Неработа. Почему мы говорим «стоп» — страница 9 из 52


Выйдя из аудитории по окончании последнего выпускного экзамена, я посмотрел на палящее июньское солнце и увидел в нем космическое одобрение своих планов на будущий год. Я последую путем, проторенным многими до меня: буду работать, копить деньги и путешествовать, а потом вернусь обратно, умудренный знанием о многообразии мира, чтобы приняться за учебу в университете.

Через несколько дней я убедился на собственной шкуре, что воображать и действовать – не одно и то же, и на смену самоуверенности пришла слепая паника. Вынашивая план годичных каникул, я не подумал о том, как реализовать его на практике, и был жестоко наказан за свою самонадеянность. Толковую работу я найти не смогу и проведу девять месяцев с менеджерами по продажам, которых доводят до отчаяния оторванные от реальности парни вроде меня. Получая смехотворную зарплату, я смогу накопить разве что на билет туда-обратно в Ханой или Братиславу. У меня не было компании для путешествия, да и особого желания тоже, признавался я себе. Представляя, как я разгуливаю по римским палаццо и ватам51 Чиангмая или валяюсь на пляжах Гоа, я не испытывал ничего, кроме унылого безразличия.

Когда мне позвонили из университета и сказали, что уже осенью я могу приступить к занятиям, я испытал, пусть не без некоторой горчинки, сладостное облегчение. Что же теперь? До начала учебы оставалось десять недель, и я мог заниматься всем, чем пожелаю. Я бесцельно бродил по Лондону, вылезал из кровати в полдень и шел в какой-нибудь парк, прихватив какую-нибудь книгу. Сейчас, на пятом десятке, безнадежно погрязший в трясине ответственности, я с трудом могу представить себе более счастливую жизнь, созвучную невозмутимой удовлетворенности Рр своим повседневным существованием. Но тогда бесконечность одиноких дней под слепящей белизной неба погружала мое подростковое Я в депрессивное смятение и порождала во мне невыразимое чувство утраты безоблачной уверенности в себе.

Отличный момент, чтобы прочесть Писца Бартлби – повесть, которую я обнаружил в сборнике произведений Германа Мелвилла. Сейчас, когда я пишу эти строки, слева от меня лежит то карманное издание New American Library 1961 года с широким мужественным лицом Билли Бадда на обложке. Из книжного блока выпадают страницы, поэтому я не решаюсь раскрыть ее шире чем на четверть.

В тот день внезапный порыв ветра разбудил меня раньше обычного. Я взял том, лежавший поверх приключенческих книг из серий Бигглз и Великолепная пятерка, и стал читать, расположившись в тени внутреннего двора. Билли Бадд, фор-марсовый матрос показался мне длинным и слишком морским, поэтому я бросил его и перешел к Бартлби.

Ближе к концу истории рассказчик, безымянный юрист, описывает момент, когда его словно пронзило молнией: «Я окаменел. Секунду я стоял, уподобившись тому человеку, которого когда-то давно, в безоблачный летний день, убило молнией в Виргинии: убило в окне его собственного дома, где он стоял в тот душный день, покуривая трубку, и так и продолжал стоять, пока к нему не притронулись, а тогда упал»52.

Я отчетливо помню впечатление, произведенное на меня этими строками: я оторопел от ужаса и волнения. Меня не на шутку напугала естественность, с какой я встроился в эту цепь сраженных молнией людей. Как и рассказчик, я собирался стать юристом и всегда, сколько себя помню, при малейшем признаке нарушения равновесия старался его восстановить, руководствуясь «твердым убеждением, что из всех путей в жизни предпочтительнее самый спокойный». Это, должно быть, и побудило меня не воспользоваться свободным годом: я словно дернул стоп-кран, почувствовав, что поезд моей жизни вот-вот сойдет с рельс, и вовремя затормозил.

Я тоже считал, что следует жить ровно, избегать сильных потрясений и «оберегать свой душевный покой»53. Но в остальном между мной и мелвилловским рассказчиком было мало общего. Ни стремления нейтрализовать все конфликты ради привычного хода вещей, ни приверженности инерции нон-стоп, плавному потоку регулярной деятельности, не допускающему никаких сбоев, я в себе не находил.

Возможно, мне был ближе Бартлби, ведь я не желал оказаться поглощенным этим деспотическим потоком. Стоило Бартлби прибыть в контору, как ее идеально настроенная вселенная оказалась омрачена тенью мертвенно-бледного, «до жалости чинного» юноши, и усердие в переписывании деловых бумаг, проявленное им поначалу, не спасло дела. Новый сотрудник был старательным, но не веселым, он писал «молча, безучастно, как машина»54, – вот что стало проблемой для рассказчика-юриста, обнажив бесчеловечную мертвенность, лежащую в основе его внешне упорядоченного мира.

