Неспящие — страница 8 из 22

— Кушайте на здоровье.


Меня зовут Бенуа, и я люблю берлинское печенье. Благодаря своему кондитеру я начинал каждый день с ритуала, с пищи и с осознания себя как личности. Не важно, что все эти три вещи я затем снова терял, слоняясь по городским забегаловкам. Я старался выбирать улочки поуже. Сколько продолжались эти мои блуждания, теперь уже и не вспомнишь. Порой я пересекал людской поток и замечал, что кое-кто продолжает судачить друг с другом прямо сквозь меня. Я был прозрачным призраком, без отличительного запаха, в обычной одежде.


В кафе я трепался со всеми, кто только пожелает. Я смеялся над глупыми шутками собеседника и еще громче — над своими собственными. С собачниками я вел бесконечные разговоры о кокер-спаниелях, с секретаршами — о бумаге. Параллельно я делал отчаянные попытки нажить себе проблемы с алкоголем. Мой желудок героически сопротивлялся.

«Спорт-кафе» получило свое название благодаря небольшому телевизору на стене, который включали лишь во время футбольных матчей. За стойкой стояла Фрида, красивая брюнетка средних лет. Все свои немногие свободные часы она проводила за изготовлением деревьев из жемчуга, которые потом расставляла на барной стойке, снабдив ценниками. Никто ни слова о них не говорил, поэтому я не думаю, чтобы хоть одно из них купили. Ну, может быть, одно все-таки купила Вики. Этой девушке было очень трудно оторвать взгляд от Фридиной груди и сконцентрировать его на телеэкране.


— Скажи, Фрида, круто играет «Галатасарай»? — вкрадчиво спрашивала она порой с робкой надеждой.

На что Фрида отвечала:

— Да уж, греки знают толк в футболе. Или это был «Панатинаикос»?

Вики, вспыхнув, кивала и с грустной улыбкой снова пряталась за свой стакан с пивом.

Если вдруг кто-то подавал голос: «Да нет же, это турки!» — всегда находился кто-то другой, который кричал: «Пусть проваливают ко всем чертям, да поскорее!» На это почти никогда не было никакой реакции. Поскольку игнорирование кажется мне самой сильной формой нападения, к тому же оно не требует энергетических затрат, я не считал нужным нагнетать обстановку. Я просто вставал и расплачивался.

В кафе «У Франки и…» из музыкального автомата лились всегда одни и те же старые песни про любовь.

— Это еще из тех лет, когда Джеки была со мной, — вздыхал Франки.

Имя его неверной возлюбленной до сих пор можно было прочесть на вывеске над входом, под слоем белил после союза «и».

— Она наверняка жалеет, — старался я его утешить, словно это могло что-то исправить.

— О-шень жалеет, ош-шень! — шепелявил он, тыкая в меня указательным пальцем. — Я ведь тебе рассказывал, друг, с кем она сбежала?

— С двадцатипятилетним мужиком! — отвечал я шепотом, почти виновато.

— Мужик-мужик-мужик, сопляк паршивый! Кусок гнилого дерьма, который вообразил, что всё кругом игрушки! С его «фордом-кабрио» и прочими прибамбасами! Да чтоб он себе шею свернул, мильярдер!

— Ладно-ладно тебе!

— Никаких «ладно»! Кейвин! Одно имечко чего стоит! Так только пидоров зовут, скажи?

После этого Франки драил свой пивной автомат с удвоенной силой, приговаривая:

— Да она сама была не святая. Еще та штучка!

И хотя его гнев порой меня пугал (Франки всегда обращался почему-то только ко мне), я старался просидеть у него как можно дольше. Ведь когда все посетители расходились, он вдруг делал трогательное признание: «Я ведь ее до сих пор помню и не могу забыть».


После мамы в моей жизни были и другие женщины. У некоторых были такие же руки, у других такой же голос и у большинства — такая же профессия. Я посещал их в видавших виды борделях, обставленных темно-красными кожаными диванами, и платил им за то, что они разрешали мне с ними спать. Ночью я мечтал, что утром они сделают мне съедобную мордашку. Но утром всегда было только берлинское печенье, а если вдруг между нами что-то намечалось, то я в придачу получал еще тумаки от сутенера. Я не собирался никого спасать, а меня самого спасать было уже поздно. Поэтому я не возражал, когда они уходили.

Мой самый долгий роман продолжался полтора года. Ее звали Клаартье, она была воспитательницей в детском саду. Я познакомился с ней во время сеанса групповой терапии. Целых два часа мы с иронией наблюдали за людьми, стоявшими с нами в одном кругу. Это были в основном жертвы инцеста либо бывшие священники. И кто-то считает, что в такой компании человеку может полегчать? Наши глаза стали встречаться все чаще. Уже через три дня мы жили вместе.


На работе Клаартье плела корзиночки, восхищалась детскими рисунками, завязывала шнурки, весело напевала: «Ручками похлопаем, ножками потопаем», а когда возвращалась домой, опрокидывала полбутылки виски и вскакивала на меня верхом с криком: «Эй, давай же, давай, черт побери!» Готовить она не умела, но в этом и не было необходимости. Мы ходили в самые дорогие рестораны, а потом сматывались — до того как принесут счет. Однажды мы с ней совместно разгромили гостиничный номер. Видя, как Клаартье в одном нижнем белье перепрыгивает со шторы на хрустальную люстру, я на минуту почувствовал себя абсолютно счастливым.

