Несерьезные дети — страница 6 из 45

— Не, — с возмущением отмахнулась Оля, — скажешь тоже… Он женат.

— А… А как же, если женат?

— Жена у него мымра, вот что! Она его талант сгубила, он бы мог прославиться, у него такой голос! А она, он мне сам сказал, женила его на себе, и он теперь прозябает, деньги ей зарабатывает, вместо того чтобы в консерватории учиться. Говорит: «Все равно разойдусь с ней», а я ему сказала, что, как школу кончу, приеду к нему и вместе петь будем.

— Оля! — испугалась я. — А может, жена его любит! Она же жена!

Оля покраснела и топнула ногой.

— А я что — не люблю, что ли! Еще как люблю! Она и вправду мымра, он мне фото показывал. А ты, если не понимаешь, так и не надо.

— Слушай, а он тебе уже написал?

— А твой тебе?

— Нет, — вздохнула я.

— Нет, — призналась она.

— Но ведь это не значит, что они разлюбили, да? Они просто нас испытывают… Оля! Давай больше ни с кем не дружить, и на каток вдвоем только ходить, и в кино тоже…

— Давай! — взволнованно сказала Оля, и мы взялись за руки.

Пока я оканчивала школу — за девять учебных месяцев — от него пришла всего одна открытка — новогодняя. Он поздравлял меня и желал мне счастья. Я читала эту открытку дома, читала на уроках, потом после уроков, во время диспута о дружбе и любви, который проводила с нами наша классная руководительница. Прошло столько лет, а я помню, кто где сидел, и какой снег шел за окном, и как за окном темнело. Школа подымалась вверх против течения снега, как воздушный шар. Оля почти шепотом, с красными щеками, читала стихотворение Роберта Рождественского. «Отдать тебе любовь?» — спрашивала Оля не своим голосом и не своим же давала ответ: «Отдай». — «Она в грязи», — возражала Оля, глядя в пространство высокомерно. «Отдай в грязи», — соглашалась она, опустив голову, с воображаемым гордецом.

Худенькая, такая старая, особенно в этом синем, почти детском платьице с белоснежным воротником, наша учительница стояла у стены и кивала головой. Совсем старенькая, руки у нее такие венозные, увядшие, слабые, она с трудом переносила стул, но свои уроки по литературе вела страстно, высоким поющим голосом, волнуясь, сжимая кулачки, — она-то верила в любовь, наша учительница, и поэтому мальчики не хихикали, а выступали охотно, и все сошлись на том, что для девчонки главное — это гордость…

Шел снег, а я все читала свою открытку с нарисованным на ней пингвином, который вез на санках другого пингвина, и думала, что ни в кого бы я не влюбилась из нашего класса, и из города нашего, и даже из большого города на левом берегу реки я не полюбила бы никого, потому что это слишком легко, слишком близко; и как можно любить Генку, ведь мы столько лет сидели за одной партой! Что, скажите мне, таинственного в Генке Синельникове могло быть, когда он сидел на нашем диспуте и пощипывал под партой бутерброд с колбасой, незаметно отправляя его в рот?

Нет! Чтобы далеко! Любовь большую, выходящую за рамки, за клетки, как почерк первоклассника! Любовь, говоришь ты, мама, будто бы испаряется со временем, как испаряется синяя лента воздушного змея в воздухе, уменьшается, как синяя нитка Волги с карты нашей области уменьшается на школьном глобусе, и исчезает — такого не может быть! — исчезает из жизни, как куклы, как мишка с пуговичными глазами, и ты только вздохнешь во всю свою грусть о ней, — так говоришь ты, мама, а я отвечаю тебе, отвернувшись к окну, прижавшись лбом к холодному ночному небу: нет, нет нет!

Летом Саша не подал о себе вести.

Я искала его на теплоходах, идущих из Перми, расспрашивала всех юнг на свете, пока мне не сказали, что он плавает не на пароходе, а на барже; я перевстречала их десятки, пока не узнала, что Киселев ходит на самоходке «Красновишерск», она была как раз сегодня ночью, сказали мне уже в порту, теперь ждем дней через двадцать.

Я не поехала с мамой в Кисловодск, сославшись на подготовку к институту.

Вот еще один экспонат: куплеты песенки «Ты лежала на руках, Ланка». Как-то на рассвете катер привез меня к «Красновишерску», который в порту не задерживался; перебравшись на палубу, я выдохнула:

— Саша Киселев…

А мне ответили, что Киселев ходит вовсе не с ними, а на барже «Октябрь». Я уже настроилась долго и отчаянно горевать, но кто-то крикнул:

— А вы не расстраивайтесь, девушка, «Октябрь» идет за нами, часиков в пять будет в порту.

И правда, в полдень я сидела в его каюте, и был его друг. Саша смущенно бренчал на гитаре, а я писала текст песенки про Ланку для его друга. Потом Саша отобрал у меня этот листок бумаги и написал: «Я тебя…» Зачеркнул он это слово, но все равно я забрала с собой этот драгоценный листок. И не пошла сдавать экзамены.

Зато потом пришло письмо, он писал, что ему скоро в армию, что «ничего у нас ниполучится, девченки так долго ждать парней неумеют и ты меня дождешься разве?». Вопросительный знак был несколько раз обведен чернилами. Я бросилась отвечать ему, а его письмо на радостях показала маме, и она спросила:

— Из каких соображений твой бессмертный возлюбленный не ставит запятых после вводных слов и придаточных предложений?..

