ПАМЯТИ ТОВАРИЩЕЙ МОИХ ЛЕТЧИКОВ, ВЕРОЙ И ПРАВДОЙ ПОСЛУЖИВШИХ НАШЕМУ НЕБУ:
АЛАШЕЕВА Юрия
БЛАГОВА Николая
ВОЛКОВА Валентина
ГОЛИКОВА Михаила
ДАВЫДОВА Алексея
ЕРШОВА Александра
ЖАРИНОВА Владимира
ЗУБКОВА Петра
ИВАНОВА Бориса
КАРТАШОВА Ивана
ЛАРИЧЕВА Сергея
МАМАЕВА Юрия
НАУМОВА Николая
ОРЛОВА Виктора
ПОНОМАРЕВА Владимира
РАЦА Семена
СТУПИНСКОГО Василия
УРАЛОВА Бориса
ФЕДУЛОВА Игоря
ХИТРОВА Виктора
ЦЫПЛАКОВА Василия
ШАМОВА Ивана
ЩЕРБАКА Федора
ЭЙНИСА Игоря
ЮГАНОВА Виктора
ЯКОВЛЕВА Матвея
Анатолий МаркушаНЕТ
Предисловие
Невольно хочется сравнить новую книгу, которой суждено войти в жизнь, с новой машиной, стоящей на старте перед первым полетом, тем более, если эта книга об авиации. И не об авиации вообще, а о работе и жизни летчиков-испытателей.
Надо сказать, что в романе нет конкретных людей, все имена и фамилии на совести автора, но в то же самое время черты каждого персонажа характерны для реально действовавших или действующих людей. Все коллизии заимствованы из действительности. Все они либо пережиты самим автором, либо автор был свидетелем этих событий.
Анатолий Маркович Маркуша – один из первых летчиков-испытателей так называемого "нового поколения". Он пришел к летным испытаниям через специальную подготовку. Пришел не дилетантом, а высококвалифицированным, разносторонне грамотным летчиком-испытателем. Он принадлежал к отряду, включавшему известнейших летчиков-испытателей Алашеева, Бурцева, Волкова, Зюзина, Изгейма, Комарова. Все они воевали в Великую Отечественную войну и почти сразу же после ее окончания переключились на испытательную работу. Это на их плечи лег штурм и исследование "звукового барьера", испытания, доводка и внедрение среди широких масс летного состава первых реактивных и сверхзвуковых самолетов. Многие из них и сегодня продолжают испытывать самолеты. Многие, но, к сожалению, не все. По разным причинам…
Анатолий Маркуша начал свою литературную деятельность маленькой книгой рассказов "Ученик орла", вышедшей в 1957 году. С этого времени и появился Анатолий Маркуша – писатель.
Он пишет для юношества "33 ступеньки в небо"; для будущих летчиков – "Вам – взлет", "Дайте курс", сборники рассказов – "Дороге нет конца", "Земля Цезаря", "Аисты не сдаются" и другие. В подавляющем большинстве это произведения об авиации.
Роман "Нет" очень точно показывает жизнь летчиков-испытателей, их радости и печали, победы и неудачи, их взаимоотношения и отношения с конструкторами. Короче говоря, роман интересно и правдиво передает ту атмосферу, в которой живут летчики-испытатели.
Нет необходимости вводить читателя в курс событий, происходящих в романе, или давать характеристики действующим лицам. Хочется сказать только, что при чтении романа меня не покидал "эффект присутствия". Может быть, в этом сказалась профессиональная направленность восприятия. Однако мне думается, что и читателю, далекому от авиации, от летных испытаний, будет интересно окунуться в незнакомый ему круг людей, их дел и забот. И какими бы невероятными ни показались события, описанные в романе, пусть знает читатель, что все это было или могло быть. В жизни летчиков-испытателей порой случаются и более невероятные для непосвященного человека ситуации.
Итак, повернемся лицом к аэродрому и пожелаем новой книге большого полета.
В. ИЛЬЮШИН, Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР, полковник
книга перваяКАЖДЫЙ ДЕНЬ
Однажды у циркового артиста спросили: "Скажите, а по проволоке ходить страшно?" Он подумал и ответил: "Если взять центр тяжести в руки и не смотреть вниз, тогда не страшно".
Из разговора.
Глава первая
Небо голубое, бесконечное и совершенно пустое.
С земли небо кажется ласковым и теплым, будто оно растворило в себе частицу пылающего, ослепительного солнца. Нужны очень острые глаза, чтобы разглядеть в сумасшедшей вышине этого прозрачного ничего раскинувшую неподвижные крылья птицу. Ястреб держится в небе на восходящем термике – теплом потоке воздуха.
Немигающий глаз птицы читает землю. Там, внизу, блестят холодные змеистые реки; темными неправильными многоугольниками смотрятся леса, разрезанные едва приметными ниточками просек и ниточками потолще и посветлее – шоссе; внизу сохнут желтые простыни зрелого хлеба и раскинулись зеленые-презеленые полотнища озимых; в мозаику города лепятся красные, белые, темно-серые, голубые квадратики и прямоугольники, над ними – траурные флаги дымов…
Между полями и городом косым крестом светлеет аэродром. По краю летного поля – пунктирные линейки из крестиков-самолетов. Самолетов много. Самолеты разные.
