Зойка созналась, что ей надо ехать назад.
— Тогда дождемся автобуса. Послезавтра днем я дома. Если будет желание, приходите. Это здесь. Вон два окна.
Он сказал адрес. У них под ногами хрустели камешки. Рядом гремели автомобили. На луне кто-то нарисовал непонятные пятна.
Послезавтра было ужасно теплое. Солнце сходило с ума, словно это было последнее солнце этой осени. Зойка поднялась на третий этаж и нажала тугую кнопку. Звонок прозвучал на удивление резко, громко, она вздрогнула от неожиданности и вся подобралась.
— Здравствуйте, Зоя, проходите. Я ждал вас.
— Да? А почему? Мы ведь вроде не…
— Просто был уверен, что придете.
Ей это не понравилось, но она молча кивнула и прошла в комнату.
Солнце едва пробивалось из-за темных плотных штор, слегка касалось старой странной мебели и умирало на ее вытертых изогнутых поверхностях. Звуки улицы тоже не долетали сюда. Было тихо, даже часы не тикали. Оглядевшись, Зойка увидела, что в комнате их нет. Дом без часов?!
Наверное, от этой тишины и сумеречности казалось, что уже вечер, и что время здесь иное, совсем не то, что на улице, в городе, во всем мире. Оно сдвинулось, изменилось и течет так, как хочется ему самому, а не так, как заведено. Да, часы здесь вовсе не нужны.
Зойка стояла, не решаясь шагнуть в этот незнакомый мир.
В комнате горбуна углов не было. Во всяком случае, она их не замечала.
Два старых глубоких кресла устроились друг против друга, как два старика, продолжавших свою давнюю беседу.
— Прошу вас. — Гавриил Петрович указал на одно из кресел.
— Нет. — Она покачала головой. Ее что-то смущало.
— Почему?
— Чего сидеть. Давайте лучше… Ну, давайте что-нибудь делать, давайте… Ну, хотя бы… Ну, вот… — Зойка почувствовала, что сейчас покраснеет: — Между прочим, я могу испечь хороший пирог, меня мама научила. Хотите?
Готовила она скверно, пироги печь не умела вовсе и вызвалась нарочно, стараясь скрыть свою неловкость, непонятное волнение.
— Спасибо большое, Зоя. Лучше в другой раз. Обязательно в другой раз.
— Напрасно, напрасно. Пожалеете. — Она пританцовывая двигалась по комнате. — Тогда… Ну, давайте поговорим, что ли… Только я садиться не буду… Вы тут один живете?
— Один.
— Почему же один? — Она спросила и испугалась. Вопрос был явно лишний.
— Так вышло… Кто его знает… — Он говорил медленно, задумчиво, словно отвечал не Зойке, а самому себе. — Наверное, дело все в тех же законах… Помните, наша беседа в автобусе: линия, цвет, форма…
— Мы же тогда о растениях спорили. Люди-то при чем…
— При чем, еще как при чем… Именно люди…
Она уже начинала злиться. Фыркнув, круто повернулась к стене и удивленно подняла брови.
— Что это?
Картина была такая же странная, как и все в этой комнате. Желтые пятна, едва различимые контуры, неясные штрихи.
— Ее надо смотреть отсюда, подальше.
«А то я не знаю!» — подумала про себя Зойка, но отошла. И случилось чудо: желтые, голубые и коричневые пятна, неясные штрихи, небрежные удары кисти сложились в облитое светом здание. Легкое и прекрасное. Сложились будто сами собой.
— Репродукция, конечно. Клод Моне «Руанский собор в полдень». Я очень люблю эту картину.
— И ничего особенного. — Зойка сказала это нарочито небрежно.
Она все больше заводилась, специально раздувала в себе тот горячий уголек, из которого могло вот-вот вспыхнуть колючее пламя. Ей хотелось сделать что-нибудь плохое. Потому что все складывалось не так, как она предполагала. Она ожидала увидеть другого Гавриила Петровича, робкого и немного жалкого. А он был спокойный и сильный в этом странном своем доме, похоже, вовсе и не нуждался в чьих-то заботах. Даже в ее, Зойкиных.
— Так себе картина, — соврала она.
Гавриил Петрович стоял сзади, строгий и немного грустный. Сейчас у него было лицо задумавшего какую-то проказу мальчишки, и, как мальчишка, он держал сильные руки в карманах вельветовой куртки. Да, он явно что-то задумал.
— Зоя, будете пить чай или кофе?
«Конечно, кофе», — подумала она и попросила чая.
Зойке стало совсем неуютно. Она поежилась, поерзала в кресле. Еще раз обвела взглядом комнату. Думала, сейчас разозлится окончательно, но злость не приходила, ей что-то мешало разгореться, какая-то непонятная досада на все, что здесь происходит. «Надо уходить. Интересно, который час?» — подумала и тут же вспомнила, что в этом доме нет часов. Странный дом. И вообще, здесь нет никого, кроме их двоих. А он явно что-то задумал. Мало ли… Взбредет еще в голову…
Крикнула:
— Не хочу я вашего чая! Вы, кажется, обещали цветы показать.
— Да, да, сейчас, — быстро откликнулся он.
В прихожей щелкнул замок. Или показалось? Нет… не может быть. Хотя почему, собственно? Еще как может! Чем он лучше других? Вскочила и кинулась в коридор. Точно! Дверь на лестницу не открывалась, как ни вертела замок. Занесло же ее!
Она вдруг вспомнила Пашку Новикова, с которым две недели «дружила». Ну как «дружила» — в кино, на танцы ходили или болтались в центре, на улице Горького и по Садовому. Однажды их занесло в Планетарий, и там, на последнем ряду, под панорамой звездного неба они целовались. Но сеанс оказался коротким, и это занятие продолжили в садике за Планетарием, благо что на улице тепло, май, вечер. Пашка все заводился, ему мало уже было поцелуев, он стал расстегивать Зойкину куртку, никак не мог справиться с пуговицами.
