Э. Кош родился в 1913 году в Сараеве (Босния). Новеллист, романист, эссеист, критик. Академик. Закончил юридический факультет Белградского университета. Участник революционного движения межвоенных лет и народно-освободительной войны 1941—1945 гг. Э. Кош автор сборников рассказов «В огне» (1947), «Три хроники» (1949), «Очерки о молодых людях» (1950), «Время: военное» (1952), «Лучшие годы» (1955), «Яко волки» (1958), «Первое лицо единственного числа» (1962), «Разношерстное общество» (1969), «На автобусной станции» (1974), «Цветы и колючки» (1972), «Экскурсия в Парагвай» (1983). Им опубликованы романы «Большой Мак» (1958), «Il tifo» (1958), «Снег и лед» (1961), «Новосадское побоище» (1961), «Воробьи Ван Пе» (1962), «Имена» (1964), «Сети» (1967), «По следам мессии» (1—3, 1978), а также сборники статей и эссе.
На русском языке вышло «Избранное» (1974), романы «Сети» (1974), «Снег и лед» (1978).
Рассказ «Вдова» напечатан в сборнике «Экскурсия в Парагвай».
ВДОВА
Катичи живут на одной улице с нами, домов через пять от нас. Знакомство, как говорится, шапочное. Встречаясь, на ходу киваем друг другу, иной раз и остановимся — переброситься несколькими словами, как это принято у горожан, не располагающих лишним временем. Месяца три назад я оказался рядом с их домом как раз в ту минуту, когда Катича вносили в машину «скорой помощи», а неделю, даже меньше, спустя встретил у ворот его жену, и она сказала мне: «Инфаркт. Большое спасибо, я так тронута вашим вниманием. Сейчас ему лучше, поправляется, думаю, все будет в порядке». А в субботу, рано утром, зазвонил телефон. Я был ближе других и поднял трубку.
— Это Зорка Катич! — раздался женский голос.
— Вы? Хорошие новости, соседка?
— Плохие! — ответила она. — На днях, помните, вы были так любезны, спрашивали меня о Бошко.
— Да… Как он?
Наступила тишина, будто телефонную связь прервали. Потом она заговорила вновь, изменившимся, помрачневшим голосом.
— Он умер. Полчаса назад. Врач только что ушел, я совершенно беспомощна.
— Сейчас же к вам зайду. Только оденусь, — сказал я, не колеблясь; госпожа Катич, всхлипывая, принялась благодарить: она знала, что может ко мне обратиться, как к другу и надежному человеку.
Они жили на пятом этаже. Дом старый, без лифта; поднявшись, я остановился, чтоб перевести дух. Двери были закрыты; из квартиры не доносилось ни звука. Неуверенно, почти заподозрив, что кто-то грубо подшутил надо мной, я нажал кнопку звонка. На пороге появилась заплаканная вдова, не успевшая ни облачиться в черное, ни одеться, ни причесаться. В кое-как застегнутом халате, расходящиеся полы которого открывали надетую на голое тело комбинацию, в стоптанных шлепанцах, расхристанная, она кинулась мне на шею и повисла, едва не свалив с ног. Мое лицо вмиг стало мокрым от слез и влажных поцелуев; я стоял, вдавленный в ее телеса, как в толстый слой теста.
— Спасибо вам! Спасибо! — повторяла она. — Как благородно с вашей стороны, что вы откликнулись! Правду говорят: добрые люди и настоящие друзья познаются в беде. — Она подхватила меня под руку, крепко стиснула плечо и, прижимаясь ко мне, повела в комнату.
— Коллега мужа, известный писатель и наш большой, испытанный друг, — провозгласила она, явно преувеличивая и мои заслуги, и степень близости к их семье.
