Дотронуться, за руку взять – лучше раскалённое железо.
Всегда жила во мне уверенность, что человек, которого я люблю, об этом должен сам догадаться, то есть он уже об этом знает. А я должна делать вид, что он мне совершенно безразличен. Или хотя бы не необходим.
Зачем, главное? Бог его знает, так я тогда была устроена. Я и сейчас так устроена.
Мне казалось, достаточно того, что я сама чувствую, внутри себя, это и так мучает, и так жжёт.
Школу я не любила из-за французского и математики, да и вообще почти из-за всех предметов. Из-за того, что меня дразнили. Я была неаккуратная – в рюкзаке разные бумажки и учебники по всем предметам, потому что было лень вечером их вынимать, – и ходила по-уродски, косолапо. И была ниже всех в классе.
Любила я кабинет французского. Он находился между четвёртым и пятым этажами, в тёмном коридорчике напротив кабинета химии. Дверь из коридорчика открывалась в свет. Кабинет всегда был полон солнца, даже в пасмурные дни. На низеньких окнах цвела красная герань, а по карнизам вечно бродили голуби. Пахло здесь чердаком: сухим деревом, пылью, солнцем, кровельным железом, облаками, небом.
Из окна были видны крыши до самого конца города, до подъёмных кранов в порту.
Вот там-то я впервые ощутила прикосновение нестрашного мира.
Письма с Онеги
Лёве, который хотел стать врачом
Дорогой Лёва!
Три года назад ты задал мне вопрос, а ответа так и не получил. Три года – это долго. Должна же я в конце концов ответить!
Хочу рассказать тебе о своём смятении, страхе, радости, отчаянье, – а это очень трудно. Поэтому я просто записала все свои мысли по порядку, вот и получился жуткий беспорядок.
Знаешь, Лёва, иногда я думаю – может, стоит сменить профессию? Мне очень трудно работать с людьми. Я их совсем не знаю. Но они меня завораживают, и я не могу просто взять и бросить всё.
Дорогой Лёва!
На занятия с Егором я иногда приезжаю слишком рано. Тогда я захожу в супермаркет «О'Кей». Я стою у входа и смотрю на стеклянные часы турфирмы «Нева». На ряды и кассы. На людей с тележками. Иногда я сама беру тележку и делаю вид, что покупаю. Меня завораживает логика движения и нестолкновения тележек. Я никак не могу понять её. В супермаркете я ребёнок. Растерянный, заблудившийся, или радостный, убежавший. Это ничего не меняет. В любом случае, я только делаю вид, что покупаю.
Тогда я думаю о своих учениках. Я вижу их рядом. Они-то не делают вид, что покупают. На них косо смотрят. Их выгоняют, когда они опрокидывают коробку молока. Никто не поможет им разобраться в том, что вокруг.
Я напишу книгу, она будет называться «Дети в супермаркете». Но сейчас ещё рано. Книгу обычно пишут, когда что-то поняли. Как обобщение опыта. Вот, например, Януш Корчак[1]. Многие люди всю жизнь зарабатывают право написать книгу. А у меня нет права писать о своих учениках. Я не знаю их. Может, я знаю о них даже меньше, чем они обо мне. Потому что им ничто не мешает судить беспристрастно. Однажды – это тоже было в супермаркете – я застряла в стеклянном лифте. Я поняла. Я смотрю на своих детей из стеклянного лифта.
Так вот, я напишу книгу, когда вырасту. Но вырасти мне не дают. Просят написать сейчас. Ладно. Если есть книги-завершения, пусть будет и книга-начало. Книга о тех, кто делает первые шаги навстречу друг другу и ещё ничего не знает.
Дорогой Лёва!
Сегодня день Святого Валентина. И эту книжку я должна дописать именно сегодня. Не знаю, почему так вышло.
Книжка, конечно, будет о любви, раз день такой. Хотя, напиши я её первого апреля или двадцатого ноября, она всё равно была бы о любви.
Выставили нас с Рустамом из класса. То есть мы сами ушли. Я сказала:
– Рустам, давай-ка прогуляемся.
Потому что чувствовала: сейчас добрая, терпеливая Анна нас просто убьёт. Сначала-то всё было хорошо: мы нанизывали на проволочку большие бусины, Анна объясняла задачу Тане, Саше и Ирине. Потом лепили из теста. Весело.
Но Рустам устал и принялся дубасить тесто обоими кулаками, распевая: «а-а-лла! а-а-лла! улла! а! а! А!!»
Измученная Анна, которая к этому времени отчаялась объяснить Тане и Саше, что «на два больше» – это плюс, а не минус, схватила Рустама за шиворот и бросила себе под ноги. Он тихо лежал на животе под учительским столом.
Потом Рустам встал на колени и упал вытянутыми руками вперёд.
– Смотри-ка, – сказала Анна, – это он намаз делает! Эти… они ведь мусульмане? Или нет?
– Вроде мусульмане…
– Рустам, скажи: «Аллах Акбар».
– Хватит издеваться, – говорю.
– Да я не издеваюсь, – говорит Анна.
Рустам выглянул из-под стола и улыбнулся мне. Открыл рот и приготовился запеть.
Тут-то мы и сбежали.
Сижу в коридоре на корточках, а Рустам у меня на коленях. Благо что лёгкий. Весит как пятилетний в свои восемь. Улыбается мне и обнимает за шею. Я рада. Обычно он в порыве чувств колотит людей кулаками.
