Но вот тебя бомбардируют неожиданностью, и чахлые ростки, так и не став мощной порослью самобытности, ускользают от твоего внимания. Внимание занято защитой от бомбардировки, то есть выработкой реакций на неожиданности, на их ассимиляцию. И чем менее сознательна оригинальность другого человека, чем она более аристократична и непререкаема, тем с большей силой обрушивается она на тебя.
Что мог я сказать Егорычу? Что нехорошо опаздывать из командировки? Так он и не собирался, кажется, ее заканчивать. Что непонятна цель его командировки, непонятен его затрапезный внешний вид и местопребывание? Опять-таки его безмятежно-спокойная улыбка говорила о том, что, во-первых, самому Егорычу ответ на все эти вопросы совершенно ясен и что, во-вторых, он совсем не был склонен немедленно приступить к их обсуждению. Ну что я мог сказать Егорычу?
Я ничего и не сказал. Вернее, не сказал ничего особенного, ничего из того, что действительно интересовало меня. Следуя приглашающему движению его руки, я поднялся на террасу и сел в одно из плетеных кресел, стоящих вокруг грубо оструганного стола. "Сейчас пойду, кофейку принесу", - сказал Егорыч и исчез внутри дома. Я сидел один и оглядывался по сторонам. На противоположном конце стола лежит какая-то толстая тетрадь для записей, наподобие амбарной книги.
В ней колонки каких-то цифр. Похоже, что это числа месяца, так как рядом с арабскими цифрами через наклонную черту стоят латинские. Несколько небрежно вычерченных кривых.
Подойти поближе и посмотреть, что там за записи, я не решаюсь, зная нелюбовь Егорыча к бесцеремонности. Терраса незастекленная, деревянные перила потертые, блестят, местами потемнели. Пол из широких досок. Видно, что уже порядком не хотя и выметен тщательно. Все пусто и просто. Сиди и слушай несмолкающее ворчание за обрывом.
Но долго сидеть одному мне не пришлось. Через пару минут вернулся Егорыч, держа в руках кофейник и две чашки.
Поставив все это в центр стола, он захлопнул тетрадь с записями, кинул ее на узкую полку, косо прибитую над входом в избу, и рухнул в кресло напротив меня. Рухнул, вытянул ноги и, осмотрев меня и вымершую улочку за моей спиной, благодушно спросил:
- Ну, как делишки на работе? Что Петр Михайлович?
- Да что, Петр Михайлович меня и послал, - сказал я, не поддаваясь его благодушию.
- А, ну понятно, понятно, - сказал Егорыч и стал разливать кофе, словно давая понять, что сказанного уже сверхдостаточно, чтобы перестать говорить о делах и отдаться созерцанию прекрасного мира, расстилающегося перед нами. Но во мне, вероятно, оставался еще слишком большой запас нервности, привезенный из большого города, поэтому я не сдавался и, хоть и прихлебывал кофе, продолжал наседать: - Александр Егорович, вы в Москву собираетесь ехать? Вы бы хоть позвонили, что ли, а то получается, нам ничего не известно, а вы ведь знаете, с Лебедева тоже спрашивают.
Егорыч поудобнее откинулся в кресле и пил кофе, держа чашку растопыренными пальцами за дно, словно пиалу.
При этом он с сожалением смотрел на меня, и не приходилось сомневаться в том, что сожаление относится именно ко мне.
Но я продолжал бубнить свое: о Лебедеве, терпение которого может лопнуть, о премии, которой могут лишить, о составленном Егорычем блоке печати, который в руках операторов печатал вместо шапки что-то почти непечатное, и все подводил к одному: надо, мол, дать знать в Москву, как и что, и вообще.
Егорыч может высиживать в этих райских кущах сколько ему угодно, а я лично завтра же непременно уезжаю обратно.
Егорыч слушал невнимательно, не выказывая ни возражения, ни согласия. Только один раз, когда я говорил, как плохо ведет себя в отсутствии хозяина блок печати, он усмехнулся и, досадливо морщась, сказал:
- А, это вы там все в "крестики-нолики" играете?
Надо сказать, что с недавних пор "крестиками-ноликами" Егорыч стал называть все наши попытки моделирования на электронно-вычислительных машинах образования простейших биологических коллективов. Коллективами это можно было назвать, конечно, только условно. Членами этого коллектива были некие абстрактные существа, точки на координатной плоскости или ячейки в памяти вычислительной машины. Эти существа были, если можно так выразиться, двухдейственными. Единственной проблемой, которую они могли решать, была знаменитая гамлетовская коллизия: быть или не быть? Но если "не быть" означало для них то же, что и для Гамлета, и, вероятно, то же, что и для всех живых существ, - то есть просто "не быть", абсолютно простое, можно сказать, точечное состояние, то в слове "быть" заключалось для них неизмеримо меньшее, чем для Гамлета, содержание. Я не буду описывать, что означало "быть" для Гамлета - думать, страдать, фехтовать на шпагах, восхищаться игрой актера и т. д. - на то и был Шекспир, чтобы описывать все это. Но зато я могу точно сообщить, что означало для наших абстрактных существ их бытие.
Это тем более легко сделать, что для них "быть" - так и означало "быть", то есть было абсолютно простым, нерасчленимым внутри себя действием. Поэтому "быть" или "не быть" означало для них абсолютно одно и то же, это были просто два различаемых состояния, которые мы условно называли жизнью и смертью членов коллектива.