Холодные пальцы вдруг обожгли ее, и, отпрянув, она заметила, что лицо у Пашки незнакомое, чужое. Не раздумывая, ударила его по холодным рукам.
«Отстань сейчас же!»
Отстать Пашка не мог. Кинулся к ней, обхватил за плечи, попытался снова целовать. Куда там! Зойка резко ударила головой в подбородок, и он даже подскочил, взвыв от боли, — прикусил язык. Опомниться не дала, сильно, с каким-то наслаждением двинула его локтем в живот и побежала к калитке.
«Вот гад, вот гад!» — всхлипывала она на бегу, отталкивая прохожих.
С тех пор, когда встречались в школе или на улице, Пашка тут же отводил глаза, а она смотрела с вызовом: «Что, взял? Еще хочешь?»
— Эй, вы, прекратите! Слышите? Выпустите меня немедленно! Я кричать буду!
— Что с вами, Зоя? Зачем кричать? Вам плохо?
Зойка не помнила потом, что говорила. Даже не говорила — кидала слова ему в лицо. Плохие слова. Как тем ухажерам из автобуса. Как Пашке Новикову. Гавриил Петрович слушал, опустив голову, и сильнее горбился. Сделался как будто еще меньше ростом. Медленно опускалась его рука с коробочкой, где прочно устроился зеленый огурец кактуса. Он выбрал самый лучший, самый интересный. Он так задумал — удивить и обрадовать ее. Но рука опускалась все ниже, пока, наконец, украсивший растение цветок не повис вниз лепестками. Как лоскутик застиранной тряпочки.
Стараясь не смотреть на Зойку, он подошел к двери, что-то повернул. Замок, оказалось, был вовсе ни при чем. Спрыгнув на первую ступеньку, она услышала вслед:
— Извините, пожалуйста. Как это все… нескладно… боже мой.
На улице продолжало сходить с ума солнце. Зойка шагала через мелкие лужи и хлестала по ним тополиной веткой. Хлестала по скамейкам, бетонным столбам, по всему, что попадалось на пути.
Собака лаяла откуда-то сверху. Лаяла, похоже, уже давно, призывая на помощь. Две четырнадцатиэтажки соединялись вытянутым серым зданием в два этажа. То ли прачечная, то ли ателье. На крыше заливалась белесая дворняга: снимите меня отсюда!
Зойка поставила друг на друга несколько ящиков, полезла наверх. Выручать.
— Ну, ну, не гавкай, все уже. Сейчас.
Она взяла собачонку на руки и, едва не грохнувшись с ящиков, спустилась на землю. Дворняга гавкнула еще пару раз и вдруг цапнула Зойку за ногу.
Ревела Зойка в ванной. Долго. Под шум воды из крана. Мама стучалась и беспокоилась:
— Зоя, скоро?
— Отстаньте, моюсь я.
На какое-то мгновение слезы прекращались, и тогда, зажмурившись, она видела облитое светом легкое и красивое здание. Само собой возникшее из непонятных пятен и штрихов. Правда, теперь ей казалось, что по резным стенам вместе со светом струятся длинные нити дождя…
Москва
Владимир ПШЕНИЧНИКОВПОЮЩАЯ ПОЛОВИЦА
К весне дед совсем ослабел. Подволакивая правую ногу, он выходил во двор, медленно шел от крыльца к лапасу[1]; Валерка сбрасывал сверху сено, дымившее травяной пылью, и кричал ему:
— Дешк, ну куда ты? Я сам, лежи иди!
Дед слабо взмахивал рукой и тоже брал вилы. Лицо его заливал пот, он часто мигал белыми ресницами, и капли застревали в клочкастой щетине, в туго завязанном у подбородка треухе. Казалось, дед плакал, не переставая.
Валерка спрыгнул с лапаса, стал носить сено через сарай овцам, а дед передвигался следом и подбирал обтрусившиеся травинки.
— Дешк, все! Пошли, — звал Валерка, швыряя в угол свои вилы.
— Не… стой… погоди, — бормотал дед, — найди-ка проволочку…
Валерка находил проволоку, притягивал, нетерпеливо загибая концы, какую-нибудь жердочку, а когда заканчивал, оказывалось, что дед и не смотрел за ним.
Вечером бабушка приносила со двора серые застиранные бинты и уводила деда на перевязку. Они закрывались в теплушке, но все равно было слышно, как сначала звякал брючный ремень, а потом стонал и бранился дед. После перевязки он возвращался потный и раздраженный и приносил тяжелый запах открывшейся раны под правой коленкой.
Дед ложился на койку, и мать, ни на кого не глядя, уходила в теплушку. Там она зажигала газетку, тыкала ею во все углы, брызгала на топчан и занавески одеколоном и спешно, оставляя дверь в сени приоткрытой, выносила таз из-под рукомойника.
Вечера становились длинными и тяжкими, и Валерка, недоучивая уроков, стал убегать из дома — вскрывалась река.
На подсыхающем берегу Ветлянки до самого темна резались в ножичек друзья-приятели, «делили землю», и Валерка с жадностью присоединялся к ним. Толкались, спорили, кое-кто покуривал под бережком, но темнело быстрее, чем наступал угомон. Тогда звали девчонок или сами бежали к ним и затевали игру в ручеек. А так эти случайные рукопожатия, выбор пары, когда так хочется схватить за руку ту, которую только что увели от тебя. Возвращался Валерка, когда в доме все затихало, и казалось, что все-все хорошее возвратится наутро и уходить по вечерам из дома станет легко и весело.