Нескончаемое безмолвие поэта — страница 4 из 8

Что он говорит ей? Никогда не догадаться.

Любит ли он меня? Невозможно понять. Похоже, что-то во мне пугает его. Может, моя старость, может, мое молчание. Как бы то ни было, он настороже, точно ждет от меня оплеухи.

При этом в наших отношениях царила умиротворенность. В спокойствии текли дни, и я полагал, что так мы и будем жить с ним, душа в душу, до тех пор, пока мне не придется расстаться с ним. Частенько я подумывал, как же хорошо, что при моем молчании рядом со мной именно этот парень, чей разум слаб, на границе безумия, и это позволяет нам быть вместе и при этом далеко-далеко друг от друга.

Да, иногда меня охватывает тревога, мне хочется повиснуть на чьей-нибудь шее, и тогда я мчусь в Иерусалим, сваливаюсь как снег на голову дочерям и провожу в их обществе часок-другой. Они встречают меня радостно, обнимают меня, душат в объятиях. Мы долго обнимаемся, их мужья стоят в сторонке, их взгляды выражают легкое презрение. Потом мы сидим и болтаем, упражняем наше семейное чувство юмора, и это не по вкусу их мужьям. До серьезного разговора дело не доходит — они прекрасно знают, на это у меня нет времени, я не могу у них задерживаться. Я появляюсь, как тайфун, и, как тайфун, исчезаю. Вот я уже и прощаюсь торопливо, сдерживая все еще бурлящие чувства. Они настаивают, чтоб я остался ночевать. Но я не соглашаюсь. Мне непременно надо вернуться к мальчику, его жизнь целиком зависит от меня. Снова объятия и поцелуи; затем мужья отвозят меня на автобусную станцию. Всю недолгую дорогу мы молчим. Им не о чем со мной разговаривать. Я дл них личность сомнительная. Эта моя белая грива, свисающая с затылка, эта тросточка, которую я верчу в руках. Я для них все еще что-то вроде поэта. Мои томики стихов все еще стоят на полке в их гостиной. В такой момент предпочитаю тупой взгляд моего сына.

Зимой я, бывает, запираюсь у себя дома в шесть вечера. В оставшееся до сна время читаю газеты, слушаю радио, листаю книги — от всего этого клонит в дрему. Врем идет; со скукой я незаметно свыкся.

Летом я много гуляю вдоль моря, хожу туда-сюда или просто слоняюсь по улицам. Погруженный в собственные мысли, я могу часами простаивать у строящегося дома. Пустые мысли… Когда-то я повсюду таскал с собой блокнотики. Бродил и с наигранной лихорадочностью растравлял свой поэтический зуд: рифмовал, увлеченно играл словами. Теперь ничто меня не волнует.

Где он?

Я смотрю в окно и вижу его в саду, под серым осенним небом. Он с неимоверной жестокостью ломает деревья и кусты. Выламывает целые ветви, обрывает листья. Особенно достается старой акации и миндальному дереву, он ободрал с них почти всю кору и обломал почти все ветки. Он вскарабкивается к самой верхушке кроны и методично крушит дерево. На дерево жалко смотреть.

Мой взгляд прикован к нему, я слежу за ним часами, как загипнотизированный. Эта его серьезность, угрюмость. Свет и тени играют на его лице, лице с нелепым выражением прилежного ученика из-за очков с толстыми стеклами, которые он стал носить. У него вдруг обнаружилась близорукость.

Он ломает деревья чуть ли не под корень. Он выдирает из земли целые кусты. Но я не вмешиваюсь, я слежу из окна за его разрушительной работой. И говорю себе: что-нибудь да останется, придет весна и восполнит причиненный ущерб.

Когда это случилось впервые? Я хочу сказать, когда ему стало известно, что я поэт? Я имею в виду это безумие, охватившее нас в последний год.

В конце прошлой зимы я слег и вынужден был не отпускать его из дома, чтобы он ухаживал за мной. Несколько дней подряд мы провели вместе, он не отходил от меня. Такого прежде не случалось, ведь каждый день были прогулки, кафе и друзья.

Меня лихорадило, я лежал в полудреме, полуприкрыв глаза. Он слонялся по дому или сидел у двери моей спальни, готовый в любую секунду прийти на помощь. Я частенько просил его принести мне чаю, и он вставал, отправлялся на кухню, готовил чай и приносил мне.

Медленно светало, серое небо в окнах, закрытых ставнями. Мы отгородились от уличного света, его не переносили мои глаза, ослабевшие от болезни.

Время шло в глубоком молчании, да и разве можно беседовать с ним? Я спросил его, сделал ли он уроки.

Он кивнул.

О чем я мог с ним говорить?

Я спросил его о дежурстве. Он пробормотал что-то неопределенное и покачал головой.

Я совсем изнемог. Голова моя упала на подушку, я закрыл глаза. Тьма сгущалась. На улице начал моросить мелкий дождик. Во время болезни у меня начались видения. Видения, связанные с кроватью. Будто кровать — это маленькая страна, где постоянно происходят большие катаклизмы. Взмывают ввысь горы, несутся потоки воды, а я спокойно гуляю по этой стране.

Полное безмолвие. Жар кровати обволакивает каждую клетку моего тела.

Вдруг среди этой медленно капающей тишины я услышал его резкий голос:

— Что ты делаешь?

