Нерадивый ученик — страница 14 из 33

ники или туристские развлечения, – но и в частные, словно эта пора составляет в фуге года стретто{86}: непредсказуемая погода, бесцельные любови, бездумные обещания; и эти месяцы пробегают как во сне, тем более что позже, как ни странно, ветры, дожди, страсти февраля и марта никогда не вспоминаются в этом городе, как будто их и вовсе не было.

Последние басовые ноты «Богатырских ворот»{87}, пробившись сквозь перекрытия, пробудили Каллисто от его неспокойного сна. Он все еще держал в ладонях птичку, прижимая ее к своей груди. Улыбнувшись вжатой в перья голубой головке и усталым выпуклым глазам, Каллисто подумал о том, сколько ночей ему еще предстоит отдавать ей свое тепло – до полного выздоровления. Он провел так уже три дня: это был единственный известный ему способ лечения. Лежащая рядом с ним девушка шевельнулась и, закрыв лицо руками, заскулила. Перекликаясь со звуками дождя, донеслись первые нерешительные и ворчливые утренние голоса других птиц, прятавшихся в кроне филодендронов и веерных пальм: алые, желтые и голубые пятна, вплетенные в руссоистскую фантазию оранжерейных джунглей{88}, поглотивших семь лет его жизни. Герметично закупоренная оранжерея была крошечным островком порядка в городском хаосе, чуждым капризам погоды, государственной политике и всяким гражданским волнениям. Методом проб и ошибок Каллисто добился экологического равновесия, а девушка помогла ему достичь художественной гармонии, так что колыхание растений, движения пернатых и двуногих обитателей сливались в едином ритме, как части превосходно отлаженного мобиля. Конечно, опасаясь за целостность своего убежища, они с девушкой больше не покидали оранжерею. Все необходимое им доставляли прямо сюда. Сами они не выходили наружу.

– Как она там? – прошептала девушка.

Она лежала как рыжевато-коричневый вопросительный знак, глядя на него своими неожиданно открывшимися большими и темными глазами, и медленно моргала. Каллисто тронул пальцем перышки у основания птичьей шеи и мягко их погладил:

– Я думаю, идет на поправку. Гляди, заметила, что ее друзья просыпаются.

Еще в полусне девушка различала звуки дождя и птичьи голоса. Ее звали Обада; полуфранцуженка-полуаннамитка{89}, она жила в своем странном и одиноком мире, где облака, аромат цезальпинии, горечь вина, случайные щекочущие прикосновения к коже неизбежно воспринимались подобно звукам – звукам музыки, периодически прорывающимся сквозь ревущую тьму диссонансов.

– Обада, – сказал он, – пойди посмотри.

Она покорно поднялась, добрела до окна, раздвинула занавески и, чуть помедлив, сказала:

– Тридцать семь. Все еще тридцать семь.

Каллисто нахмурился.

– Со вторника, – сказал он. – Никаких изменений.

Три поколения назад Генри Адамс в ужасе смотрел на Энергию; Каллисто испытывал то же по отношению к Термодинамике, внутренней жизни этой энергии, осознавая, подобно своему предшественнику, что Святая Дева и динамо-машина олицетворяют собой как любовь, так и энергию{90}; что обе они есть одно; и что, следовательно, любовь не только движет солнце и светила, но также заставляет вращаться юлу и прецессировать туманности. Собственно, последний, космический аспект и беспокоил Каллисто. Как известно, космологи предсказывают тепловую смерть Вселенной (что-то вроде Лимба{91}: форма и движение исчезают, тепловая энергия выравнивается во всем пространстве); хотя метеорологи изо дня в день разбивают их доводы утешительным разнообразием сменяющих друг друга температур.

Но вот уже три дня, как, несмотря на изменчивую погоду, ртуть застыла на тридцати семи по Фаренгейту. Не доверяя предзнаменованиям апокалипсиса, Каллисто поглубже зарылся под одеяло. Его пальцы сильнее сдавили птицу, словно он хотел получить пульсирующее, болезненное подтверждение скорой перемены температуры.

Заключительный лязг ударных сделал свое дело. Тефтель с содроганием пробудился в тот самый момент, когда синхронное качание голов над корзиной прекратилось. Несколько секунд было слышно растворявшееся в шепоте дождя шипение пластинки.

– Аааррр, – объявил в тишине Тефтель, с тоской глядя на пустую бутылку.

Кринкл плавно повернулся, улыбаясь, и протянул Тефтелю косяк.

– Старик, тебе надо догнаться, – сказал он.

– Нет-нет, – возмутился Тефтель, – сколько вам повторять, парни. Только не у меня. Поймите же, Вашингтон кишмя кишит легавыми.

Кринкл задумчиво посмотрел на него.

– Ну, Тефтель, – сказал он, – тебе просто ничего больше не хочется.

