Несовременные записки. Том 3 — страница 2 из 31

С человеком вышло иначе.

Подобно всякой безгрешной твари, дриопитек нёс в себе примиряющее и обезоруживающее его перед лицом стихии космическое чувство. Как и обезьяна, он орудовал палкой, не изымая её из мирового оборота, разве что делал это немного чаще. Как и обезьяна, он мог подобрать камень и расколоть мозговую кость либо орех. Между ним и человеком — даже не неолитиком, а троглодитом, покрывавшим, однако, могилы родичей красной охрой и букетами полевых цветов, — лежат тысячелетия тяжких эволюционных перерождений. Но, как бы то ни было, однажды мы обнаруживаем человека. Что он такое?

От него нам остались лишь черепа да оббитые камни.

Существо, морфологически почти не отличающееся от высших приматов, а во взаимоотношениях со средой проявляющее себя в активном пользовании орудиями. Пробуждающееся ли сознание подвигло его продлить ударом камня по камню острую режущую грань, превратив обломок агата в разделочный инструмент? или бессознательное использование кремней с острыми природными сколами для перерубания суставов и перерезания сухожилий случайной добычи пробудило в безмятежно увеличивающемся мозгу центр рационализации, заставив глаза узреть скрывающийся в желваке халцедона образ рубила? Я нарочно ставлю вопрос так грубо, потому что о причинах здесь говорить не приходится. В сложных системах с обратными связями причин как таковых нет. Есть незначительнейшие сдвиги в русле самодвижения, посредством которых и согласно всем прочим приобретениям созидаются прямохождение, особая структура мозговой ткани, усложнение социального поведения, развитие языка, овладение навыками пользования орудиями, а потом и изготовление простейших из них, и так далее. Очевидно одно: безжалостно испытываемый природой на перспективу, человек в поисках экологического пристанища стал изготовлять орудия и тем самым вступил в жестокий конфликт с миропорядком, который его породил и которым он, как животное, исчерпывался. Я назвал бы этот момент коллизией предыстории. Гонимый внешними и внутренними обстоятельствами бытия, человек оказался загнан в ситуацию поистине неразрешимую, ибо изготовление орудий — это растление самой ткани миропорядка с его нерасторжимой взаимозависимостью всякой плоти и столь же нерасторжимой функциональной соотнесённостью всего и вся. Там, где появляется предмет техносферы, там в ткани природы возникает лакуна. Тут легко возразить. Если миропорядок привёл к появлению человека, значит, в нём открыты и возможности саморастления, и тогда это не саморастление, а самоупорядочивание, и почвы для внутреннего конфликта в человеке нет. Да, в дальней перспективе это действительно так. Но речь идёт не о конце времени, а о начале истории, и нужно помнить, что все потенции естества, пока они не реализовались, существуют лишь как свёрнутая возможность, — развернувшись же, она попадает с собственным прошлым, которое её выносило, но не освоило, в ситуацию враждебного диалектического противостояния. Полем этого противостояния и оказался наш дальний предок.

Существо, приохотившееся к владению пращой и дротиком, — это не существо, подбирающее с земли камень, чтобы запустить им в зайца. Кожаная лента пращи, каменный наконечник метательной палки — это вещи, остановленные в саморазвитии, насильственно удерживаемые от рассыпания в прах, отчуждённые от той роли, к которой они призваны породившим их дочеловеческим Космосом. Праща, дротик, ручной огонь, примитивная глиняная обмазка выпотрошенного желудка, превращающая его в род сосуда, слоновый бивень, поддерживающий верх шалаша, жильная нитка, стягивающая куски шкур, — всё это разрывы в ткани упорядоченного бытия. Целое, качественно сущее в каждой части, претерпевает такие изъятия, что грозит обрушиться. Мы берём не Вселенную, мы берём первобытное стойбище и его окрестности — ойкумену человеческого самоопределения. Старое родовое космическое чувство, унаследованное от афарского «йети», уже не сможет служить в этом оползающем в хаосе естестве поведенческой опорой, обоснованием цельного поведения. Что же вернёт миру единство и вящую определённость? Иначе говоря, где выход для существа, постигающего и разрешающего противоречия жизни путём, который неумолимо ведёт его сразу к онтологической и житейской бездне и свернуть с которого невозможно?

Человек существует, стало быть, он этот выход нашёл.

Я уже говорил, что становление человека происходит лишь в петлях связей: умопостижение мира неотделимо от делания орудий, а обзаведение утварью и ролевая дифференциация в племени неотделимы от метаморфоз сомы и самообнаружения того, что мы называем сознанием. Единым фронтом своего существа разворачиваясь на завоевание мира, постигая в этой борьбе свои возможности, задействуя резервы и на ходу меняя стратегию, неразумное двуногое произвело такое фундаментальное внутреннее перевооружение, что, начав битву парантропом, утвердилось на первых завоёванных рубежах уже мыслящим человеком. Знание, теплившееся в животном, отразило самоё себя и стало рассудком. Сфера чувственных переживаний, содержавшая целостный образ бытия, восполнилась некоей ею же выношенной субстанцией, которая немедленно заявила своё право на самостоятельное значение и овладела обширными областями поведенческой мотивации. Перед лицом разъятого на культуру и природу мира человек обнаружил себя двуединством чувственного и сверхчувственного. В этом был его шанс. Сделав ставку на человека, природа не могла подвести его к бездне, заведомо лишив возможности её перепрыгнуть.