Затем, без всякого предупреждения или объяснения, Бартлби перестал работать. Юрист просит своего помощника вычитать бумагу, а тот отвечает «своим необыкновенно тихим, ясным голосом»: «Я бы предпочел отказаться»55. Иными словами, Бартлби больше не готов заниматься переписыванием; и вскоре становится ясно, что он отказывается от всякой работы и деятельности.

С 1853 года, когда повесть Мелвилла была впервые опубликована в журнале Putnam Magazine, философы и литературные критики ломают голову над тем, что значил отказ Бартлби. И все их предположения доказывают только одно: придуманный Мелвиллом герой одурачит любого, кто попытается предложить его исчерпывающую интерпретацию. Бартлби не поддается толкованию, его невозможно ухватить. Как отмечает рассказчик-юрист, он «один, совершенно один на свете. Обломок крушения посреди океана»56. Точнее, возможно, было бы сказать: обломок, бьющийся о берег; ведь Бартлби вовсе не просто покачивается на волнах, он медленно разъедает мир вокруг себя. Тихо заявляя о «предпочтении отказаться», он расшатывает основы мира, который его окружает, с той же беспощадностью, с какой Самсон сотрясает стены храма.

Итак, Бартлби безвылазно сидит в углу конторы, а юрист тем временем переезжает в другое помещение, оставляя владельцев один на один с ним и возмущенными его поведением арендаторами. Слова «Я бы предпочел отказаться» не означают ни да ни нет, и этот спокойный выход за пределы бинарной логики утверждения/отрицания обладает разрушительной силой землетрясения. Уклоняясь от определенного ответа, Бартлби погружает всех вокруг в туман, парализующий способность мыслить и действовать.

Юрист живет в мире, где всё должно идти по плану, примерно так, как это было в мире, в котором существовал я, пока не обнаружил в себе внутреннего Бартлби и не оказался посреди собственного океана. Для меня ударом молнии стало откровение, что движение строго по курсу не гарантировано и ничто не обязано развиваться определенным образом только из-за того, что я на это рассчитываю. История Бартлби, как хорошее психотерапевтическое вмешательство, не столько излечила меня от депрессии, сколько пробудила мое любопытство.

В рекламе Duracell 1980-х годов есть негласное, но непреложное правило: мы никогда не должны видеть, что кролик остановился. Как только нам кажется, что это вот-вот произойдет, он оживает, преодолевая угрозу смерти. Нам нечасто приходит в голову, что мы можем с равной легкостью как продолжать, так и остановиться, что мы не обязаны превращаться в ничтожных копировщиков нашей собственной жизни и всегда шагать в определенном раз и навсегда направлении. Эта возможность – та самая вспышка молнии «тихого, ясного» голоса Бартлби – и есть причина, по которой повесть Мелвилла вызвала столь сильный отклик у меня и у множества других читателей. Ведь это не просто история о неповиновении или отказе – она напоминает нам, что у нас внутри зреет желание вступить в зону равнодушия, где обязанность судить, выбирать, принимать решения приостановлена на неопределенный срок.

Именно поэтому Бартлби нарушает «мой душевный покой», когда пациенты заявляют, что хотят уползти в нору, стать невидимыми, перестать суетиться, желать, чувствовать, пребывать в нерешительности. Они достигли той точки, когда продолжение прежнего образа действий становится столь же некомфортным, как формальная работа, как копирование собственной жизни вместо ее проживания. На пороге того судьбоносного лета я внезапно осознал, что мои плохо спланированные каникулы были вовсе и не моими, а лишь бессмысленной имитацией чужих. Вместо того чтобы напрячь воображение и придумать что-то новое и необычное, я увяз в сомнительной безопасности заранее прописанного сценария.

Возможно, то, что мы называем выгоранием, представляет собой кризис этого знакомого сценария, ощущение внезапного расхождения с той ролью, с которой мы давно свыклись. Похожий продолжительный кризис пережил и сам Мелвилл. После коммерческого успеха первых двух романов, Тайпи (1846) и Ому (1847), на него стали давить издатели, читатели и растущая семья: все они требовали, чтобы он продолжал писать в том же духе… Но им владело желание расширить границы и возможности романного жанра, лишившее его и читателей, и доходов. В отказе заниматься копированием Мелвилл, таким образом, опередил писца Бартлби.

И это привело его (опять-таки как и Бартлби) к неприятностям. Мелвилл мог писать на потребу публике и в конце концов возненавидеть себя; а мог писать странные книги, которые ему хотелось, и остаться без денег. «Я проклят долларами <…>, – жаловался он в 1851 году своему другу Натаниелу Готорну. – То, что мне более всего хотелось бы писать, закрыто для меня – за это не станут платить. Однако писать по-иному я не могу»57.

Решение, позволившее Мелвиллу преодолеть эту неразрешимую дилемму, заключалось в том, чтобы просто выбрать (в его случае – искусство, а не доход), не отметая гнетущие сомнения. И он выбрал – лишиться «спокойствия, душевной прохлады, состояния, созвучного тихо растущей траве, в котором человек всегда