Я оглядел собравшихся. Соседи по площадке примчались на помощь, услышав вопль вдовы. Жильцы с других этажей зашли выразить соболезнование. Вот отставной офицер, черногорец, на лице настороженность — еще бы, разные профаны вмешиваются в дела, связанные со смертью, в которых, как известно, нет специалистов лучше черногорцев. Вот его жена, упитанная воеводжанка, чьи пухлые, красные, как черешня, губы не закрываются и тогда, когда она молчит; тут и долговязая, мужеподобная старая дева, что снимает мансарду, — эта курит сигарету за сигаретой, постоянно чертыхается и всякий раз прибавляет виновато: «Извините». Тихая светловолосая женщина, ближайшая соседка, взяла на себя роль хозяйки: обносит всех ракией, варит на кухне кофе, угощает. Ее дочь, гимназистка с подведенными веками и крашеными перламутровыми ногтями, привычным движением встряхивает волосами, точно жеребенок гривой, покойного называет дядюшкой, а вдову — тетей; она сидит у телефона, отвечает на звонки.
— Утром он как раз брился в ванной, — рассказывала сквозь слезы вдова, пока подруга, словно короной, увенчивала ее голову черной вдовьей повязкой. — И словечка не вымолвил, бедняга, даже меня не успел позвать. Рухнул, как подкошенный, на пол, под дверью, я туда еле протиснулась, когда пошла его искать. Сейчас он в спальне. Спасибо, соседи помогли, перенесли на кровать, а врач скорой помощи — тот только смерть констатировал и сразу за порог. Вот ведь как. — Она заламывала руки. — Кто бы мог подумать, ему и пятидесяти пяти не было, курить бросил, и после первого удара все на поправку шло. Пойдемте, взглянете на него последний раз, проститесь.
Складывалось впечатление, что своим появлением я нарушил уже принятую повестку дня, прервав работу совещания, проходившего под председательством офицера. Он держал в руке карандаш, перед ним, на столе, лежал лист бумаги.
— Мы остановились на третьем пункте, — напомнил он. — Оповещение о кончине, сообщение в прессе. Следует решить, кто пишет для газеты некролог, кто говорит в капелле, в какой последовательности будут возлагаться венки и цветы на гроб.
Непростое дело — жить, но, знаете ли, и похоронить человека — сложно. Целый ряд вопросов требовал срочного решения, а вдова растерянно и сконфуженно мямлила: «Не знаю», «Так, сразу, и не скажешь», «Этим Бошко занимался», — и зажимала рот платком, собираясь, похоже, тут же, на наших глазах, удавиться. Она не знала даже, где лежат документы — сберкнижки, удостоверения, справки. И этим заведовал внимательный супруг, освободивший жену от обязанностей по отношению к внешнему миру и от будничных дел. «Как же я без него? — вопрошала вдова, рыдая. — Кто теперь обо мне позаботится?» — и офицеру пришлось отказаться от расспросов.
Трое подоспевших родственников тоже мало в чем помогли; и без того тесная комната оказалась набитой до отказа, неразбериха нарастала. Один из вновь прибывших, до войны — жандарм, а после войны — счетовод в бакалейном магазине, интересовался, вскрыто ли завещание и будет ли панихида с попом. Молодой человек, его сын, устроился возле гимназистки и тут же занялся ею, а закутанная в черную шаль женщина, с порога запричитавшая «Бошко мой, Бошко! Сокол мой ясный!», шарила глазами по квартире, явно прикидывая, что из вещей останется вдове.
Не раз подавались кофе и ракия. Дважды приносил почтальон телеграммы с выражением соболезнования. Звонили в газету, в похоронное бюро и в цветочную лавку — заказывали венки. Приходил районный инспектор — оформил разрешение на похороны, но даже это не прошло гладко: утром, в ванной, Бошко Катич, падая, ударился головой о край умывальника, рассек висок, так что нам со светловолосой соседкой пришлось подтверждать, что у покойного было больное сердце; офицер этого без разрешения начальства сделать не мог. Получив еще несколько поручений, я собрался уходить: дома ждали неотложные дела.
Вдова проводила меня до дверей, еще раз предложив заглянуть в комнату, где лежал покойник — «Будто спит!». Я уклонился, сказав, что хотел бы сохранить его в памяти живым, и она тут же прониклась моими чувствами: оказывается, и по этим словам видно, какой я верный друг; она никогда не забудет, что в такую минуту я поддержал ее, жертвуя своим временем, к тому же в субботу, когда каждый имеет право на отдых. На пороге она вновь повисла на мне; я вынужден был прислониться к стене и набрать в легкие побольше воздуха, чтоб не задохнуться.