Тут я вынужден отвлечься и сказать несколько слов о природе того, что называется верой или мистической интуицией, потому что это один из основных пунктов моих рассуждений.

Мне представляется, что предвосхищение божества коренится не в сознании и не в сфере эмоциональных переживаний — именно потому в наиболее разработанных религиозных учениях Бог противоречиво выступает сразу и как всеобъемлющая Любовь, и как всеобъемлющий Разум. Это предвосхищение божества не имеет в нас специального органа. Оно безгласно и не может с очевидностью обрисовать себя в объекте, на который направлено. Оно всё — в работе мыслей и чувств и само по себе есть индикатор их полноценного совокупного действия. Но если в поисках его подоплёки мы погрузимся в те недра напряжённой психической деятельности, где незримо от человека пролагает свой курс эволюция, и попытаемся попасть в фокус собственного существа, граничащий с иной реальностью, мы обнаружим не что иное, как эффект индивидуальной воли — чего-то большего, нежели элементарный рефлекс предпочтения выгодного невыгодному, и меньшего, чем непреклонное стремление рода вписаться в миропорядок, беспощадно жертвуя особью.

Вот что завязалось в человеке, обещая распуститься уже не в нём, и что помогло ему разрешить неразрешимую коллизию предыстории.

Не в силах отказаться ради прежнего безмятежного прозябания от культурных приобретений и не в силах восстановить мир в его целостности средствами самого естества, человек обратился в глубины своей психофизической уникальности и вынес оттуда сначала предвосхищение, а потом и представление о реальности высшего волевого начала, извне сей юдоли породившей её или утвердившей.

Так — через откровение об Абсолюте, высшем, чем Космос, — произошло его истинное грехопадение. Уйдя из Эдема навстречу миражу божества, трепетно мерцающему в створе саморазворачивающегося универсума, который, проходя через человека, продолжается в непостижимые измерения будущего, человек заставил Природу поставить у него за спиной, у своих врат, того керубина с мечом обращающимся, который, будучи его собственной тенью, отброшенной в безгрешное прошлое, запрещал возвращение.

Человек вышел в мир, узаконенный божественной волей.

Это был новый мир; совсем не похожий на прежний. Во-первых, упорядочивающие действия нового Абсолюта, которые оробевший человек отныне лишь благочестиво копировал, охватывали как целое и естество, и пространство культуры. Во-вторых, подобно самому человеку, это божество, обнаруживая себя в природе, не только не исчерпывалось ею, но и привносило в неё необходимую гармонию и полноценность.

Запреты космического чувства теперь не мешали действовать цельно, ибо покрывались велениями нового божества. Лакуны в миропорядке заполнились возвышенным смыслом, подобно тому, как делают это на своих полотнах китайские художники.

Что же это было за божество?

Им могло быть всё, что угодно: кулик, медведь, крокодил, антропоморфный идол, персонифицирующий стихию небесного огня, таинственное, позволяющее говорить о себе лишь намёками хтоническое чудище, — всё зависело от предпочтений фантазии.

Так или иначе, этот мифический персонаж — при всём возможном натуроподобии — наделялся организующей волей и магической способностью эту волю явить.

Фетишизация немедленно повлекла за собой тотемизм: медведь становится родоначальником племени, синица полагает начало клану.

Едва узаконив свой статус культурного существа, человек посягает на большее. Сила мифа неисчерпаема: теперь отдельно от всякой прочей плоти божество творит человека, посредством магического акта передачи дыхания, крови или иной сакральной субстанции устанавливая с ним особые, родственные отношения, даруя ему правомочность «венца творения», своего наследника и преемника, проводника высшей воли в этом требующем бесконечных функциональных подгонок мире.

От простодушных леших и громовников неолитических поселений — к пантеону божеств Египта, а от них к единому демиургу Атону-Ра и к «Богу воинств» воспитанника дочери фараона, — вот путь, которым прошло человеческое представление о Создателе, врезав себя, наконец, в лазуритовые скрижали высокой мифологемой монотеизма.

В мир вторгся Адам, несущий в своей бессмертной душе Бога, а в руке — мотыгу или пастуший жезл абсолютного действия. Из простой реакции на обстоятельства жизни действие превратилось в ответ нового долженствования старому, в страшный приговор дикой природе — диктуемое высшим законодателем и обретая тем самым качество абсолютного, реально оно утверждало абсолютное верховенство части над целым, вида над биосферой, человека над всякой тварью.