т тика; Порпентайн понял, что кто-то стоит у него за спиной, и с отставанием секунд в пять догадался, кто именно, поскольку давно подозревал археолога. Гудфеллоу неуверенно, с досадой кивнул, но весьма приветливо произнес:
– Здравствуйте, Лепсиус. Что, устали от климата Бриндизи?
Лепсиус. Порпентайн даже не знал его имени. Гудфеллоу, понятное дело, знал.
– Срочные дела призвали меня в Египет, – процедил агент.
Гудфеллоу улыбнулся, глядя в свой бокал. И вскоре:
– А ваш спутник? Мы так надеялись снова его увидеть.
– Уехал в Швейцарию, – ответил Лепсиус, – страну свежих ветров и белоснежных гор. Приходит день, и вам надоедает этот грязный Юг.
Они никогда не лгут. Кто его новый напарник?
– Но можно отправиться еще дальше на юг, – подхватил Гудфеллоу. – Думаю, если спуститься по Нилу достаточно далеко, можно вернуться к первозданной чистоте.
Заметив тик Бонго-Шафтсбери, Порпентайн не сводил с него глаз. Теперь худое, болезненное лицо не выражало ровным счетом ничего; но допущенный промах заставил Порпентайна насторожиться.
– Но ведь там действует закон джунглей, – сказал Лепсиус. – Никаких прав собственности, одна борьба; победитель получает все. Славу, жизнь, власть и собственность – все.
– Возможно, – отозвался Гудфеллоу. – Зато у нас в Европе цивилизация. Повезло. Закон джунглей недопустим.
Вскоре Лепсиус ретировался, выразив надежду, что они снова встретятся в Каире. Гудфеллоу в этом не сомневался. Бонго-Шафтсбери по-прежнему сидел неподвижно, с непроницаемым видом.
– Странный господин, – заметила Виктория.
– Разве странно, что между чистотой и ее отсутствием человек выбирает чистоту? – попытался спровоцировать дискуссию Бонго-Шафтсбери.
Так. Порпентайн устал хвалить себя за проницательность еще десять лет назад. Гудфеллоу как будто смутился. Значит, чистота. Как после потопа, длительного голода, землетрясения. Чистота пустыни: белые кости, кладбище погибших цивилизаций. Так и Армагеддон вычистит старый дом Европу. Означало ли это, что Порпентайн – защитник лишь всякой пакости и швали? Он вспомнил, как год назад в Риме явился ночью к связному – тот жил над борделем недалеко от Пантеона. Молдуорп следил за ним лично, заняв позицию возле уличного фонаря. Посреди разговора Порпентайн рискнул выглянуть в окно. К Молдуорпу подошла уличная девка и стала предлагать себя. Разговора не было слышно, зато можно было наблюдать, как лицо Молдуорпа медленно перекашивается, превращаясь в застывшую маску гнева; затем он вскинул трость и принялся методично лупить девицу, пока она, вся исхлестанная, не рухнула у его ног. Порпентайн вышел из оцепенения, распахнул дверь и рванул на улицу. Подбежав к девице, он обнаружил, что Молдуорп исчез. Он успокаивал ее машинально, возможно руководствуясь отвлеченным представлением о чувстве долга, а она ревела, уткнувшись в его твидовый пиджак. «Mi chiamava sozzura», – смогла она выдавить (он назвал меня дрянью). Порпентайн попытался забыть этот эпизод. Не потому, что ему было противно, просто эта история высветила его ужасный изъян: не Молдуорпа он ненавидел, а извращенное представление о том, что такое чистота; не девице он с такой готовностью сочувствовал, а ее человеческой природе. И тогда ему подумалось, что судьба выбирает неординарных агентов. Молдуорп, оказывается, мог любить или ненавидеть избирательно. Как будто все перевернулось с ног на голову: Порпентайну пришлось верить, что если уж назначил себя спасителем человечества, и любить это человечество следует, вероятно, лишь абстрактно. Ведь стоит спуститься до уровня индивида, и твоя высокая цель принижается. А отвращение к порокам отдельного человека легко может вырасти в неистовую тягу к апокалипсису. Как люди Молдуорпа искренне беспокоились о благополучии Порпентайна, так и он никогда не дошел бы до ненависти к ним. Еще хуже, что Порпентайн никогда и не попытается им навредить; он так и останется нелепым Кремонини, который исполняет роль де Гриё и пытается передать бурные чувства в строго выстроенных музыкальных пассажах, он никогда не сойдет со сцены, где страсть и нежность – это всего-навсего форте и пиано, где Парижские ворота в Амьене начерчены с математической точностью и освещены яркими карбидными лампами. Порпентайн воспоминал свое вечернее выступление под дождем: ему, как и Виктории, нужны были подходящие декорации. Казалось, все, что пропитано духом Европы, толкает его на исключительно бессмысленные поступки.
Время было уже позднее; лишь двое-трое туристов продолжали сидеть в разных концах зала. Виктория ничуть не устала, Гудфеллоу и Бонго-Шафтсбери спорили о политике. Через два столика от них изнывал от нетерпения официант. Хрупкое сложение и вытянутый узкий череп выдавали в нем копта; Порпентайн сообразил, что официант был единственным неевропейцем, которого он увидел за все то время, пока сидел здесь. Любой нехарактерный штрих надо немедленно замечать – Порпентайн расслабился. Он не любил Египта и, легко обгорая, избегал египетского солнца, словно малейший его след мог придать ему черты выходца с Востока. Страны за пределами Европейского континента волновали его лишь с точки зрения их влияния на судьбы Европы и не более; ресторан Финка для него мало чем отличался от «Вуазена»{134}.