До обеда мне звонили еще несколько раз. Да и после обеда тоже — едва я прилег отдохнуть. Офицер, организатор погребальной церемонии, тоном, не допускающим возражений, отдавал приказы и проверял выполнение заданий; особое внимание следовало обратить на то, чтобы в сообщении о кончине и на траурных лентах не забыли написать, что усопший был офицером запаса. Он спрашивал меня о наградах, которых был удостоен Бошко Катич: их надлежало нести перед гробом на подушечках, а вдова, сраженная бедой, не могла вспомнить, где они. Она и сама звонила — просила послать за фотографией Бошко тех времен, когда они познакомились. «Это произведет такое впечатление! Он был видный из себя мужчина! — уверяла она. — Знаете, мы были так привязаны друг к другу, ведь я и улицу без него не переходила! Лишь сознание, что есть на свете такие люди, как вы, придает мне сил, а то б я просто руки на себя наложила».
Хоронили на следующий день. Спозаранку она позвонила и попросила быть с ней рядом у тела и в похоронной процессии, потому что близких родственников у нее нет, а идти одной — неудобно. И покойный Бошко — выгляни он из гроба — улыбнулся бы светлой улыбкой, увидев подле нее одного из лучших своих друзей, и со спокойной душой лег бы в могилу, зная, что и впредь у вдовы найдутся защитники. «Помните, — прибавила она, — как вы тогда, у ворот, о его здоровье спросили? И потом сразу отозвались, когда я к вам за помощью обратилась! Такое не забывается. И если я снова вас беспокою, это только подтверждает мою признательность, и в будущем, надеюсь, будут поводы не раз ее выразить».
И впрямь — поводов хватало. Не могла же она, в самом деле, предположить, что беда захватит ее врасплох, в дни, когда магазины закрыты, а поскольку подобающей одежды — шляпы под темной вуалью, черных перчаток, жакета — у нее не оказалось, моя жена, которая как раз сняла траур по своей матери, послала ей все, что у нее было и что вдова, Зорка Катич, женщина крупнее ее и выше, могла натянуть на себя.
— Были б вы пополнее! Платье коротковато и жмет, зато жакет подойдет, если подогнать, конечно, — сообщала она в трубку; в этом-то куцем жакете и прочем траурном реквизите она и стояла у смертного ложа мужа. Опираясь на мою руку, она шла за телом; с рыданьями обняла меня, лишь только я закончил краткое надгробное слово, которое было возложено на меня, и едва не столкнула в могилу, когда комья земли ударили о крышку гроба. «Спасибо, спасибо, друг!» — шептала она в самое ухо, поливая меня слезами, а потом, когда взвод солдат, приведенный на кладбище отставным офицером, дал залп в честь покойного, взвизгнула и упала мне на грудь, потеряв сознание.
Я на такси отвез ее домой, провел вечер все в той же комнате и в той же компании, и каждому вновь прибывшему вдова, упорно державшаяся рядом, представляла меня «как лучшего друга Бошко, который поддержал ее в беде, чего она никогда не забудет». Допоздна я не мог уйти и попал домой только глубокой ночью, когда воскресный день уже истек.
Пришлось принять снотворное, но едва сон стал брать свое, телефонный звонок поднял меня с постели. Люди только что разошлись, докладывала вдова, теперь она совершенно одна в бескрайней пустыне, окружающей ее после смерти Бошко; посоветовав ей успокоиться и попытаться уснуть, я узнал, что она не надеется пережить ночь, и я как верный друг, быть может, и ее помяну добрым словом, если ей не суждено будет дождаться рассвета.
Наутро я не стал проверять, жива ли она, поскольку был уверен, что с ней ничего не произошло. Я оплатил несколько внушительных счетов, присланных мне из цветочного магазина и магазина похоронных принадлежностей; она же не упустила случая упрекнуть меня: наверное, я уже забыл, бросил ее, списал со счетов, раз целый день не звоню и не спрашиваю, как она. Впрочем, она не слишком обижена и великодушно прощает мне мой промах. Другу, который так проявил себя в страшнейшей из бед, в роковой для нее час, все прощается заранее, изрекла она и еще долго держала меня у аппарата.
