— Майя!
Похоже, он уже не в первый раз обращался ко мне по имени. Я попыталась вникнуть в его слова. Он подбирал их очень осторожно.
— А тебе не кажется, ну, что это… ну что, как бы это сказать… наивно, что ли, что ты вдруг стала молиться на этого паренька? После всего одной-то ночи?
Я посмотрела на него сурово.
— Я не наивная. Я верю в любовь. Na zdorovje, — пробормотала я и допила оставшееся вино залпом, словно водку.
— А до этого ты влюблялась?
Я кивнула.
— И что ты теперь к нему чувствуешь?
И в самом деле, ничего. Он прав. Любовь оказалась иллюзией, влюбленность длилась недолго. Но с Паулем все было так внезапно, так всерьез! Но упустила, идиотка. Два часа! Икнув, я посмотрела на вращающуюся стойку. Я бы сейчас с удовольствием положила на нее свою буйную голову, но побоялась, что ее вместе с ней куда-нибудь унесет.
— Всегда почему-то не получается. Так и идет: полоска белая, полоска черная, а за ней — еще чернее, — промолвил Бенуа и замолчал, словно растворился в своем прошлом. — От бессонницы к бессоннице.
Я услышала, как за соседним столиком вскрикнула женщина, и увидела бар где-то в полутора метрах над собой. Убедившись в своем падении, я извергла все, что было у меня в желудке, на паркет. Белое вино и вегетарианский бургер. Что ж, могло быть и хуже!
Бармен за шкирку выволок меня на улицу. Я пищала, как котенок, и одновременно представляла себе, до чего ж мы дурацкая парочка! Я улыбнулась булыжникам мостовой и крепко их поцеловала. Бенуа закинул мою руку себе на плечо и попытался удержать в равновесии мое тело. Но его ноги заплетались не меньше моих.
Меня прошиб холодный пот. Да-а, перебрала лишнего. Подумать только: не та улица! Любовь оказалась иллюзией, влюбленность длилась недолго. Ночь из золота и роз. Перекрещенные ноги. Так всерьез. Всерьез… Не та улица. Не то состояние.
Лежа на старой софе Бенуа, в его гостиной, заставленной разной рухлядью, я чувствовала, словно под легким наркозом, как алкоголь постепенно улетучивается через мои поры. Он снял с меня туфли и укрыл сверху одеялом. Он не произносил ни слова и избегал моего взгляда. Уже несколько часов подряд я рассматривала его затылок (он лежал на кровати в углу) и не понимала, почему он молчит.
Наконец я встала и прошла в ванную. Под душем я вспоминала о Пауле. Кто знает, может быть, он тогда и не приходил и не ждал? Когда я оделась, мне заново пришлось вытирать лицо. Я услышала грохот на кухне и поняла, что Бенуа что-то разбил. Он выругался. Чересчур громко, как мне показалось. Я выглянула из-за узкой двери и испугалась его взгляда. Его глаза метали молнии.
Увидев осколки на полу, я засмеялась и замела их веником. Он взял меня за руку, весь пылая.
— Ты не такая! Не такая, какой была вчера. Ты девочка. Юная.
«Несчастный слабак! Тощий циничный ребенок, поверивший в мою чистоту. Вообразил, что встретил ангела? Я намного тебя сильнее, с моей-то мудрой юностью и мощной опустошенностью. Меня уже ничто не колышет. Хочешь знать, что это значит? Когда тебе все до фени? Ну что? Выше? Ах, вот тут! Теперь понимаешь, что я за штучка? Да, руки у меня маленькие. Но до чего умелые! Могут и то, и это. Э-э-э — да мы говорим с тобой на одном языке!»
— Майя, Майя, Майя!
Он прижался к моему животу. Вначале слегка, потом крепче.
— Иди ко мне, Майя. Ты нужна мне.
Я чувствовала его бугор, упирающийся мне в бедро, его пальцы, схватившие меня за грудь. И тут мне что-то изменило. Мой голос, который в таких ситуациях никогда меня не подводил. Я умела, если надо, лягаться и драться, царапаться и кусаться с первобытной силой, которой мне было не занимать. Но что случилось теперь?
— Скажи что-нибудь! Скажи, что я не должен этого делать, Майя!
Он заплакал и прижал меня к стене. Мои губы и все мое тело напряглись еще сильнее, чем его член. И тут я представила себе капельки пота, выступившие на коже жеребят, несущихся галопом. Росу на только что вымытых ножках младенцев. Песок. В лучах. Утреннего. Солнца.
Теперь он согнулся и в панике уткнулся мне в живот. Моя спина была уже и так мокрая от его слез.
— Ну скажи хоть что-нибудь, черт побери!
Кони встали на дыбы и повернули вбок морды; фыркая, они косились на меня белками глаз. Роса стала багряной. На зубах у меня скрипел песок, обжигая мне сердце под свист тормозов поезда. Нигде.
Приказы. Колесо, застрявшее между трамвайных путей. «Крути педали!» При виде машин, едущих навстречу, я вообще перестала думать.
«Рули!» — на меня летел желтый грузовик.
Я видела хромированные фары и гордую надпись на капоте: «Вердоодт и сын».
Больше не жду! Влево рулю!
Вдруг удар! По рулю!
Больно как! Все — тикать!
Боже, кровь! Твою мать!