Семь лет из восьми он прожил на скотном дворе в Краснодаре. Не умел пользоваться туалетом и ложкой. Раздевался и голый валялся на полу в классе. Игрушки первый раз увидел в интернате.
На открытом уроке, помню, раздала всем детям конфеты. Наша преподавательница говорит:
– А Рустаму-то дайте тоже!
– Он не будет есть. Не знает, что это такое, – сказала Анна.
Мать приводит Рустама в интернат в понедельник и забирает на выходные. Каждый раз она вталкивает его в класс. Рустам рыдает и кричит «аба! аба!». Мать отрывает его от рукава дублёнки. Ни разу не поцеловала.
– А что вы хотите? Это ребёнок от нелюбимого человека!
Дорогой Лёва!
Редактор считает, что я должна объяснить читателю, где что происходит. Вообще-то, всё, что происходит, происходит во мне, но это ведь мало что объясняет. Ладно, я признаюсь, что работаю в разных местах и с разными людьми. А то большинство думает, что только с аутистами. Ну да, с ними я тоже работаю. В Фонде. И на Онеге[2]. Онега – это наш летний лагерь, он очень далеко. Письмо идёт целых две недели.
Ещё я иногда работаю в школе N, детдоме X и на дому. Но это, по правде говоря, не имеет ни малейшего значения.
Вхожу в комнату.
Ребёнок лежит на полу и рыдает.
Он в бешенстве, ему страшно. Успокаивать и отвлекать бесполезно.
Ложусь на пол рядом с ним и начинаю кричать, рыдать и стучать ногами.
(«Ты не один, я разделяю твои чувства, я такая же, как ты».)
Он на секунду перестаёт рыдать и взглядывает на меня. Мельком, искоса.
С остервенением кусает свою руку Я тоже кусаю руку
Через десять минут он перестаёт рыдать и начинает жалобно тянуть:
– Мммммммм…
Я тяну вместе с ним. Выстраиваю простую мелодию:
– Мммм, ммммм… МММ… МММ…
Он смотрит на меня и хватает за волосы.
Я хватаю за волосы его. Не больно.
Он отпускает меня. Берёт мои руки, кладёт к себе на голову.
Я глажу его.
Он отходит на два шага, останавливается и оттягивает пальцами нижнюю губу.
Посматривает на меня. Я повторяю за ним.
Он садится за рояль и играет.
Медленно нажимает на клавиши.
Я отхожу.
Нужно дать ему побыть одному.
Дорогой Лёва!
Когда рассвет едва заметной дрожью
Колеблет ночь и гаснет темнота,
Твоя душа идёт по бездорожью,
Единым хлебом ангельским сыта.
Не перейти тропу единорожью,
Не миновать запретные врата.
И ночь ещё темней
Дремучего леса из старой сказки.
Ты стоишь перед ней
В пальто и свитере грубой вязки,
нет ни ночей, ни дней,
А лишь тишина наполняет связки.
Нащупываешь стволы,
Чувствуешь пальцами, как застыли
Ветки. И неизвестно – ты ли
Здесь проторяешь дорогу мглы
Или…
Лучше считай шаги.
И не надейся найтись по звуку.
Прикосновенье чужой руки.
Что-то вложили в руку,
Шепотом «береги».
Голову наклони,
Остановись, напряженно слушай —
Кажется, скрип лыжни,
Кажется, где-то рожок пастуший[3].
Дорогой Лёва!
Что-то я заснуть не могу. Хочется написать тебе об Анне. Есть люди, за которых мне хочется молиться.
Твоя мама говорит, что у нас каменное сердце. Так вот есть люди, которые могут это вылечить.
Первый раз я услышала Аннино имя просто так, без отчества.
– Один человек у нас пойдёт к Анне.
Всех учителей в начале практики нам представили по имени и отчеству.
– Маша у нас пойдёт к Анне. (И все переглянулись.)
Мы ходили по школьным лестницам, и А.С. спрашивала, заглядывая в классы:
– Анну не видели?
Анну никто не видел. Дети её где-то здесь.
Анна мне не понравилась. Выражением лица. Сперва я увидела в нем скуку и равнодушие. Только потом нашла верное слово: безнадёжность.
Вся она была какая-то убитая. Безразлично смотрела на меня. Безразлично отвечала на вопросы. В классе сломанные парты. Голые стены. Ни одного цветка.
Меня возмущало, что Анна прямо посреди урока присаживается на парту и напевает. Как она может называть Сашку дураком? И не использует табличек! И работает кое-как! И на всё-то ей наплевать! На класс, на детей, на методику преподавания, на развитие слухового восприятия.
Я сказала:
– Анна – плохой учитель. Я не буду такой, как она. Три Анниных выражения:
«Дурдом-санаторий "Солнышко"» (это про класс). «Меньше слов – больше дела» – про мои конспекты уроков. И – «урок должен быть как песня».
Постепенно я её поняла. Это был отчаявшийся человек. Человек, опустивший руки.
– Понимаешь, – объясняла она мне, – дали мне класс. Они были совсем никакие. И вот за год я их вытянула так, что с ними стало можно работать. Тогда у меня их забрали и дали новых. Те вообще ничего не умели. За месяц я их кое-как привела в чувство. Тогда мне дали Настю с Рустамом. И у меня опустились руки. Если я работаю с классом, я бросаю этих. Работаю с этими – бросаю класс. Раньше я шла в школу как на праздник. Теперь я иду в школу как на каторгу.