Вскоре я снова занимался ее делами: она хотела получать пенсию Бошко — в память о нем, а не потому, что его пенсия была больше ее собственной. Она имела на это право, и добиться в соответствующих инстанциях положительного решения вопроса не составляло труда, хотя улаживание формальностей — даже и через знакомых чиновников — отняло порядком времени. Едва я покончил с этим, она попросила помощи в деле посложнее: из-за боязни открытого пространства она не могла переходить улицу самостоятельно и в свое время выхлопотала себе на этом основании пенсию по инвалидности. Когда был жив Бошко, он сопровождал ее повсюду и приносил в дом все необходимое. Но как быть теперь, когда его больше нет? Ей так неловко вновь меня тревожить, но после всего, что я уже для нее сделал, она считает меня самым близким своим другом, так что — обратись она к другому — я был бы вправе обвинить ее в предательстве.
Нельзя ли сделать так, — спрашивала она, — чтобы служба здравоохранения или, скажем, социального обеспечения выделила ей человека или, на худой конец, какие-то дополнительные денежные средства, позволившие бы ей платить тем, кто приносит ей продукты и газеты, выводит из дому и помогает перейти улицу. Не может же она еще и этим обременять соседей, которые, впрочем, охотно помогали ей до сих пор, или меня, с моей неизменной самоотверженностью.
Выполнить это желание было куда труднее, а то и вовсе невозможно. И когда я опять обратился к своим знакомым, они, уже заподозрив невесть что, поинтересовались, что это за вдовушка, которую я так рьяно опекаю. Я объяснил, о ком речь и почему, собственно, я занимаюсь ее делами, и мой приятель, заведующий отделом, предостерег меня:
— Вы еще с ней хлебнете, помяните мое слово. Знаете, во время войны мне случилось однажды идти рядом с колонной, которая несла раненых. Какой-то человек попросил меня подержать носилки, пока он поправит обмотки. Я взялся за носилки, он пригнулся, мы прошли вперед, а его и след простыл. Бросить носилки я не мог, это было бы не только бесчеловечно, но и, по законам военного времени, преступно. И тащить бы мне их до конца войны, потому что никто не желал меня сменить, если б несчастный раненый не умер, когда мы взобрались на гору.
Казалось, она подслушивала нас.
— Не оставите же вы меня одну, как смертельно раненного на поле боя, — сказала она, объявившись в очередной раз. — Не убьете же во мне последние светлые чувства — веру в прочность дружеских уз.
Она искренне полагала, что в ее просьбе нет ничего особенного и что все быстро уладится, стоит мне взяться за дело и использовать свои связи.
— У вас горит свет? — спросила она, позвонив ближе к вечеру, когда стало смеркаться.
В ее квартире кромешная тьма. Ни чай вскипятить, ни письмо дописать. То ли какая мелкая поломка у нее, то ли ток отключили по всему району? Не мог бы я выяснить, в чем там дело, или прислать монтера? Монтера мне найти не удалось и пришлось отправляться самому.
У соседей свет был. Оказалось, что после смерти мужа Зорка Катич не оплачивала приходившие счета за электроэнергию, и поэтому утром в квартире отключили ток. Теперь я должен был тратить время, унижаться у конторских окошек и, главное, погасить задолженность; вдова не соизволила даже поинтересоваться суммой своего долга.
— Откуда мне знать, что и за этим надо следить? Это всегда делал Бошко! Откровенно говоря, я не понимаю, как можно так поступать с бедной, беспомощной вдовой! Как это некрасиво, как неразумно! Счастье еще, что у меня есть друг, который разобрался в том, что они там напутали. Иначе сидеть бы мне по сей день во мраке.
Были и другие «такие же пустяки» — я и сам называл их пустяками, отбиваясь от ее благодарностей. Я приводил стекольщика, когда у нее ветром разбило окно, мастера, когда испортился телевизор и нужно было поставить антенну, а однажды она разбудила меня в полночь, долго извинялась, что, быть может, нарушила мой сон, и попросила назвать «литературный термин из пяти букв», первая «с», последняя «т», без которого не могла решить кроссворд в последнем номере газеты и уснуть со спокойной душой.
