вид. Они в глазах моралистов выглядят так, будто у них грязный воротник, помялась на спине одежда, вытянулись на коленях брюки. Хонда ничего не сделал, ничего не сказал, но знал, что, невольно нарушив нормы общественной морали, в глазах сослуживцев выглядит как бумажный мусор на чистых дорожках парка.
Дома, надо сказать, жена ему ничего не говорила. Риэ была из тех женщин, что ни за что не станут лезть мужу в душу. Она не могла не заметить, что муж переменился, не могла не видеть, что его что-то гложет. Но она ничего не говорила.
Хонда не собирался ничего открывать жене вовсе не потому, что боялся насмешек или презрения с ее стороны. Он молчал в силу какой-то стыдливости, именно это чувство определяло особенности их совместной жизни. Определенно, оно было самой прекрасной частью их супружества, спокойного, в чем-то старозаветного. Хонда почти машинально отмечал, что за его новым открытием и изменениями стоит нечто, несовместимое с привычными отношениями. Поэтому супруги и обходили молчанием, не старались выяснить тайну.
Наверное, Риэ подозревала, что мужа обременяет служба. И ее маленькие заботы, когда он прерывал свои дела на еду, теперь не могли, как прежде, дать ему расслабиться. Не выказывая недовольства, не делая озабоченного лица и не ставя себе это в заслугу, Риэ, даже когда ее беспокоили почки — это проявлялось в каком-то младенческом, как у дворцовой куклы, выражении лица, всегда старалась выглядеть обычно. Улыбка была исполнена доброты, но в ней не было ожидания. Такой женщиной сделал ее наполовину отец, наполовину Хонда. Во всяком случае, Хонда не причинял жене мук ревности.
Хотя о деле Исао так много писали газеты, муж не обмолвился об этом ни словом, Риэ тоже молчала. Но как-то за едой, когда молчание было бы уж совсем неестественным, Риэ без всяких эмоций заметила:
— Какое несчастье у господина Иинумы с сыном. Когда они были у нас, он показался мне таким спокойным, серьезным.
— Да. Однако спокойствие, серьезность вовсе не помеха для такого рода преступлений, возразил Хонда, но Риэ ощутила в том, как он это сказал, мягкость и результаты долгих раздумий.
Хонда был в тревоге. Самым тяжелым в его юности было то, что, несмотря на все его попытки, он так и не смог спасти Киёаки, теперь же он был просто обязан это сделать. Сострадание людей — это надежда. Участники дела необычайно молоды, поэтому люди не только не станут их ненавидеть, скорее всего, вокруг них возникнет атмосфера сострадания.
Хонда укрепился в своем решении утром, после того, как ночью видел сон с Киёаки.
Иинума, встретивший Хонду на Токийском вокзале, был в плащ-накидке с бобровым воротником, его усики дрожали на холодном декабрьском воздухе, усталость от долгого стояния на платформе чувствовалась и в голосе, и во влажных покрасневших глазах. Чуть не выкрутив сошедшему с поезда Хонде руку, он скомандовал, чтобы ученик из его школы взял у Хонды чемодан, а сам назойливо изливался в благодарностях:
— Как я вам благодарен! Я чувствую, что с вами мы обретем множество союзников. Какая удача для сына! Но вы-то, господин Хонда, как же вы решились а такое.
Отослав с учеником в дом чемодан матери, Хонда отправился по настойчивому приглашению Иинумы на Гиндзу[62] ужинать. Улицы, украшенные к Рождеству, сияли. Хонда слышал, что население Токио достигло пяти миллионов трехсот тысяч человек, но, увидев это скопление народа, подумал, что и депрессия, и голод отсюда кажутся пожаром где-то далеко на краю света.
— Прочитав ваше письмо, жена просто расплакалась от радости. Мы положили его на домашний алтарь, утром и вечером молимся на него. И все-таки разве должность судьи не пожизненная? Как же вы ушли с нее?
— Что делать, заболел. Меня удерживали, но я представил медицинское заключение.
— А что же у вас за болезнь?
— Истощение нервной системы.
— Да что вы!
Иинума больше ничего не сказал, но искренняя тревога, мелькнувшая в его глазах, расположила Хонду к нему. Хонда по опыту знал, что как бы он ни пытался скрыть свои чувства, у него бывали моменты, когда он испытывал определенное расположение к подсудимому, и адвокаты обычно пытаются предположить, какие чувства вызовет их клиент. Это должны быть чувства, играющие на публику. Расположение, которое на мгновение возникает в душе судьи, проблема этическая, но адвокат должен уметь воспользоваться им в полной мере.
— Я уволился по собственному желанию, поэтому по положению по-прежнему судья и считаюсь судьей в отставке. Завтра зарегистрируюсь в коллегии адвокатов и сразу начну работать как адвокат. Я сам выбрал эту должность, потому собираюсь трудиться изо всех сил. Ведь, уйдя с поста моего ранга, я как адвокат неизвестен. Ничего не поделаешь, я ушел по собственному желанию. Суд ограничивается защитой по личному выбору подсудимого. Так, относительно вознаграждения, как я писал в письме…
— Ах, вы так добры к нам. Мы не можем так пользоваться вашей добротой…
— Я очень прошу, чтобы вопрос об оплате даже не поднимался. Таковы мои условия, и вы должны их принять.