Вот за малышкой крестиком вспыхивает белое облачко. Вспыхивает и тает в молодой траве. Ты запустил двигатель. Ты не видишь ястреба, что бесшумно завис на высоте. Ты смотришь на часы. У тебя еще есть время; пока еще ты принадлежишь земле…
Контрольный облет нового двухсоттонного корабля был поручен летчику-испытателю Виктору Михайловичу Хабарову. Хабарову предстояло поднять машину в воздух и выполнить все, что до него уже дела/ ведущий испытатель, только в более сжатые сроки и в более высоком темпе. Хабаров должен был проверить корабль на скороподъемность; оценить маневренность и управляемость машины, снять характеристики на разных режимах полета; пройти сначала с одним выключенным двигателем, а потом и с двумя; оценить достоинства нового специального оборудования и убедиться в исправности обширнейшего навигационного хозяйства… Словом, программа полета была насыщенна – дай бог уложиться в положенное время.
Основные испытания вел Алексей Иванович Углов, вел долго, больше года. Работа прошла на редкость гладко, и Углов в своем заключении понаставил порядочно восклицательных знаков. Алексей Иванович охотно и обстоятельно расхваливал Хабарову новый корабль и, кажется, только один раз сбился с восторженно-оптимистического тона, когда Хабаров спросил:
– Ну ладно, Алексей Иванович, а хоть какие-нибудь недостатки в твоем ероплане просматриваются?
– Да как тебе сказать… Вот если б путевую устойчивость малость прибавить, а так – зверь-машина!..
В восемь часов пятнадцать минут Хабаров вырулил на чуть припорошенную свежим снежком, голубевшую под косыми лучами раннего солнца взлетную полосу.
Бортовой инженер Василий Акимович Болдин еще раз оглядел контрольные приборы и доложил:
– Инженер к взлету готов.
Следом откликнулся штурман Вадим Орлов:
– Штурман к взлету готов.
Радист Эдик Волокушин замешкался было, но Хабаров не успел спросить его, в чем дело, как Эдик тоже доложил:
– Радист к взлету готов.
И тогда Хабаров сказал командному пункту:
– Акробат, я – Гайка, к взлету готов.
– Гайка, я – Акробат, взлет разрешаю.
Летчик отпустил тормоза, и машина неохотно двинулась с места. Лениво набирая скорость, корабль побежал вдоль полосы.
Подъемная сила нарастала медленно. Колеса еще чертили по заснеженному бетону, а консоли уже потянулись вверх, напружинились, будто руки гимнаста, готовясь принять на себя все двести тонн веса.
Летчик приподнял нос самолета и ждал скорости отрыва.
Но прежде чем корабль повис на плоскостях, Хабаров почувствовал: что-то случилось. Почти неуловимый толчок, легкое содрогание не назвали ему опасности, только предупредили: "Берегись!" И тут же корабль отошел от бетона и осторожно полез вверх.
- Командир, – сказал штурман, – срезало правую тележку шасси.
Летчик подумал: "Этого не хватало", – и, стараясь произносить слова как можно спокойнее, спросил:
– По какому месту срезало?
– Как раз по стакану, командир. Начисто срезало!
Летчик поманил к себе инженера: – Без колесной тележки стойка уберется, Акимыч?
- Должна убраться.
– Убирай шасси.
Инженер перевел кран уборки на подъем. Сначала погасли Зеленые лампочки сигнализации, потом вспыхнули красные – шасси убралось.
Летчик уходил на заданную высоту. Земле он доложил о случившемся и сообщил, что пока намерен выполнять основное задание, а экипажу сказал:
- Работаем по основной программе.
Машина тянулась на заданную высоту. Хабаров пилотировал корабль точными, аккуратными движениями и думал. Следовало принять решение. Какое? Этого он пока еще не знал, но время было, и Хабаров не спешил. На заданной высоте экипаж приступил к испытаниям.
Тем временем на аэродром приехал Генеральный конструктор Вадим Сергеевич Севс, примчались его заместители и помощники, несколько позже прибыл заместитель министра. Все собрались в кабинете начальника летной части.
– Докладывайте, – сказал заместитель министра, ни к кому персонально не обращаясь.
– Насколько можно судить по данным внешнего осмотра тележки, причина поломки – технологический дефект литья…
– С этим у вас еще будет время разобраться, – сказал заместитель министра, – виноватых найти успеете и оправдательные документы сочинить тоже успеете. Тут я за вас спокоен. Что дальше будем делать?
– Я полагаю, – сказал Генеральный, – что сажать их придется на фюзеляж. С точки зрения безопасности это наиболее надежное решение.
– Машина, конечно, выйдет из строя по крайней мере на полгода, но что делать? – сказал кто-то из инженеров Севса.
– А экипаж вы хотите оставить на борту? – спросил начлет.
– Вадим Сергеевич, а может быть, все-таки приземлять их на одну основную тележку и переднюю ногу?..
– Сесть они сядут. А потом? Потом стойка без колес ткнется на скорости в землю, машину развернет, и… собирай кости…
- Это надо еще посчитать… Инженеры заспорили.
Заместитель министра спросил у начлета:
- Где сейчас Хабаров и что они делают?
Начлет показал на карте район нахождения самолета и сказал, что, судя по радиодонесениям, Хабаров выполняет основное задание и пока все идет хорошо.
– Сколько они в полете?
– Два часа сорок.
Действительно, пока все шло хорошо. Корабль летел за облаками. Самописцы регистрировали режим за режимом. Штурман опробовал почти все навигационное хозяйство и теперь пеленговался по широковещательным станциям. Радист принимал очередную сводку погоды. Бортинженер фиксировал показания контрольных приборов. Хабаров включил автопилот и, откинувшись на спинку сиденья, опустив руки на колени, думал.
Он знал, что, посадив машину на фюзеляж, не выпуская шасси, непременно выведет корабль из строя. Выведет надолго.