Меня еще и пристыдили за то, что, сонный, я не сразу сообразил, о чем речь:
— Знаете, вы меня разочаровали. Признаться, я была лучшего мнения о вашем образовании. Какой же вы журналист и писатель, если не способны ответить даже на простейшие вопросы бедной, беспомощной вдовы?
Вообще мало-помалу причин для упреков находилось все больше, и она выговаривала мне все решительней и резче.
— Как же вы, будучи другом дома и коллегой Бошко, с таким равнодушием относитесь к невзгодам его близких? — возмутилась она, узнав, что, вопреки всем моим стараниям, вопрос о надбавке к инвалидной пенсии пока не решен. И почему, несмотря на заслуги ее покойного мужа, на медицинские справки о нарушениях в ее психике ей до сих пор не выделена лучшая, в более спокойном районе квартира, в то время как такие квартиры сулят — это не секрет! — и гораздо менее нуждающимся лицам, в том числе и кое-кому из коллег Бошко, ничем не проявивших себя и проживающих на той же улице, что и она?
Это был уже почти открытый выпад против меня и удобный случай рассердиться не на шутку, но не прошло и нескольких дней, как она появилась в моем доме, сияя улыбкой, бодрая, нарядная, благоухающая, словно только что из парикмахерской, и положила передо мной увесистую кипу бумаг, перевязанную бельевой веревкой.
— Литературное наследие Бошко, — пояснила она. — Начинали мы, знаете ли, одновременно, еще молодоженами, в провинции, тогда мы оба работали в школе. Он издал книжечку стихов, а меня убедил в том, что два писателя на семью — много. И хотя он занимался журналистикой, веру в свой писательский дар не терял и вечно записывал что-то в эти тетрадки и блокноты. Вот ведь и вы на похоронах отдали дань его способностям, а сами до сих пор не проявили ни интереса к его творчеству, ни желания заглянуть в его бумаги. Почему?
Она нависла над столом, опустив ладонь на принесенный сверток и глядя на меня искоса, вопрошающе, недоверчиво; так судебный следователь, приглядываясь к подследственному, кладет руку на материалы дела.
— Не завидуете же вы покойнику? И не ждете, что их просмотрит и приведет в порядок одинокая женщина, которая, кстати, не слишком и разбирается в таких вещах? К счастью, я не мелочна и не злопамятна, великодушно вам прощаю и — вот, пожалуйста, — награждаю вас правом первым, даже раньше меня самой прочитать то, что осталось после Бошко. Часть, видимо, можно дать в газету или в журнал, а все, достойное включения в книгу, отредактируйте и расположите так, чтобы в самом выгодном свете представить читателям. И хорошо бы со всем этим не тянуть, не то, боюсь, и эта моя просьба разделит судьбу остальных.
Я действительно делал все возможное и скоро известил вдову о том, что добился для нее новой квартиры. Более того, ей предложили несколько вариантов, оставалось только выбрать. Что касается провожатого, этот вопрос она, в чем я вскоре убедился, решила своими силами, в кратчайшие сроки и, надо думать, наилучшим образом. Однажды я увидел ее на Теразиях[60]: в светлом, легком платье, чуть похудевшая и словно бы помолодевшая, она быстро и уверенно переходила улицу в сопровождении молодого высокого брюнета — и, к слову сказать, в самом оживленном и опасном месте, где переход запрещен. Не исключено, что это был сын кого-то из соседей или оказавшийся под рукой дальний родственник — делать преждевременные, необоснованные выводы мне не хотелось. Сам же я проводил свои свободные, послеобеденные часы (в которые любил, бывало, вздремнуть), листая и просматривая истрепанные, выцветшие, кое-где в пятнах плесени страницы старых тетрадей и блокнотов, заключавших в себе полное собрание сочинений Бошко Катича, журналиста и писателя, пока не уверился: ничего стоящего в них нет. Кроме тонкой книжечки лирики, изданной им когда-то на собственные деньги, а также множества начатых, но так и не дописанных статей и очерков, я обнаружил там только несколько корявых стихотворных переводов с немецкого, который Катич преподавал, когда работал в гимназии.
Было грустно. Целая жизнь или, по крайней мере, важная ее часть со всеми своими мечтами и надеждами лежала передо мной в пожелтевших, ветхих, допотопных папках, перевязанных прозаической бельевой веревкой. По-человечески поняв драму Бошко Катича, я выбрал два небольших фрагмента и, по возможности, доработал переводы, намереваясь опубликовать где-нибудь хоть это немногое, а остальное вернул вдове.