Я приоткрыл один глаз. Он сидел у двери, воззрившись на меня. Я приподнялся, страшно удивленный.

— В каком смысле? Что? Сейчас? А что? Дремлю…

— Нет, вообще… — И он отвернулся, словно пожалел о своем вопросе.

Вскоре я понял. Он спрашивал о моей профессии.

— Вам в школе рассказывали о профессиях?

— Не знаю…

Я принялся рассказывать ему, какова моя профессия (работаю в конторе, вырезаю там из газет разные статьи). Он понимал с трудом. Я объяснил подробней. Вдруг он понял. Никак не отреагировал. Казалось, он слегка разочарован. Трудно понять, что его так разочаровало. Ведь не могла же возникнуть в его слабом умишке мысль о том, что я летчик или моряк. Думал ли он, что я летчик или моряк? Нет. А что же думал? Ничего не думал. Снова безмолвие. Он сидит в углу комнаты мрачной и печальной тенью. Его очки сверкают в сумерках. Дождь на улице становится все сильнее, со старого дерева во дворе стекают струи, точно оно рыдает. Его грусть вдруг передалась мне и пронзила меня до боли. Мен охватила жалость. Я приподнимаюсь, усаживаюсь в кровати, открываю глаза и шепотом рассказываю ему, что на самом-то деле я занимался другим. Писал стихи. Вот, папа был поэтом. А в классе проходили поэтов. Я, охваченный лихорадкой, слезаю с кровати, босиком пересекаю темную комнату, зажигаю маленькую лампу, подхожу к книжному шкафу и одну за другой достаю свои книги.

Он молча наблюдает за мной, его очки слегка съехали на нос, руки бессильно свисают с подлокотников кресла. Я хватаю его за руку, поднимаю и ставлю перед собой. Худыми пальцами я раскрываю свои книги в твердых переплетах. Маленькие страницы, к которым никто никогда не прикасался, перелистываются с легким скрипом. Черные строки, вдавленные в эти белые страницы, мелькают перед глазами. Слова: «осень», «дождь», «циклон».

Он безразличен, стоит, не шелохнувшись, смотрит в пол. Законченный идиот.

Я выгнал его из комнаты. Сгреб свои книжки и потащил их с собой в кровать. До рассвета в моей комнате не гас свет. Всю ночь я брел вслед за сладостной болью, со всей страстью излитой в старых стихах. Слова: «хлеб», «кашель», «стыд». Наутро лихорадка поутихла, и я отправил его в школу. Свои книжки я снова засунул на полку, среди прочих книг. Я был уверен, что он ничего не понял. Но через несколько дней, когда я обнаружил, что все мои томики аккуратно расставлены по порядку, мне стало ясно, что он кое-что понял. Но это пока было малозаметно.

Он учился в выпускном классе, но на его распорядке дня это никак не отражалось. Он посвящал школьным урокам от силы полчаса, что-то там записывал, что-то там считал, захлопывал тетради, застегивал портфель и переходил к домашним делам. В классе он, как и прежде, сидел на последней парте, в дальнем углу; стал пропускать уроки. Его все чаще звал к себе заведующий хозяйством. То затащить на чердак отопительные приборы, то чинить в подвале сломанные стулья.

Когда же ему доводилось присутствовать на уроках, он сидел как обычно: недвижимый, уставившись на учителя. Последние дни учебы, атмосфера легкомыслия… За две-три недели до окончания занятий в их классе проходили мое стихотворение. В конце учебника были собраны разные стихотворения, этакая хрестоматия для внеклассного чтения. Среди прочих там было и мое стихотворение, написанное несколько десятилетий тому назад. Я вовсе не предназначал его подросткам, но меня неправильно поняли.

Учительница прочитала стихотворение перед классом. Разъяснила непонятные слова. Потом его прочитал один из учеников, этим дело и кончилось. Возможно, мой сын и не обратил бы на все это внимание, если бы учительница не указала на него, не сказала бы:

— Это ведь его отец…

Известие не повысило акций моего сына и не сделало более значительным само стихотворение. Как бы то ни было, в школьной суете все моментально позабыли и стихотворение и, конечно, его автора.

Но, как оказалось, сын этого не забыл, его это поразило. Возможно, он одиноко слонялся по классу, собирал разбросанные бумажки, вытирал доску. Он был взволнован.

Вечером, придя с работы, я обнаружил, что в комнатах темно. Я открыл входную дверь и увидел, что он поджидает меня в темном коридоре. Он не мог справиться с волнением. Бросился мне на шею, из его груди вырвался дикий вопль, он чуть не задушил меня. Не давая мне снять пиджак и развязать галстук, он повлек меня за собой в одну из комнат, зажег свет, раскрыл учебник и начал читать хриплым голосом мое произведение. Он путал гласные, проглатывал слова, неправильно ставил ударения.

Я был ошеломлен этой бурей эмоций. Сердце мое дрогнуло. Я притянул его к себе и погладил по голове. Было совершенно очевидно, что он не понял содержание стихотворения, правда, и смысла в нем было немного.

Он с силой схватил меня за полу и спросил, когда я написал это стихотворение.

Я сказал ему.

Он попросил показать ему другие мои стихи.

Я указал на мои томики.

Он спросил, все ли это.

Я с улыбкой показал ему на ящик письменного стола, там в тесноте и духоте, в маленьких блокнотиках, которые я повсюду таскал с собой, были заточены стихи и отдельные строчки.