Сажать корабль с выпущенным шасси… Он отчетливо представил себе, как теряется скорость на пробеге, как чертит по бетону стойка, высекая искры, как она, словно плуг, врезается в землю… Может, конечно, и обломиться раньше, чем корабль развернет, но кто поручится, что обломится?..
Летчик поглядел за борт. Сизые, тяжелые облака висели чуть ниже. Разрывов в облаках почти не было.
Хабаров позвал инженера.
– Акимыч, электросхема уборки и выпуска шасси у тебя есть?
– Есть.
– Покажи.
Болдин подал ему схему, и летчик принялся ее изучать.
А машина шла по заданному курсу, и самописцы чертили то, что им положено было чертить, и экипаж трудился так, как предусматривало полетное задание.
На земле продолжали совещаться.
– При всех условиях перед приземлением надо эвакуировать экипаж – штурмана и радиста обязательно, – это говорил начальник летной части.
– Мы тут посчитали, Вадим Сергеевич, и выходит интересная штука: если они сядут с выпущенным шасси и будут достаточно энергично пользоваться тормозами, стойка не должна сломаться, она подогнется и станет как лыжа. – Это докладывал инженер из группы шасси.
– Чистая афера! – мрачно сказал начлет. – Обламываться на взлете ваша стойка тоже не должна была, а почему-то обломилась. Откуда ж вы знаете, что на посадке она подогнется да еще как лыжа?
– Мне кажется, что рекомендаций экипажу у вас нет, – сказал заместитель министра, – так, может быть, запросим самого Хабарова: какие у него соображения? Связь есть?
– Есть, – сказал начлет.
Заместитель министра взял микрофон и, пренебрегая позывными, передал открытым текстом:
– Хабаров, у микрофона Плотников, как дела, Хабаров? В динамике слегка свистнуло, прошуршало, и раздался голос Хабарова:
– Здравия желаю, Михаил Николаевич, пока дела идут по программе. Выключение двигателей производить не будем. Об остальном, если не возражаете, доложу минут через тридцать пять – сорок.
– Мы тут для вас, Виктор Михайлович, кое-что посчитали и еще считаем…
– Мы тоже считаем, Михаил Николаевич, я доложу…
На электросхеме уборки и выпуска шасси летчик начертил два значка – кружок и крест. Подозвал Болдина и, тыкая пальцем в синьку, сказал:
- Насколько я понимаю, Акимыч, если вот здесь перерубить цепь, а тут закоротить концы напрямую, то вся ветвь правой стойки обесточится. Так? Только не спеши. Если так, мы переведем кран выпуска вниз и получим: левая стойка выйдет, передняя тоже выйдет, а правая останется на замке. Больше мне ничего не надо. Держи, проверь как следует и скажи: можешь ты такую штуку проделать или не можешь.
Василий Акимович забрал схему и, усевшись за своим столиком, стал проверять соображения Хабарова. Потом он вскрыл панель распределительного щитка и принялся колдовать над контактами. Минут через пятнадцать инженер доложил:
- Готово. Правая стойка обесточена.
– Вадим, – сказал Хабаров штурману, – давай курс домой, давай остаток горючего.
Виктор Михайлович выключил автопилот и развернул корабль к своему аэродрому.
В это время Генеральный конструктор говорил заместителю министра:
– Взвесив все привходящие обстоятельства, Михаил Николаевич, я думаю, что экипаж с борта надо действительно эвакуировать, штурмана и радиста безусловно, а бортинженера – на усмотрение Хабарова; посадку производить с убранным шасси на грунт, левее взлетно-посадочной полосы…
– Видимо, вы правы, Вадим Сергеевич, но давайте все-таки послушаем Хабарова. Послушаем, а потом уж будем приказывать.
– Экипаж надо обязательно выбрасывать, – сказал начлет, но ему никто не ответил.
– Акробат, Акробат, Акробат, я – Гайка, нахожусь на подходе. Видите меня? – и, не дожидаясь ответа, Хабаров продолжал: – Я решил производить посадку на основную и переднюю стойки. Прошу на конец полосы подкинуть машину техпомощи. Как поняли? Я – Гайка, прием.
Еще прежде чем собравшиеся на земле сумели до конца оценить решение Хабарова, машина его показалась на посадочной прямой. И тогда все увидели: левая нога шасси выпущена, передняя – выпущена, правая стойка втянута в гондолу и плотно прикрыта щитками.
Летчик осторожно выровнял машину, подвел ее к бетону и коснулся земли левой тележкой. Корабль медленно терял скорость. Летчик держал штурвал выбранным на себя до отказа. Теперь ему надо было сделать все вовремя – ни секундой раньше, ни секундой позже. Как только Хабаров почувствовал, что носовое колесо чиркнуло по бетону, он скомандовал инженеру:
– Вырубай левые.
И инженер выключил оба левых двигателя.
Машина плавно пошла в левый разворот. Правое крыло все еще летело над землей, но оно должно было вот-вот потерять силу и начать опускаться.
– Вырубай правые, – скомандовал Хабаров.
Машина сошла с полосы. Летчик затормозил левые колеса и тем ускорил разворот. Правое крыло тихонько опустилось и зачертило по снегу. Еще, еще, еще немного продолжался разворот, наконец кончик консоли увяз в сугробе.
Экипаж вышел из самолета и первым делом ринулся к правой плоскости.
Инженер перечислял:
– Помят посадочный щиток, деформирован конец элерона, разбит плафон навигационного огня. Кажется, все.
– Если действительно все, – сказал летчик, – то это копейки, Акимыч. Пошли докладывать начальству.