Она уже довольно долго мной не интересовалась, во всяком случае — о рукописях не напоминала. Пришла, правда, открытка из Словении: привет с озера, «у которого так прекрасно отдыхать», напоминание о делах, известий о которых она ждет, и маленькая просьба: не мог бы я заглянуть в ее подъезд, взять из ящика накопившуюся почту и сохранить до ее возвращения. Мол, от меня у нее нет тайн, одному мне она доверяет безоговорочно. А если там окажутся еще и счета — за телефон, свет или квартиру, их, конечно же, можно оплатить. Заранее поблагодарив, она подписалась:
«С надеждой на лучшие дни — Ваша неутешная Зорица Катич».
Осенью я встретил ее на улице. На этот раз она была даже без темных очков, которые — как своеобразный символ скорби — носила после смерти Бошко Катича. И открытое пространство уже ничуть ее не страшило. В соломенной шляпке, украшенной по полям алой, спускающейся к щеке лентой, с прекрасной сумкой из блестящей крокодиловой кожи под мышкой, она шагала уверенно, почти весело и издалека помахала мне рукой.
— Меня два месяца не было в городе, отдохнула великолепно! Все расскажу при следующей встрече. Спешу: у меня свидание в «Касино», а я уже опоздала. А вы, гуляка, сделали хоть что-нибудь из того, о чем я вас просила? В бумаги покойного Бошко, разумеется, даже не заглянули?
— Как не заглянул? Я же вернул вам их еще до вашего отъезда!
— Вернули? Разве? Ужасно, если они потерялись! В этих папках все, что им создано, и с некоторыми из этих своих записок он не расставался даже в тяжелейших обстоятельствах военного времени.
Я чуть было не сказал «А жаль!», да и кое-что покрепче рвалось с языка. Но я сдержался, смолчал — потому что и впрямь испугался. А вдруг она не найдет сверток и объявит всему свету, что по моей вине утеряно, погибло литературное наследие Бошко, содержавшее и неопубликованные произведения исключительной художественной ценности! Или, пуще того, что я присвоил их, напечатал под своим именем! Вытирая со лба капли холодного пота, я корил себя за то, что так неосторожно согласился помочь ей и взялся за неблагодарный редакторский труд. Хоть бы расписку попросил, отдавая рукописи! Она уже сделала несколько шагов прочь. Не похоже было, что наш разговор обеспокоил ее; удаляясь, она помахала мне рукой и распорядилась:
— Поищите у себя! Я вам на днях позвоню.
Дома я перерыл ящики письменного стола и все свои бумаги. «Ты что-то потерял?» — спрашивала меня жена, а я спрашивал себя: дома ли уже Зорка Катич? Впервые я с нетерпением ждал ее звонка.
Она не позвонила ни назавтра, ни на следующей неделе. Однако забыть о себе не дала. Сначала я узнал ее на одном из снимков в воскресном выпуске иллюстрированной газеты: она была запечатлена в окружении нескольких молодых писателей на берегу известного озера в Словении. Потом на страничке для детей в другой газете я наткнулся на несколько рисунков, подписанных ее именем, и, наконец, к своему великому изумлению, увидел в солидном литературном журнале довольно длинное стихотворение под названием «Вторая молодость».
Когда она все-таки позвонила, я первым делом спросил ее о злополучном творческом наследии Бошко. Нет-нет, она звонит по совершенно другому поводу. Ей надо со мной повидаться, не буду ли я так любезен заглянуть точно в полдень в «Городское кафе», там можно присесть на открытом воздухе и перекинуться несколькими словами. Погода прекрасная, под тентом прохладно, а к полудню там собирается занятная публика. «Весь литературный Белград!» — добавила она.
— Вы нашли рукописи? — снова спросил я.
— Какие рукописи? Разве я теряла какие-то рукописи?
— Рукописи Бошко! Вы тогда не могли вспомнить, отдал я вам их или нет. Дома я все перерыл. Они у вас.