Мы никогда не говорили о том, что было раньше или что с нами будет потом. Мы просто от души веселились. У нее был запоминающийся и довольно истеричный смех, ее жажда секса была безграничной. Несколько раз ей даже удалось заездить меня до такой степени, что я заснул.

Однажды ночью она объявила: «Я беременна».

После этого мы очень долго молча глядели в потолок.

— Мне кажется, это не самая лучшая идея, — сказал я наконец, хоть и не был в этом до конца уверен.

— Совершенно с тобой согласна.

Таков был ее ответ. Потом мы громко хохотали, рассказывая друг другу кошмарные сценарии развития событий с нами и нашим ребенком в качестве действующих лиц. Например, мы представили себе, что она ужасно растолстеет и нам придется расстаться. Нет уж, такого она себе не желала!

Мы были настолько трогательно единодушны во всем, что по дороге из больницы домой почти одновременно захлюпали носом.

— Может быть, это была все-таки не совсем плохая идея, — промолвила она.

— Мне тоже так кажется, — отозвался я.

Мы осушили поцелуями слезы друг друга и зареклись раз и навсегда друг друга спасать. Через несколько лет я встретил ее еще раз. Она завязывала своей дочке шнурки и вежливо мне улыбнулась.


Так как бары в конце концов закрываются, а дождь в нашей стране порой льет как из ведра, самые глухие часы ночи я, как правило, проводил у себя дома в четырех стенах. Обычно я просто лежал на кровати, закрыв глаза. Иногда мой мозг по нескольку минут подряд посылал в глаза маленькие белые вспышки, освещавшие внутреннюю поверхность моих век. Если повезет, они превращались в солнечные лучи, которые просачивались наружу через мою ладонь и пальцы. Я понимал, что сплю и еще какое-то время буду качаться на волнах на спине у Фредерика, убаюканный безмятежным покоем.

Это был повторяющийся мираж, который всегда приходил ко мне в краткие минуты моего сна. Понимая, что мне совсем недолго предстоит наслаждаться этим блаженством, я никогда не пытался разговаривать с кашалотом. Я боялся, что его слова меня разбудят. Я вытягивался у него на спине, прикрывая рукой глаза от солнца. Наше морюшко было спокойным, чайки не проявляли к нам никакого интереса, берега не было видно на много миль вокруг.

Я переворачивался на живот и вроде бы снова засыпал. Мое сознание полностью растворялось. Я чувствовал только, как чьи-то легкие как пух руки сплетаются с моими, чей-то теплый живот колышется в унисон с моим дыханием, а к моему лбу прижимается чья-то голова. Идеальные объятия — это редкость, порой они и вовсе неуловимы. Но воспоминаний тела достаточно для того, чтобы их идеальный образ оформился за миг до пробуждения, за секунду до того, как мы снова нырнем в грохот мира.


У ночи, когда я встретил Майю, было странное вступление. День тянулся, словно черепаха, медленно и без пищи. Верный своему утреннему ритуалу, я отправился в кондитерскую, но дверь оказалась заперта, а прилавки пусты. Внутри к стеклу был прислонен кусочек картона, на котором кудрявым почерком, как на тортах, было написано: «Ваш кондитер сейчас радуется жизни за границей». Я почувствовал себя брошенным, но постарался не особенно злиться. Ничего, сделаю себе яичницу, как это обычно бывало в его еженедельный выходной. Впрочем, перспектива провести ближайшие дни без осознания себя как личности лишала меня аппетита и приковывала в моем бункере к окну, которое выходило на улицу.

Я наблюдал за велосипедистами с рюкзаками за плечами, за турками, едущими в старых «мерседесах» под заунывную музыку, за заблудившимися туристами, разворачивающими карты перед спешащими родителями возле школьных ворот. В поле моего обозрения входил отрезок улицы от бистро до аптеки. Два дома посередине были целиком в лесах. У одного из них фронтон недавно обработали пескоструйкой, у другого перекрасили рамы. Маляр поднял вверх свой бутерброд, показывая им на длинный закрытый бутерброд пескоструйщика. Тот сообщил ему: «Бутерброд по-американски». Больше им нечего было друг другу сказать, и они лениво допили остатки кофе из своих термосов.

Родители встречали детей. Если кто-то из отпрысков запрокидывал голову вверх, я приветливо махал ему рукой. Ответить мне тем же они не успевали. Их утаскивали мамаши, в глазах которых я был потенциальным Подвальным Маньяком. Если бы эти глупые козы хотя бы немного задумались, они бы сообразили, что подвал — это довольно нелогично для обитателя третьего этажа.

Этажом ниже находилось консульство Мавритании. Но туда никто никогда не заходил.

Наступила ночь, звезд не было видно, и я стал смотреть на луну. В три часа ночи я выпил чаю и съел пол-яйца. Когда моя мама подъехала на велосипеде, на пол упала чашка и разбилась. Мама стояла под моим окном, такая же молодая, как и раньше. Она нервно зажгла сигарету и шмыгнула внутрь.

Из-за стекла я наблюдал, как она нажимает на кнопки звонков. Так как она находилась в освещенной части, а я в темноте, она не замечала, что за ней следят. Ни о чем не подозревая, она продолжала свое странное занятие. Взгляд у нее был лихорадочный, волосы короче, чем у моей мамы, и улыбка другая. Я остудил жаркий поток своих мыслей, в глубоком восхищении рассматривая девушку, похожую на мою маму.