Но идти им никуда не пришлось. Начальство уже прибыло к месту приземления. И заместитель министра жал руки членам экипажа, и Генеральный конструктор со странным вниманием заглядывал им в глаза и говорил какие-то совсем неделовые слова. И радостно шумел Углов:
– Ну, машина! Ну, зверь! Все может вытерпеть. Что я тебе говорил? А? Теперь веришь, Виктор Михайлович, чувствуешь?
Потом они остались вдвоем: Генеральный и летчик.
Вадим Сергеевич выглядел как после тяжелой болезни: кожа на лице землисто-серая, глаза ввалились и поблекли, каждая морщинка проступила так четко, будто ее процарапал не по разуму старательный ретушер.
– Дайте сигарету, – сказал Генеральный.
– Вы же бросили курить.
– Не жадничайте и не воспитывайте меня, Виктор Михайлович.
Хабаров протянул пачку "Примы". Вадим Сергеевич взял сигарету, сунул в рот, но прижечь забыл.
– Ругаете? И правильно. Дошли – колесами разбрасываемся. Черт знает что! Этого я никак не ожидал, в мыслях ничего подобного не держал…
– Вадим Сергеевич, а почему вы не спрашиваете, какое общее впечатление оставляет машина?
– Общее впечатление? Причем тут общее впечатление?..
– Притом. Машина-то получилась хорошая, даже очень хорошая. Правда, в заключение я запишу замечаний больше, чем Углов, но в принципе я совершенно уверен – этому аппарату жить долго.
– Что вы меня успокаиваете? Машина, машина, машина! Я сам знаю, какая машина! Только сейчас меня надо не по волосам гладить, а по голове бить…
– Перестаньте самоедствовать, Вадим Сергеевич. Это не ваш стиль. И если уж вам так хочется критики, пожалуйста…
– Давайте! Давайте, давайте, чего же вы замолчали?
– Так вот: сила этой превосходной машины прежде всего в запасе ее неиспользованных возможностей. Вы еще пересчитаете аппарат под другие движки, вы еще, вероятно, замените крылышки, вы еще будете заниматься модернизацией корабля, и тогда, тогда на свет божий вылупится то, что надо…
– Значит, вы считаете, что в сегодняшнем состоянии это не машина, а скорее полуфабрикат?
– Почему? Вы нашли великолепную схему. И не думайте о чепухе. Плюньте на бракованную стойку.
Вадим Сергеевич вспомнил наконец про сигарету и раскурил ее. Затянулся, пустил дым и сказал:
– А вы все-таки ужасный человек, Виктор Михайлович. Как это у вас всегда получается: уж если ударите, то обязательно по больному месту. И почему-то почти всегда оказываетесь правы.
– Наверное, потому, Вадим Сергеевич, что я от рождения очень талантлив.
– Вы это серьезно?
– Какие могут быть шутки…
– Мне бы да вашу самоуверенность, хотя бы половину.
– Не скромничайте, Вадим Сергеевич…
– Значит, вы утверждаете, что машину следует реконструировать, и в таком духе напишете заключение?
– Нет, такого заключения я не напишу.
– Почему?
– Пока у меня нет сколько-нибудь серьезной позитивной программы. А вы же знаете, я считаю безнравственным и бессмысленным критику ради критики. Я уже давно усвоил: разругать можно все' на свете. И это всегда легче, чем предложить что-нибудь путевое. Я напишу превосходное заключение. Правда, без восклицательных знаков. А вы плюньте на подробности и не занимайтесь самогрызом…
На этом они расстались.
Летчик ушел писать отчет о полете, а Генеральный поехал в конструкторское бюро.
Машину затащили на стоянку, вывесили на мощных гидравлических подъемниках и начали лечить.
Все шло своим чередом, как и должно идти на испытательном аэродроме. Ведь машины, как дети, рождаются в мучениях. И если испытания нового образца летательного аппарата проходят слишком гладко, что хоть и редко, но иногда все же случается, жди большой беды…
Глава вторая
Сияющей, невесомой пеной вздыбились над землей облака. Караван за караваном, утомленные, неспешные, едва заметно двигаясь, плывут они в голубом праздничном небе. Плывут, поминутно меняя свой облик, – из сахарных башен выходят белые слоны, и вот уже слоны превращаются в циклопических медведей, сталкиваются с немыслимым фрегатом, рушатся и принимают очертания горбоносого старика, нахлобучившего по самые брови тяжеленную горскую папаху.
Мощно-кучевые облака – облака хорошей погоды.
Только, приближаясь к их бескрайним стадам, даже летчики-истребители потуже затягивают плечевые ремни. Больно бьют кучевые облака, свирепо швыряют машины, гнут крылья, наваливаются на фюзеляжи жестокой болтанкой.
Кипят облака, кружат, вихрят потоки стремительного, уходящего вверх теплого и падающего с их вершин холодного воздуха.
И смотри не прозевай черты, за которой белая кучевая облачность сомкнётся, потемнеет, станет сизо-стальной и превратится в облачность грозовую.
Белая потреплет и отпустит, а сизая может и изуродовать, может и вовсе пережевать.
Хабаров не летал уже целый месяц – с утра до самого вечера пропадал на фирме. Шла доводка "бочки".
В принципе все выглядело очень просто.
На платформе автомашины смонтировали наклонные рельсы, легкий ажурный помост в шесть с небольшим метров длиной. На помост укладывали обыкновенный серийный истребитель. Под брюхом самолета закреплялась сама "бочка" – мощный ракетный двигатель. Схема полета рисовалась так: летчик садился в кабину, запускал основной двигатель и выводил его на взлетный режим. Самолет ревел, рвался в полет, но его удерживало на месте стопорное устройство. Убедившись, что все в порядке, летчик должен был нажать кнопку "Пуск ракетного двигателя". В первые сто секунд ничего зримого не происходило. Сто секунд работали бесшумные реле автоматического блока, а затем следовали взрыв, грохот, дым… Ракетный двигатель-ускоритель "выстреливал" истребитель в воздух, подобно тому как в свое время выстреливался реактивный снаряд легендарной "Катюши".