И Оле я показала это письмо. Она уже училась в строительном и ездила в институт в город через мост уже не на «Васе», а на других, новеньких автобусах с Генкой Синельниковым, который угощал ее своими бутербродами с колбасой и объяснялся в любви. Бас-гитара был забыт.

Оля сказала, что письмо очень хорошее и не надо терять надежды.

Весною — он уже был в армии — вдруг приехал ко мне в отпуск. Я была на работе, и мама объяснила ему, где это. Я играла на чахленьком пианино в балетном кружке, и мои девочки так и застыли в своих грандбатманах в воздухе, я перестала играть, когда увидела Сашину круглую голову в окне между кактусом и глицинией…

Мы пришли домой, держась за руки, и мама проигнорировала наши сомкнутые пальцы, но сказала, что она заняла очередь за апельсинами за женщиной в синем пальто с песцом и в очках.

— Не сходите ли вы с Александром — как вас по батюшке? — а мне пора в институт.

Мы пошли, давали по два килограмма в руки, мы взяли четыре и до ночи перешептывались на кухне среди гор апельсиновой кожуры.

— Все равно ты меня не любишь, — убеждал меня он.

— Нет, люблю, — сердилась я, и мы, прислушавшись, быстро целовались.

— Это тебе кажется, — шептал он.

— Прямо уж.

— Твоя мать будет против. Видела, как она на меня смотрела!

— Ну, прямо.

— Ты из армии меня не дождешься. На «гражданке» столько красивых парней!

Я клялась, что дождусь.

— Ну смотри, — говорил он, — все вы так говорите. Если дождешься, сразу женимся, да? И едем в Пермь.

— Ну.

— Спать скоро ляжете? — спросила из комнаты мама. — Саша, я вам на диване постелила.

— Ладно, пошли, а то подумает о нас чего…

— Чего?

— Ну чего, чего… Сама небось знаешь чего.

Утром он проводил меня на работу, поцеловал у Дома пионеров и ушел.

Больше писем не было.

Я медлила у почтового ящика с ужасным чувством, что от него ничего нет. «Комсомолка», письмо маме, квитанция за телефонные разговоры с бабушкой…

С балкона я следила за молоденькой почтальоншей, и едва она входила в наш подъезд, как я скатывалась вниз: нет! нет!

Тогда я попросила Олю написать ему, что я очень серьезно болею, лежу в больнице: пусть он напишет — и я тут же выздоровею… Ответа не было.

Ответ пришел через несколько месяцев.

Вот и теперь, спустя десять лет, я едва ли найду слова, чтобы рассказать, что это был за ответ.

Это была бандероль с четко написанным обратным адресом: Пермь! Но почерк был не его.

Я растерзала бумагу, и в эту минуту Колхас занес нож над Ифигенией, но боги медлили с ланью.

Все мои письма, присланные назад… Свадебное фото. И клочок бумаги, на котором девочка со свадебного снимка написала так:

«Дорогая незнакомая! В нашу с Саней жизнь не лезь, поняла? Только попробуй — и ты у меня узнаешь. Мы решили вернуть тебе все это. Ты красиво писала, а женился он вот на мне…»

Я часто думаю о тебе, мальчик, потому что прошлое переплелось с настоящим так тесно, как Лаокоон и его сыновья со змеями, посланными Палладой; все так, но как найти тебе оправдание за ту бандероль, я не придумаю.

Но может быть, та девочка нашла их в твоем письменном столе, в заветном месте, и отослала письма без твоего ведома, а ты обнаружил пропажу, искал, грозился уйти из дому, плакал… Хорошо бы мне поверить, что так оно и было, потому что тогда моя родина останется такой, как я ее помню: ночная веранда, бабочки, лейка, слива — все будет жить, как жило, — и простимся.


Ростов-на-Дону


Алексей ВОРОБЬЕВКАКТУС В ДОМЕ


Автобус был для Зойки вроде второго дома. В автобусе было интересно, а дома лишь папа с мамой и куча учебников с невыученными уроками.

Дом Зойки стоял в толпе одинаковых, как сахарные пачки, четырнадцатиэтажек.

До метро, до конечной станции, можно добраться пешком, проходными дворами. Всего ходу минут двадцать. А можно дождаться автобуса.

В автобусе к ней приставали. Невысокая, хорошо сложенная Зойка держалась всегда независимо, что делало ее старше своих пятнадцати лет. Поэтому довольно часто приходилось отвечать на вопросы, куда она едет, как ее зовут и чем девушка занята сегодня вечером.

Отвечала она по-разному. Вообще-то ко всем этим приставаниям она относилась равнодушно. Чаще всего она обходилась одним словом. С мрачным видом, чуть повернув голову, она бросала сквозь зубы: «Отвали».

… Час пик еще не наступил, поэтому пришлось долго стоять у остановки. Зато людей в автобусе было мало, и она привычно устроилась на задней площадке, уткнувшись лбом в стекло. Там догоняли Зойку голубые «Жигули» с подмосковным номером, догоняли до самого поворота и наконец, достигнув, выскакивали из кадра куда-то вправо.

Там перебиралась через лужу высокая женщина в темном пальто и смешной шляпке, словно склеенной из черного серпантина. Она смешно старалась пройти по ниточке между краем тротуара и лужей и при этом, как флаг, поднимала одной рукой авоську с бутылками кефира и яблоками.