Все равно помирать!
Но до туннеля со светом в конце дело не дошло. Не дошло и до проклинающей себя родни, на что я злорадно надеялась. Не было хора ангелов. Образ дрожащей мужской руки возле моих заляпанных джинсов растворился во тьме. Вердоодт. Бедняга!
Я слышала шорох шин проезжающих мимо автомобилей и чей-то голос вдали, возможно, даже два. Почему я ничего не вижу? Это моя бывшая тень или я уже успела превратиться в вечную? Сколько времени прошло? Посреди любых кошмаров так страшно мне еще никогда не было. Страх накатывал на меня под завывание сирен. Боль хлестала мне в лицо. Почему никто ко мне не подходит? Они считают, что уже поздно?
— Проснитесь! — промычала я глухо, словно рот мне заткнули кляпом.
И наконец они откликнулись. Я услышала, что ко мне бегут. Ощутила чье-то дыхание и сильные руки. Теперь я лежала тихо. Но боль от этого только усилилась. И тогда я завыла. Кто-то взял мое запястье и сжал. Я почувствовала, как моя кровь каплет в чужую ладонь. Рядом раздался чей-то голос:
— Ничего страшного, все обойдется!
В лицо мне мел горячий песок.
Я тащился по жизни с энергией улитки — улитка Франсуа с тяжеленной раковиной на плечах. Сколько лет прошло — не помню, сбился со счета. У меня есть фотографии, на которых я стою, с улыбкой до ушей, среди своих двадцатилетних друзей, и все мы поднимаем бокалы за наше здоровье. Как кого звали, я уже позабыл и не помню, где все это было. Здоровье у меня уже давно не то.
Вечера я проводил в самых злачных кабаках, какие только можно себе представить, среди мужиков с блохами от собственных собак и баб, пытавшихся утопить в вине своих мертворожденных детей. Иногда кто-то со мной заговаривал. Поразительно, сколько народу чувствовало потребность поделиться со мной проблемами своего кишечника. Я слушал, кивал и повторял, что в конечном счете все дерьмо. Некоторые меня за это даже обнимали.
В дневные часы я работал в бассейне. Спасателем я бы себя не назвал — я считался «дежурным» или «ответственным за безопасность». Никакая другая профессия не позволила бы мне быть настолько пассивным. Мой начальник и коллеги мне не докучали. Они не задавали мне вопросов, удовлетворяясь моим незаметным присутствием. В знак благодарности я никогда не болел и не опаздывал, работал по вечерам и в выходные. С восьми до десяти я читал газеты. Затем время летело незаметно за чтением романов. Первые десять лет я посвятил французским экзистенциалистам, затем настал черед русских классиков. Иногда я рассеянно посматривал на пловцов, нарезавших бесконечные круги в химической голубизне бассейна.
Утром по вторникам над бортиками маячили старики. С наигранным весельем они собирали в складки свою старую кожу и ворошили старые обиды. Вечером по четвергам приходил клуб любителей плавания. В нем все хотели быть первыми. Моя медлительность была еще ничего по сравнению с их упорством. В остальные дни купались в основном дети. Однажды какой-то мальчишка изобразил кита. После этого я до конца дня не мог читать. Я сидел на корточках, обхватив промокшие от дождя и маминой крови колени, и понимал, что я с них больше так никогда и не поднялся.
Но даже с этим можно было жить. Я сам служил тому доказательством. Разумеется, порой мне приходила мысль броситься под поезд или полоснуть себя бритвой по венам. Но ведь жалко тех, кому придется потом собирать мои разрозненные члены или заново белить ванную! Существование на троне у кромки воды гарантировало мне право на медленную смерть.
Так я просидел семнадцать лет. До тех пор, пока один все-таки не утонул. И тогда меня уволили.
После бассейна мои ночи стали длиннее, а сон постепенно стал сходить на нет. Наконец будильник выпал из моей головы, и мне стало трудно отличать свет от тьмы. Затем и другие вещи стали сливаться, такие как громко — тихо, холодно — тепло, важно — не важно. Три долгих дня и три ночи причиной моей слепой ярости была плохо задергивающаяся штора. Когда я наконец сбросил ее на пол, я понял, что все это время ничего не ел. Даже о своем берлинском печенье забыл.
Поход за берлинским печеньем был моей последней попыткой соблюдать некоторое подобие утреннего ритуала. Я придавал этому большое значение, поскольку соблюдение утренних ритуалов говорит о том, что голова у тебя еще в порядке, к тому же моя пищеварительная система нуждалась хоть в какой-нибудь пище. Поэтому каждое утро я шел в булочную к своему седому кондитеру с бородкой клинышком. По ночам он пек хлеб и старомодные торты, а днем продавал их с дурацкой улыбкой фокусника. Каждый раз я ловил себя на том, что рассматриваю его руки. У него были длинные, ловкие пальцы фокусника, в которых, того и гляди, появится монетка либо игральная карта. Когда я входил в его магазин, других покупателей там обычно не было. Он стоял, глядя на выпечку, либо просто читал газету. Он окидывал меня взглядом, в котором сквозило узнавание. Каждое утро из года в год этот человек ждал моего заказа. Между нами происходил всегда один и тот же диалог.
— Берлинское печенье, пожалуйста.
— Бенуа любит берлинское печенье?
— Что правда, то правда.