Так выглядела задача в принципе.
Если схема окажется удачной, новая установка позволит взлетать без разбега, а значит – и без аэродрома.
Хабаров хорошо помнил совещание у заказчика. Все представители заказчика говорили тогда: машине надо увеличить радиус действия; если это невозможно, надо улучшить ее взлетные свойства, чтобы можно было работать с полевых площадок…
Тогда Хабаров впервые увидел молодого инженера, выступившего в числе последних. Длинный, сухощавый, он театрально вскинул над головой руку и хорошо поставленным, неожиданно густым голосом сказал:
– А давайте чуточку пофантазируем, товарищи! В перспективе у нас – безаэродромная авиация, самолеты вертикального взлета и вертикальной посадки. Это ясно. Но это дело еще не завтрашнего дня: надо время, чтобы освоить вертикальные взлеты и посадки. – Инженер скосил глаза на седую голову председателя совещания. – А аэродромы душат нас уже сегодня. Так нельзя ли пойти на компромисс: попробуем использовать лафет ракетной установки, разумеется, я говорю не о конкретном изделии, а о принципе, заложим в направляющие вместо штатного снаряда штатный самолет и подвесим ему под фюзеляж дополнительный ракетный двигатель – заложим и выстрелим наш самолет без разбега…
– Маниловщина, – сказал пожилой человек, сидевший по правую руку председателя – маниловщина чистейшей воды…
– Почему, простите, маниловщина? – нисколько не сбившись с тона, спросил инженер.
– Длину рельсов вы пробовали рассчитать? Перегрузку вы пытались прикинуть? Схему подвески ракетного двигателя, хотя бы в первом приближении, представляете?
– А как же! – сказал инженер. – Неужели вы полагаете, что я позволил бы отнимать у вас драгоценное время, не произведя предварительного расчета, просто так, что называется, сбрехнув идею?
– Идея – всегда прекрасная штука, – сказал председатель и потер лицо ладонью. –Допустим, что и расчеты ваши окажутся не фантастикой, а делом реальным, допустим, и установку вы построите, но кто согласится сесть на вашу бочку с порохом и сам под собой ее подпалить?
Кто-то в зале засмеялся. Кто-то немедленно поддакнул:
– Именно – бочка с порохом…
И тут летчик увидел: "хозяин" заказа смотрит на него. Смотрит вопросительно. Хабаров встал.
– Разрешите?
– Да, пожалуйста.
В зале сделалось совсем тихо.
– На данном этапе обсуждения вопроса я не рискнул бы сказать категорически: нет. Мне представляется, что бочка с порохом не самое рискованное. Мы же взлетали с ракетными ускорителями на больших машинах. У меня вызывает сомнение совсем другое: ну, взлетим мы без аэродрома, а как будем садиться? Садиться-то все равно надо на летном поле. Стоит ли игра свеч?
Инженер парировал моментально:
– Лучше иметь решенной половину проблемы, чем не иметь ничего.
Председатель совещания поглядел на сидевшего рядом с ним пожилого человека и сказал:
– А не создать ли нам авторитетную комиссию, Евгений Борисович? Установим срок. Тщательно взвесим все "за" и все "против". И, скажем, через месяц вернемся к этому вопросу еще раз.
– Комиссия, конечно, не повредит, – сказал Евгений Борисович – рекомендую пригласить от изготовителя автора предложения, разумеется, Илью Григорьевича Аснера, товарища Хабарова, ну и трех человек мы выделим от себя.
Так и порешили тогда.
Потом были заседания, споры, осторожное маневрирование, были ходы явные и ходы тайные, словом, партия разыгрывалась осторожно, медленно, хитроумно. И все-таки инженер выиграл: высшие инстанции затею одобрили. Колесо сразу же завертелось с новой силой.
Виктор Михайлович не летал уже целый месяц – с утра и до самого вечера он пропадал на опытном заводе, где теперь рождалась "бочка".
Каждый день он записывал в особый блокнот: "Проверить соосность подвески РД к самолету. Сигнализатор положения замка??? Упор рычага управления двигателем. Плохо!" По мере того как что-то решалось, разъяснялось, переделывалось, одни строчки в блокноте вычеркивались, но тут же появлялись новые:
"Поставить фиксатор рулей с автоматом растормаживания.
Упор для левой руки. Обязательно. Порядок отсчета времени срабатывания реле??? Сброс РД при неудачном запуске???"
Всего было уже вписано и частично зачеркнуто сто с лишним пунктов.
Порой Виктору Михайловичу казалось, что этот кроссворд никогда не кончится. Но он давно привык работать основательно, наверняка и не позволял себе торопиться.
В этот день Хабаров приехал на аэродром с утра. Еще накануне он договорился с начлетом, что потренируется на серийном истребителе.
– Чего это тебе приспичило? – спросил начлет.
– Если по месяцу не летать, можно и вовсе разучиться,– сказал Виктор Михайлович.
– Это верно, – согласился начлет и подписал полетный лист.