Наконец компания встала, расплатилась и ушла. Виктория ускакала вперед через улицу Шерифа-паши к отелю. Позади них из проезда у Австрийского консульства с грохотом выехал закрытый экипаж, во весь опор промчался по рю де Розетт и исчез во влажной тьме.
– Кто-то очень торопится, – заметил Бонго-Шафтсбери.
– Да уж, – отозвался Гудфеллоу. Затем обернулся к Порпентайну. – Увидимся на Каирском вокзале. Поезд уходит в восемь.
Порпентайн пожелал всем доброй ночи и вернулся в свое pied-a-terre[31] в турецком квартале. Такой выбор жилища ничему не противоречил; Порта была для него частью западного мира{135}. Он уснул, читая старенький, потрепанный том «Антония и Клеопатры» и размышляя над тем, по-прежнему ли сильны чары Египта: его экзотическая нереальность, его странные боги.
В семь сорок он стоял на платформе вокзала и наблюдал за тем, как служащие компаний Кука и Гейза сваливают в кучу чемоданы и дорожные сундуки. За двумя линиями путей зеленел небольшой парк с пальмами и акациями. Порпентайн спрятался в тени здания вокзала. Вскоре подтянулись все остальные. Он заметил, как Бонго-Шафтсбери и Лепсиус обменялись едва уловимыми знаками. Подогнали утренний экспресс, а на платформе вдруг вскипела суета. Порпентайн обернулся и увидел, что Лепсиус гонится за арабом, который, видимо, упер его чемоданчик. Гудфеллоу тут же включился в действие. Его светлая шевелюра забилась на ветру, когда он метнулся через платформу; загнал араба в дверной проем, отобрал чемоданчик и сдал жертву пухлому полицейскому в тропическом шлеме. Получая чемоданчик назад, Лепсиус смотрел на Гудфеллоу своими змеиными глазками и молчал.
В поезде компания распределилась по двум соседним купе; Виктория, ее отец и Гудфеллоу оказались в том, которое примыкало к задней площадке. Порпентайн чувствовал, что в его обществе сэру Аластеру было бы уютнее, но он хотел проследить за Бонго-Шафтсбери. Поезд отправился навстречу солнцу в восемь ноль пять. Порпентайн полулежа слушал болтовню Милдред – она говорила о камнях. Бонго-Шафтсбери не проронил ни слова, пока поезд, проехав мимо Сиди-Габер, не повернул на юго-восток.
Тогда он изрек:
– Ты играешь в куклы, Милдред?
Порпентайн уставился в окно. Он понял, что произойдет нечто неприятное. Он рассматривал процессию темных верблюдов с погонщиками, которая медленно двигалась по насыпи вдоль канала. Вдалеке виднелись белые паруса плывших по каналу барж.
– Играю, когда не ищу камни, – отозвалась Милдред.
Бонго-Шафтсбери продолжал:
– Могу спорить, что у тебя нет кукол, которые умели бы ходить, говорить и прыгать через скакалку. Или есть?
Порпентайн старался не отрывать взгляда от группы арабов, лентяйничавших вдалеке на насыпи; они выпаривали соль из вод озера Мареотис. Поезд несся на всех парах, так что вскоре арабы растаяли вдали.
– Нет, – с сомнением в голосе отозвалась Милдред.
Бонго-Шафтсбери продолжал:
– Ты хоть раз видела таких кукол? Они очень красивые, часовой механизм внутри. Они все прекрасно умеют делать благодаря механизму. Они не похожи на настоящих мальчиков и девочек. Настоящие дети плачут, плохо себя ведут, не желают слушаться. Куклы гораздо лучше.
Справа – хлопковое поле цвета охры и глинобитные лачуги. Иногда какой-нибудь феллах плелся к каналу за водой. Боковым зрением Порпентайн следил за руками Бонго-Шафтсбери: длинные, худые нервные кисти спокойно лежали на коленях.
– Интересно, – отозвалась Милдред.
Все-таки она понимала, что здесь кроется подвох: ее голос звучал нетвердо. Возможно, что-то напугало ее в выражении лица археолога.
Бонго-Шафтсбери продолжал:
– Хочешь увидеть такую куколку, Милдред?
Это было уже слишком. Он обращался к нему, Порпентайну, а девочку просто использовал. Но зачем? Что-то здесь было не так.
– А у вас она с собой? – нерешительно спросила девочка.
Порпентайн не удержался, оторвался от окна и взглянул на Бонго-Шафтсбери. Тот улыбнулся:
– О да.
Он подтянул рукав пиджака, чтобы снять запонку. Принялся закатывать рукав рубашки. Затем показал девочке обнаженную по локоть руку. Порпентайн отпрянул и подумал: «Господи помилуй». Бонго-Шафтсбери – псих. На внутренней стороне предплечья в кожу был вшит черный и блестящий миниатюрный переключатель; тумблер имел два возможных положения. Тонкие серебряные проводки отходили от клемм вверх по руке и исчезали под рукавом.
Дети, как правило, легко верят в ужасы. Милдред задрожала.
– Нет, – сказала она, – нет, ты не кукла.
– Я кукла, Милдред, – улыбаясь, настаивал Бонго-Шафтсбери. – Эти провода идут в мой мозг. Когда переключатель стоит в этом положении, я веду себя так, как сейчас. А если поставить вот так…