— Ах вот вы о чем! Я еще не искала, не было времени. Но не беспокойтесь, я посмотрю. Все обсудим при встрече, я звоню из автомата, нас сейчас разъединят.
Когда я пришел, она уже сидела за столиком. Нарядная, подмазанная, преобразившаяся в блондинку.
— Закажите мне мороженое, — велела она, а в спину официанту крикнула: — С двойной порцией взбитых сливок! — Как живете, как ваша жена, чем вы занимались все это время? — привычно строчила она, не дожидаясь ответов на свои вопросы.
На столике лежала белая сумка, под ней — папка с рукописями.
— Жарко! — Она облизнулась. — Я вышла пройтись, устала, а здесь так приятно передохнуть и освежиться.
— Это рукописи Бошко?
— Где? Нет, их я еще не искала. И незачем вам из-за них волноваться. Господи, неужели вы до сих пор не поняли, что в его бумагах ничего путного нет и никогда не было! Как писатель, впрочем, и во всем остальном, он был бездарен, годами обманывал и себя, и людей выдумкой о своих так называемых произведениях. Меня он отговаривал писать, все внушал мне, что я беспомощна, не приспособлена к жизни, я ведь и улицу без него перейти не решалась. Но однажды, когда его не было дома, я набралась храбрости и заглянула в его сочинения и сразу поняла, что в них ничего нет и никогда ничего не будет.
Она поднесла платочек к глазам, словно смахивая слезу, которая вот-вот сорвется с ресниц, и, точно лопатой, снесла языком большую часть сливок с поставленного перед ней мороженого.
— Впрочем, хватит об этом. Все уже позади. Я хотела поговорить с вами о другом.
Да, она принесла рукописи, но не те, другие. Речь идет о цикле стихов, которые она написала на отдыхе в Словении. Одно уже появилось в толстом журнале, вы, вероятно, заметили его, если, конечно, еще следите за современной литературой. При жизни Бошко у нее не было возможности печататься, муж подавлял ее своей индивидуальностью. Не исключено, правда, что неверие в себя, как и несуществующая боязнь открытого пространства, было пустой фантазией; теперь-то она убеждена, что за всем этим крылась неосознанная потребность во внимании. Сейчас ей кажется, что и покойный Бошко, узнай он чудом о ее решении вернуться к литературе, одобрил бы ее шаг. Она переговорила уже с одним издателем, который заинтересовался ее работой и обещал выпустить книжечку, если я возьмусь написать несколько рекомендательных слов и похлопочу, где надо, о финансовой дотации на ее издание.
— У меня нет сомнений, что вы, мой испытанный друг, бывший рядом со много в самые трагические минуты, одним из первых вставший у смертного ложа Бошко, сделаете все, что в ваших силах, посчитав это своим личным долгом. Особенно принимая во внимание ваши связи и знакомства в литературных кругах.
Она лизала мороженое — жеманясь, как школьница на воскресной прогулке с подружками; она ломалась, кривлялась, ерзала, то и дело задевая меня под столом ногами. Хотелось схватить мороженое и запустить его ей в лицо.
— И выбросите из головы эти рукописи Бошко, — сказала она, прощаясь. — Я их видела утром, когда уходила. И как можно скорее дайте знать, что вы сделали для меня.
Я не звонил ей. И ничего не предпринимал, понимая бессмысленность затеи. Она же звонила теперь и по нескольку раз на день. Надо набраться терпения, отговаривался я, такие дела скоро не делаются, хотя начало положено, кое-чего я уже добился, а потом я перестал снимать трубку, наказав жене отвечать ей, что меня нет дома. В конце концов она сообразила, что я избегаю ее, звонки прекратились. Однажды, около полудня, я, забыв о бдительности, шел мимо «Городского кафе» и увидел ее в центре многолюдной шумной компании молодежи. Она ела мороженое и едва кивнула мне.
— Госпожа Катич в обиде на тебя, — сказал как-то при встрече один из наших общих знакомых. «Вот она, людская верность и благодарность, он и пальцем не изволил шевельнуть, чтобы помочь, а ведь покойный Бошко был его товарищем и, можно сказать, умер на его руках». — Скажи, неужто ты и впрямь так обошелся с нею?
Перевод с сербскохорватского Н. Кореневской.