Хабаров взлетел, разогнал машину над самой землей и энергичной горкой полез вверх. На этом истребителе Хабаров летал много раз прежде и ничего сверхъестественного или неожиданного от машины не ожидал. Однако очень скоро он обнаружил, что смотрит на свой самолет новыми глазами: старается предвосхитить, угадать, почувствовать, как поведет себя машина в предстоящем полете с "бочкой". Он проделал набор высоты с разными углами и, убедившись, что чувствует машину достаточно хорошо, развернулся в направлении пилотажной зоны.
Виктор Михайлович не был самым виртуозным пилотажником – фигуристом Испытательного центра. И хотя он высоко ценил способность к акробатическим полетам и в душе даже завидовал таланту Василия Бескина, например, превыше всего ставил Хабаров чистоту, ювелирность, а не броскость работы в воздухе. Вот ради этой самой чистоты он готов был пилотировать когда угодно, на чем угодно и сколько угодно.
Взглянув на бортовые часы и убедившись, что времени еще достаточно, Виктор Михайлович развернулся в зону.
Сначала Хабаров писал глубокие виражи, потом плавно опрокинулся в перевороте и завязал петлю, перешел в иммельман, накрутил целую серию бочек – быстрых и плавных, горизонтальных и восходящих… Привычно сменялись перегрузки, то вдавливая его в спинку пилотского кресла, то отпуская и снова вдавливая… А в наушниках шлемофона жил своей неумолчной жизнью звуковой мир аэродрома.
Кто-то просил разрешения на выруливание…
Кто-то недовольным голосом напоминал диспетчеру, что уже пять минут дожидается команды на взлет.
"Алмаз" докладывал "Охотнику", что задание выполнено и на борту все в порядке.
"Кобра" просила "Тушканчика" взять превышение метров пять-десять и увеличить скорость на тридцать. "Ты не визируешься, Тушканчик, не визируешься. Как понял? Прием".
Летчик слушал и не слышал этот разнообразный нестройный хор глуховатых, ворчливых, радостных, усталых, знакомых и незнакомых голосов.
Неожиданно он выделил один-единственный, обращенный к земле голос:
– Охотник, я – бортовой восемьдесят четвертый, подхожу к третьему развороту, помогите зайти на посадку, фонарь забило маслом. Давление падает… – Голос был ровный, диктующий, бесстрастный. И все-таки Хабаров сразу же понял: восемьдесят четвертому плохо. Просто так, за здорово живешь, никто не попросит: помогите зайти на посадку. И прежде чем командный пункт успел принять решение подать команду, Виктор Михайлович уже прицелился своим истребителем в район третьего разворота и передал:
– Восемьдесят четвертый, иду к тебе. Давай обстановку. Я – Гайка.
– Гайка, я – восемьдесят четвертый, фонарь забило маслом, наверное, трубопровод накрылся. Давление один и восемь. Ни черта не вижу.
– Какая у тебя высота?
– Четыреста.
– Лезь вверх, обороты двигателя не трогай. Понял? – и тут же, обращаясь к земле, Хабаров передал:
– Завожу восемьдесят четвертого на вынужденную, обеспечьте полосу.
Хабаров пристроился к незнакомой машине. Самолет оказался чужим, военным, устаревшим. На аэродроме Испытательного центра давно уже не паслись такие кони. От кончика носа до кончика хвоста машина была задрызгана маслом.
– Восемьдесят четвертый, почему фонарь не откроешь? – спросил Виктор Михайлович.
– Если ты такой умный, открой сам.
– Что-о?
– Ничего! Открой сам! – и восемьдесят четвертый замолчал.
Летчик с недоумением глянул на замасленную "машину и скомандовал:
– Крен тридцать, разворот влево на сто десять градусов. Восемьдесят четвертый начал послушно разворачиваться.
Хабаров посмотрел на летное поле, оценил свою позицию по отношению к посадочным знакам и передал восемьдесят четвертому:
– Выпускай щитки, следи за скоростью.
– Я еще шасси не выпустил.
– Делай что говорят. Успеешь шасси выпустить. За скоростью следи. Кренчик поменьше. Вот так, хорошо.
Хабаров вел чужую машину к земле, подсказывая пилоту каждое движение.
– Теперь выпускай шасси. Хорошо. Высота тридцать. Стоишь точно по центру полосы. И по удалению – точно. Не разгоняй скорость.
На быстроходном реактивном самолете Хабарову было трудно держаться около восемьдесят четвертого, он то и дело отходил чуть вправо, потом снова подворачивал влево, стараясь не выскочить вперед своего подопечного.
– Высота десять. Выравнивай потихонечку. Хорошо. Пониже пусти. Еще пониже. Подбери ручку. Все. Сидишь. Я пошел. – Он осторожно вывел двигатель на взлетный режим, выдержал машину на одном метре и энергично перешел в набор высоты.
Хабаров уже начал первый разворот, когда услышал:
– Гайка, я – восемьдесят четвертый, благодарю за сопровождение и помощь.
Виктор Михайлович ничего не ответил, замкнул круг над аэродромом, приземлился и порулил на стоянку. Он хотел пройти к восемьдесят четвертой – интересно было посмотреть на самолет и на незнакомого летчика, – но Хабарова отвлекли: позвали взглянуть на только что отлаженный тренажер.
На земле лежали рельсы. По рельсам каталась тележка. К тележке было прикреплено пилотское кресло.
Изменяя величину порохового заряда в специальном патроне, тележке можно было сообщать большие или меньшие перегрузки.
Пришел врач, наблюдавший за отладкой тренажера. Спросил:
– Ну как? Нравится коляска?
– Ничего. Симпатичный катафалк, – сказал летчик.
– Ты это брось – катафалк! Вот сделаем пробы, убедишься, что все в порядке, так тебе не то что бочка, а сам черт не брат будет.