Существо считалось живым Б данный момент времени, если по меньшей мере три из соседствующих с ним клеток координатной плоскости были заняты такими же существами. В противном случае оно считалось мертвым и выбывало из игры.
У оставшихся в живых изменяли координаты, и мы снова проверяли, кто выживет после такого абстрактного путешествия.
Естественно, что преимущество имели в этих условиях те, кто находился в скоплении себе подобных, кто образовывал "коллектив". Разрозненные существа погибали очень быстро, если только после очередного путешествия их не прибивало к "коллективу".
Не буду говорить ни о формулах, по которым высчитывались новые координаты, ни о различных побочных моделирующих механизмах вроде зоны размножения, ни о других многочисленных и тонких нюансах.
Все это были весьма интересные электронно-вычислительные игры, но, конечно, вселенная координатной плоскости с прыгающими по ней точками была восхитительно, невероятно примитивна. В ней можно было только существовать или не существовать. А существование заключалось только в том, чтобы в каждый новый момент времени проверять, существуешь ты еще или нет.
Обвинять нас в элементарности наших моделей, конечно, не приходилось. Как я уже говорил, дело это было новое, с чего-то надо же было начинать. Вот мы и начинали с наших двухдейственных существ, надеясь, что со временем, встраивая в их вселенную различные усложняющие обстоятельства, можно будет моделировать реальные процессы, характеризующие реальные биологические коллективы. Хотя бы простейшие коллективы, например, образование и эволюцию муравейника.
О моделировании образования коллективов высших животных и тем более разумных существ никто пока и не заговаривал.
Вот эти-то модели Егорыч и стал с недавних пор называть крестиками-ноликами, хотя его собственный вклад в них был, как я уже говорил, немалым. Скорее уж, правда, они напоминали известную игру "морской бой", но дело, понятно, не в словах.
Все знали, что хотел сказать Егорыч, но что он мог предложить взамен? Этого не понимал никто. Я не был исключением и тоже не понимал этого. Правда, я понимал другое: Егорыч не пустой критикан, ему вовсе не нужна дешевая популярность на манер той, которую охрипшими голосами завоевывают витии в курилках Ленинской библиотеки. Он критиковал - значит, чувствовал, что существует другой путь. Но он не говорил ничего об этом другом пути. Значит... значит, он не уверен в нем, не уверен в его реальности.
Мои стройные умозаключения были прерваны шорохом за спиной. Я обернулся и увидел, что, положив локти на перила террасы, к нам заглядывает пацан. Встретившись со мной глазами, он вроде бы в чем-то засомневался, но потом все-таки, переводя взгляд с меня на Егорыча, сказал:
- Дядя Саш, я там был.
- А, Тимур, - сказал Егорыч, увидев пацана, - ну что, передал все, как я сказал?
- Да, дядя Саша. Все нормально.
- Ну вот, спасибо. Молодец.
- Я побегу, дядя Саша, а то мне там надо... - И Тимур сделал неопределенное движение в сторону моря.
- Ну давай, давай, - сказал, усмехаясь, Егорыч.
- Приезжайте к нам, дядя Саша, приезжайте к нам еще. На будущий год приедете? - спрашивал Тимур, а сам был уже весь как спринтер, приготовившийся к забегу, весь напряженный и собранный и не срывающийся с колодок только из-за боязни фальстарта.
- Обязательно приеду, Тимур, обязательно. Ну, прощай. Беги куда тебе надо, а то опоздаешь. - И не успел Егорыч договорить это, а Тимур, как говорится, уж был таков.
- Что это у тебя за дела здесь, Александр Егорович, с местной пионерской организацией? - спросил я Егорыча, как только снова остался наедине с его безмятежностью.
- А это вовсе и не местная пионерская организация, а просто Тимур, ответил он. - И между прочим, отличный парень, если хочешь знать. - Потом, помолчав с полминуты, добавил: - А посылал я его на почту. Надо же было с Москвой списаться. Вот я и написал Лебедеву, что выезжаю завтра.
- Как говорится, подробности письмом, - вставил я.
- АН и не письмом как раз, - ответил Егорыч и, указывая на свою толстую тетрадь для записей, хохотнул: - Я, брат, недаром в связи служил. Всей технике предпочитаю нарочного. Вот завтра в Москву поедем, ну заодно и как курьеры, вот эти мои подробности и отвезем.
- Да уж я вижу, Александр Егорыч, - сказал я, - что вы про службу не забываете. Прямо как на К.П здесь устроились, вестовых только посылаете.
- А это я потому, - сказал Егорыч, - Тимура, то есть, послал, что мне нельзя сейчас из дому отлучаться. Инкубационный период я тут проходил.
Теперь я уже сидел сама безмятежность и довольство. Сидел, попивал кофе и слушал Егорыча. Сидел, подставив спину напору теплого ветра, налетавшего из-за террасы. Теперь меня уже не задевали странные речи Егорыча о каком-то там инкубационном периоде или еще о чем там ему придет в голову. С меня вполне хватало того единственного рационального, что я выловил из этих речей: завтра мы, то есть я и Егорыч, едем в Москву и самое позднее послезавтра утром будем на работе, и Лебедев уже знает об этом. Цель моей командировки была достигнута, и спокойствие осенило меня.