели Пиррона к принципу οὐ µᾶλλον65, согласно которому любая вещь есть «не более» одно, чем другое. Этот принцип разом обесценивает все суждения и определения и отменяет все четкие различения. Как говорили позднейшие последователи Пиррона, «всякая вещь воспринимается не сама по себе, а в связи с другими, поэтому все они непознаваемы»66.

А если все вещи непознаваемы, то нет особого смысла в том, чтобы останавливаться на краю обрыва или придавать буре большее значение, чем штилю; инстинкт, для которого жизнь ценнее смерти, становится простым предрассудком. Если жизнь – это состояние неизбывного неведения, глупо из-за нее переживать, как глупо и предпочитать согласиться, а не отказаться. Мудрость же в том, чтобы постепенно отрешаться от жизни, не забывая, впрочем, о предупреждении Тёмэя: пытаясь отрешиться от жизни, мы привязываемся к ней еще сильнее.

«Иные говорят, что конечная цель для скептиков – бесстрастие, а иные – что мягкость», – пишет Диоген Лаэртский67. Бесстрастие Пиррона, как говорят, ничуть не зависело от того, что он чувствовал и что происходило вокруг. Его стремление к полному безразличию меня восхищает, но есть в этом восхищении нечто от детского ужаса перед каменным лицом матери и написанной на нем пустотой.

Сегодня никто из нас не в состоянии уклониться от требования, без устали повторяемого политиками, рекламщиками и другими проповедниками счастья: будь активным, ответственным и позитивным.

В книге Инерция нон-стоп (2011), ярком, основанном на личном опыте рассказе о современной культуре принудительного благополучия, Айвор Саутвуд вспоминает, что, когда он подавал документы на пособие по безработице, от него потребовали вести подробный дневник с детальным описанием того, что он делает, чтобы найти работу. Он должен был доказать, что совершает как минимум «три позитивных действия в неделю», в противном случае ему могли отказать в пособии68. Суть действий была не так важна, как задокументированный факт их совершения. Любое отступление от принудительного оптимизма, любая нехватка позитивных действий, демонстрирующих, что соискатель не сдается и продолжает искать работу, грозили ему карой, характер которой не уточнялся. Каким бы сломленным или подавленным ни чувствовал себя человек, ищущий работу, он должен приспособиться к предписанной норме жизнелюбия.

Такая культура сначала толкает к вялому безразличию, а потом запрещает его проявлять. Об усталости нельзя говорить вслух, чтобы не злить политические элиты и СМИ, выдающие ее за уловку капризных симулянтов, бездельников, дармоедов и неудачников, которым нужно только одно – жить за счет других. Многие из нас ощущают инерцию, хроническую утечку смысла и желания, но, поскольку никто не желает и слышать о подобных переживаниях – будь то из любопытства или сочувствия, мало кто решается рассказать о них, тем более – что-то с ними сделать.

В итоге дух Бартлби медленно просачивается в нашу внутреннюю жизнь. Когда инерция не может выразить себя напрямую, она приобретает более изощренные формы. Неутомимый кролик Duracell в конце концов заглохнет; тощий незнакомец, который заходит в контору и «молча, безучастно, как машина» выдает одну копию за другой, рано или поздно остановится. Наступает момент, когда между беспрерывным потоком требований со стороны внешнего мира и нашей способностью их выполнять разверзается пропасть.

Впадение выгоревшего в безразличие и летаргию может показаться враждебным, даже нигилистическим ответом культуре, которая поощряет перегруженность работой и бесконечное движение вперед. И уж точно оно свидетельствует о глубоком недовольстве этой культурой, о неспособности слепо следовать ее туманным обещаниям и идеалам.

Грэм Грин в своем романе Случай выгоревшего идет дальше и указывает на этические перспективы выгорания. Главный герой отказывается от своих грандиозных архитектурных замыслов, в которых не находит более ни смысла, ни добродетели, и задается более скромной, но зато достижимой целью строительства больниц в охваченных эпидемиями регионах Центральной Африки.

Отголосок утомленного отвращения, которое Куэрри испытывает к стяжательским идеалам современного ему общества потребления, всё отчетливее слышен в неудовлетворенности, характерной для нашей эпохи. В последние годы этот инертный дух овладел широкими массами в Японии, стране, долгое время считавшейся образцом развитой экономики и ультрасовременной культуры потребления.