– Хочу похмелиться, – простонал Тефтель, – больше ничего. Выпить чего-нибудь осталось?

– Шампанское, я думаю, кончилось, – сказал Дюк. – Текила в ящике за холодильником.

Они врубили Эрла Бостика{92}. Тефтель остановился в дверях кухни, мрачно глядя на Шандора Рохаса.

– Лимоны, – чуть подумав, обронил он.

Он добрел до холодильника, достал три лимона и лед, после чего, нащупав бутылку, приступил к спасательной операции. Начал он с того, что, разрезая лимоны, пустил себе кровь, после чего принялся двумя руками выжимать из них сок, пытаясь при этом ногой колоть лед. Через десять минут он обнаружил, что каким-то чудом сварганил огромный текиловый коктейль.

– Выглядит аппетитно, – откомментировал Шандор Рохас. – Может, и мне такой же сделаешь?

Тефтель недовольно поморщился.

– Кичи лофас а шегитбе{93}, – машинально ответил он и побрел в ванную. – Послушай, – через минуту крикнул он, ни к кому конкретно не обращаясь, – послушай, тут кто-то – или что-то? – спит.

Он потряс девушку за плечо.

– Чё, – отозвалась она.

– Тебе здесь не очень-то удобно, – заметил Тефтель.

– Ну, – согласилась та.

Девушка переползла в душевую кабину, включила холодную воду и, скрестив ноги, села посреди брызг.

– Так-то лучше, – засмеялась она.

– Тефтель, – закричал с кухни Рохас, – тут кто-то лезет в окно. Я подозреваю, что взломщик. Домушник-верхолаз.

– Что ты дергаешься, мы только на четвертом этаже, – ответил Тефтель и прошагал обратно в кухню.

Кто-то косматый и мрачный стоял на пожарной лестнице и скребся в стекло. Тефтель открыл окно.

– А, Сол, – сказал он.

– Ну и погодка, – сказал Сол. Обдав всех брызгами, он залез в кухню. – Ты, я полагаю, уже слышал.

– Мириам от тебя ушла, – сказал Тефтель, – или что-то в этом духе – вот и все, что я слышал.

Внезапный шквал ударов во входную дверь прервал разговор.

– Да заходите вы, – призвал Шандор Рохас.

Дверь открылась, и появились три студентки из Джорджа Вашингтона, все – с философского. Каждая держала в руках трехлитровую бутыль кьянти. Шандор подпрыгнул и помчался в гостиную.

– Мы слышали, здесь вечеринка, – сказала блондинка.

– Свежая кровь, свежая кровь, – заорал Шандор.

Бывший борец за свободу Венгрии, он являл собой хронический случай того, что некоторые критики среднего класса называют «донжуанизмом округа Колумбия». Purche porti la gonnella, voi sapete quel che fa[12]{94}. Как у собаки Павлова: контральто или дуновение «Арпеж»{95} – и у Шандора уже текли слюнки. Тефтель мутным взором взглянул на протиснувшееся в кухню трио и пожал плечами.

– Ставьте вино в холодильник, – произнес он, – и с добрым утром.

В зеленом сумраке комнаты шея Обады, склонившейся над большими листами бумаги, напоминала золотистую дугу.

– В юные годы, будучи в Принстоне, – диктовал Каллисто, сооружая птичке гнездо из седых волос на своей груди, – Каллисто выучил мнемоническое правило, помогавшее запомнить законы термодинамики: ты не можешь победить; все ухудшается до того, как улучшится; кто сказал, что вообще что-либо будет улучшаться? В возрасте пятидесяти четырех лет, столкнувшись со взглядами Гиббса на вселенную{96}, он осознал, что студенческая присказка обернулась пророчеством. Тонкая вязь уравнений сложилась в некий образ окончательной и всеобщей тепловой смерти. Разумеется, он всегда знал, что только в теории двигатель или система могут работать со стопроцентным КПД; знал он также и теорему Клаузиуса, которая утверждает, что энтропия изолированной системы постоянно возрастает{97}. Но только после того, как Гиббс и Больцман использовали при обосновании этого принципа методы статистической механики{98}, ужасающий смысл этих утверждений воссиял для него: только тогда он осознал, что изолированная система – галактика, двигатель, человек, культура, что угодно – должна постоянно стремиться к наиболее вероятному состоянию. Так ему пришлось печальной, увядающей осенью своей жизни радикально переоценить все, что он доселе успел узнать; все города, времена года и случайные страсти его дней были теперь озарены новым и неуловимым светом. Но оказался ли он сам на высоте задачи? Опасности упрощающих софизмов были ему известны, и он надеялся, что у него хватит сил не соскользнуть в благодатный декаданс расслабляющего фатализма. Им всегда владел деятельный итальянский пессимизм: подобно Макиавелли, он полагал, что соотношение сил virtù[13] и fortuna[14] составляет пятьдесят на пятьдесят{99}