— Нет, я просто не знаю, что сказать… — Иинума несколько раз церемонно поклонился.
— Но ваша супруга, наверное, была очень удивлена вашим решением. И ваша мать, видимо, тоже беспокоится. Я думаю, они были против.
— Жена у меня человек невозмутимый. С матерью я говорил по телефону, она на секунду замолчала, похоже размышляла, а потом бодро сказала мне, чтобы я поступал так, как сочту нужным.
— Вот настоящая мать и настоящая жена. Нет, у вас, в самом деле, прекрасная мать и прекрасная жена. У меня жена, что ни делай, ничего не добьешься. Вы должны открыть мне тайну воспитания своей половины, обучить, как самому вести себя, чтобы жена вела себя хоть немного так же, как ваша. Хотя, пожалуй, поздно просить об этом.
Натянутость впервые исчезла, гость и хозяин рассмеялись.
У отдохнувшего Хонды в душе проснулись воспоминания. Ему показалось, что двадцати лет как не бывало, сейчас он, школьник Хонда и воспитатель Киёаки Иинума совещаются о том, как помочь отсутствующему Киёаки.
За матовым стеклом мелькали уличные огни. Здесь же отчетливо проступала другая ночь, словно связанная с оживлением нынешней — голодом и несчастьем, даже остатки еды, красующиеся на столе, говорили о той, темной и холодной, заполнившей тюремный изолятор. И прошлое тоже каким-то непостижимым, смутным образом было связано с их зрелым настоящим.
Хонде пришла в голову мысль, что вряд ли в своей жизни он снова решится на столь глубокое самоотречение, он будто собирался удивительным пламенем, бившимся в его груди, выжечь собственное сердце. С чем можно сравнить эту бодрость души и тела, это тепло, разливающееся в груди, когда на тебя снисходит мысль, как же все вокруг глупы. И это тоже открылось сегодня!
Не Исао должен благодарить его, скорее он должен благодарить Исао. Не соприкоснись он с возрождением Киёаки, с поступками Исао, он, Хонда, стал бы когда-нибудь человеком, испытывающим радость от пребывания в ледяной глыбе. То, что ему казалось покоем, было куском льда. То, что казалось завершенностью — увяданием. Когда он считал воззрения других незрелыми, он еще, собственно, и не знал, что такое подлинная зрелость.
Когда он смотрел на капельки сакэ, повисшие на конце усов Иинумы, без устали, словно в нетерпении подносившего ко рту чашечку с сакэ, ему мнилось, что это капельки идей наивно примостились на усах человека, живущего продажей жара, тепла, который исходит от идеи. Оттого, что тот превратил идею в средство существования, сделал ее своей повседневной жизнью, его несообразности и проступки набросили на лицо легкую тень жизнерадостного самообмана. У Иинумы, который сейчас, не меняя позы, пил одну чашечку за другой, не думая о сыне, что дрожал от холода в тюрьме, был такой же вид, как у ширмы с нарисованным тушью драконом, которая стоит в вестибюле гостиницы. Он с наслаждением упивался идеей, как запахом. С тех времен, когда Иинума был юношей с глубоким, мрачным взглядом, с подавляющими физическими данными, прошло много лет. Не было ничего странного в том, что его жизнь, его страдания, особенно его унижение сейчас были вознаграждены славой сына. По мнению Хонды, этот отец, несомненно, что-то без слов доверил сыну. В воинственном кличе и звоне меча чистого юноши, выступившего против влиятельных лиц, кроется бывшее унижение отца.
Хонде захотелось услышать от Иинумы правду об Исао.
— Можно ли сказать, что Исао осуществил мечту, которую вы лелеяли в душе со времен, когда воспитывали Мацугаэ? — сказал Хонда.
— Нет, он всего лишь сын своих родителей, — гордо отозвался Иинума и завел разговор о Киёаки:
— Сейчас я думаю, что та жизнь, которую вел молодой господин, была самой естественной, более всего отвечала воле богов. Исао таков, каковы мы — его родители, он молод, да и время сейчас такое, вот он и натворил дел, с моей же стороны было глупостью воспитывать в молодом господине воинскую отвагу. Как жаль, что он умер! — голос Иинумы был полон совершенно другими эмоциями, казалось, они вот-вот польются через край плотины. — …Но он следовал только своим чувствам, и только это приносило ему удовлетворение. По меньшей мере, во мне постепенно окрепло убеждение, что он хочет в это верить. Был тут и эгоизм, в который невозможно было не верить. Так или иначе, молодой господин прожил свою жизнь. И то, что я, будучи рядом с ним, нервничал, было абсолютно бесполезным, тщетным.
А Исао мой ребенок. Я воспитывал его так, как считал нужным, и полагаю, что он достиг того, чего я от него хотел. Даже третий разряд по кэндо в десять лет, но что ни говори, это зашло слишком далеко. Может, он слишком прямо воспринял жизнь родителей. И не только это, он слишком рано стал самостоятельным, слишком уверовал в собственные силы, и это привело к его заблуждениям. Если он, благодаря вашим усилиям, отделается сейчас легким наказанием, я думаю, это послужит для него хорошим уроком. Вряд ли это будет смертная казнь или пожизненное заключение.