– Я готов, – сказал летчик.
Врач повел его в кабинет. Измерил кровяное давление. Выслушал. Записал показания в журнале. И они снова вернулись к тренажеру.
Хабаров уселся в кресло, туго затянулся привязными самолетными ремнями, уперся ступнями в педали. Левую руку положил на упор, специально по его настоянию приваренный к– переднему обрезу кабины. Правой рукой Виктор Михайлович обхватил ручку управления.
Удобно? – спросил врач.
– Вроде нормально, – сказал Виктор Михайлович.
– Заложен патрон на перегрузку шесть, – сказал врач.
– Хорошо.
– Готов?
– Готов.
Врач приказал включить приборы, велел всем отойти на рабочие места. Выждал. Оглянулся вокруг и скомандовал:
– Приготовиться! – и сразу же: – Давай!
Хабаров нажал на пусковую кнопку. Почувствовал, как его резко толкнуло в спину и понесло вперед…
Пробежав положенное число метров и потеряв скорость на специальном тормозном устройстве, тележка остановилась. Виктор Михайлович расстегнул ремни и стал выбираться из кабины. Подошел врач:
– Ну как?
– Ты знаешь, я ожидал большего. Ничего особенного… – и очень буднично, по-деловому сказал: – Надо бы, доктор, замедлитель поставить…
– Замедлитель чего? – не понял врач.
– Сейчас взрыватель соединен напрямую: я нажимаю, на кнопку, он срабатывает. Так? А надо: я нажал, он молчит. Проходит сто секунд, и вот тогда – трах! Как на настоящей бочке. Имитировать так имитировать. В конце концов ведь не перегрузка самое неприятное, а ожидание, тем более сто секунд! Это будь здоров как много…
– Пожалуй, ты прав, – сказал врач. – Сегодня же скомандую спецам, пусть сделают.
Виктор Михайлович поговорил еще с техниками, обслуживавшими тренажер, и, не дожидаясь, покуда обработают пленку (весь эксперимент фиксировался самописцами и кинокамерой), пошел в летную комнату.
Хабаров еще не успел переодеться, когда дежурный вахтер вызвал его в коридор. В Центре существовало неписаное правило: в комнату летного состава допускались только свои. А в коридоре Виктора Михайловича ждал посторонний.
– Слушаю вас, – сказал Хабаров, вглядываясь в молодого старшего лейтенанта. Парень выглядел лихо – франтовато сшитая форма, сияющие пуговки, свежие, без единой помятины погоны, новые знаки различия.
- Я с восемьдесят четвертой, – сказал старший лейтенант, – моя фамилия Блыш. Пришел лично спасибо сказать и все такое…
Виктор Михайлович протянул руку летчику:
– Хабаров. Пожалуйста. Да, а почему вы все-таки не открыли фонарь?
– На этой заразе как откроешь, так все с улицы в морду тянет…
– Ясно! Опасались, значит, парад нарушить? – и летчик сделал неопределенное движение рукой, как бы оглаживая новенький мундир.
Старший лейтенант смутился.
– Понимаете, я эту гробину перегонял к вам из Рощинки – ее тут переделывать на какой-то стенд будут – ну и подумал: "Хоть оторвусь в культурном центре", вот и махнул в таком виде. Чехол под задницу, сам в параде. Лететь-то всего двадцать минут.
– Как же тебя без парашюта выпустили? – удивился Хабаров.
– А никто не заметил. Я пока рулил, сиденье пониже опустил. Плечи за бортами и лямок не видать.
– Силен орел. Блыш?
– Так точно, старший лейтенант Блыш Антон Андреевич. А вы?
– Что я?
– Ну, Гайка – это, так сказать, псевдоним, Хабаров – фамилия, а остальное?
– Виктор Михайлович.
– Вольнонаемный, что ли?
– Почему? Прикомандированный. Полковник. Блыш смутился.
– Если я что не так сказал, прошу прощения, товарищ полковник. Не знал. И вы учтите – главное, поблагодарить вас хотел. Извините, пожалуйста.
– Слушай, Антон Андреевич, мне тебя извинять не за что, а вот она может в другой раз и не простить. Она накажет.
– Виноват, товарищ полковник, не понял: она – это кто?
– Земля, Антон Андреевич. Земля всех берет: и младших, и старших лейтенантов, и полковников, и генералов. Ей на наши регалии наплевать. Ну ладно. Если не спешишь, подожди – я сейчас переоденусь и подброшу тебя в город.
Когда четверть часа спустя они выходили из летного домика, старичок, дежурный вахтер, спросил Хабарова:
– Никак брательник к вам прилетел, Виктор Михайлович?
– Почему ты решил, Васильич, что брательник? – спросил Хабаров и улыбнулся старику.
– Больно они на вас похожи.
– Вот и не угадал – не брательник он, а племянник.
– Ну-ну, все одно родня. Кровь, она себя оказывает. Как ни крути, не спрячешь, – и старик почтительно распахнул перед летчиком выходные двери. – Счастливо вам. Со свиданьицем!
Хабаров откозырял вахтеру и уже на улице сказал:
– Золотой старик, тридцать лет провожает и встречает ребят из каждого полета. Знатный дед и первый в мире болельщик авиации.
Блыш вежливо кивнул головой.
Глава третья
Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина – загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет – сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…
Ни одна птица не летает в слоистых облаках. Сделает взмахов десять – и валится в неуправляемом падении к земле.
Человек летает. Летает по приборам, которые он изобрел, вырастил, приручил, в которые сумел поверить больше, чем в самого себя.
Уходя в низкое, неживое небо, пилот везет на остриях приборных стрелок скорость, высоту, курс, величину крена и направление на радиопривод; везет с собой крошечный силуэтик покачивающегося, то поднимающегося, то устремляющегося к земле самолетика, приживленного к искусственному горизонту.
Верь стрелочкам, слушайся самолетика, не пытайся несовершенными своими чувствами корректировать их строгий язык – и будешь на высоте, доберешься до самого солнца. Не поверишь – упадешь, упадешь, как большая глупая птица.
Мать стояла на балконе, когда Хабаров вышел из подъезда, уселся в свою черно-белую машину и, лихо развернувшись в тесном палисаднике, уехал. Мать помахала ему рукой и медленно пошла в комнаты.
С тех пор как Виктор Михайлович развелся с женой и жил снова вдвоем с матерью, у матери наступили трудные дни. Впрочем, дни были не только трудными, но и радостными и тревожными. Мать ни разу не спросила сына, почему он оставил семью. Мать жалела Киру и еще больше маленького Андрюшку. Но раз Витя так решил, значит поступить по-другому он не мог. Мать говорила мало, но она все видела, все понимала и все-все чувствовала. Не легко давалось ее Вите это постоянное, подчеркнутое спокойствие, эта неторопливость, эта умышленная приторможенность движений и слов. Ведь по-настоящему он был резким, увлекающимся, вспыльчивым мальчиком.
Летчик никогда не говорил матери, куда уезжает: на полеты, по делам, развлечься. Он никогда ничего не сообщал ей ни о машинах, ни о полетах, но она прекрасно понимала – полеты бывают разные: простые – тренировочные, сложные – испытательные, нормальные, более и менее рискованные… Когда он уезжал вечером и уже в коридоре, берясь за замок, говорил:
– Ты ложись, спи, я вернусь сегодня поздно, – она покорно ложилась в постель, но никогда не засыпала до его возвращения. Мать лежала тихо, прислушиваясь к еле уловимым ночным шорохам большого дома и ждала.
Она заставляла себя думать о чем угодно, только не о сыне. Лучше всего было вспоминать тихий приокский городок, где она родилась и выросла, хорошо было представлять далеких подруг юности, давно уже растерянных, давно исчезнувших из ее жизни; не возбранялось вновь и вновь перебирать в памяти медицинский институт – все волнения, все встречи, все радости и разочарования; можно было воскрешать тонкое, точеное лицо Михаила Хабарова – сначала студента-сокурсника, потом блестящего военного врача, потом ее мужа и отца Вити. Однако переключаться на самого Виктора строго воспрещалось.
Но разве есть на свете нерушимые запреты? Особенно для материнского сердца? Случались ночи, когда она не могла не думать о сыне, о его трудной работе, о его товарищах, о его судьбе. И тогда время тянулось еще медленней. Но она не позволяла себе зажигать свет и нервно взглядывать на стенные часы, которые в ее усталом мозгу стучали то тише, то громче, но никогда не умолкали совсем.
В конце концов Анна Мироновна всегда слышала, как осторожно поворачивается ключ во входной двери, слышала, как Витя снимает ботинки в коридоре, как, осторожно ступая, идет в ванную. Обычно она засыпала под мерное стрекотанье душа – Хабаров уже давно заметил: когда он уезжает на ночные полеты, мать не спит, дожидается его возвращения. Он понимал, что никакие слова ничего изменить не смогут, и придумал хитрость: собираясь на аэродром, надевал самый лучший костюм, завязывал легкомысленный галстук и говорил чуть развязным, вовсе не свойственным ему тоном:
– Мам, я, пожалуй, к приятелям прошвырнусь, если сильно задержусь, не беспокойся. По моему холостяцкому положению… Словом, сама понимаешь.. .
Мать никогда не возражала ему, но она всегда знала, куда он едет на самом деле – к друзьям, к подругам или на полеты.
Сегодня Виктор Михайлович уехал из дому в начале десятого. Мать прибралась в комнатах, постелила себе и ему, неторопливо разделась и легла. Спать было рано, но мать устала, и еще с утра ей нездоровилось: кружилась голова, волнами находила слабость. На тумбочке перед кроватью была приготовлена книга, но читать не хотелось. Анна Мироновна лежала и думала. И мысли, пренебрегая запретами, возвращались к одному и тому же.
Тогда они пришли вчетвером: Витя, высокий, некрасивый, очень рыжий штурман, пожилой громкоголосый инженер и застенчивый, похожий на девушку радист. Все вместе они были экипаж. Витин экипаж.
- Хорошо бы чайку с закусочкой, ма, – сказал Витя, – коньячку в принципе тоже можно…
Мать захлопотала на кухне, ей очень хотелось принять его экипаж как следует, и она сердилась на Витю: почему не предупредил, что приведет гостей. Мог бы позвонить. Она успела бы тогда поставить пирог, могла соорудить пельмени, не покупные, а настоящие сибирские, могла бы… Мать возилась на кухне, стараясь не прислушиваться к разговору мужчин.
А мужчины спорили. Спорили громко, нисколько не заботясь об изысканной деликатности выражений.
- … ты несешь, Виктор Михайлович. Сдохнуть мне на этом месте, не прав ты! – почти выкрикивал инженер. – Какие они аферисты? Ерунда! Им приходится спешить, их гонят. Неужели не понимаешь? Большая лайба стоит до сих пор, так хоть на этой надо показать работу…
– Не понимаю и не хочу понимать. Еще два месяца назад надо было начать доводку бустеров на тридцатке. А новые двигатели гонять можно было хотя бы на тридцать второй или даже на Коломбине. Так? Чего ждали, чего тянули? А теперь давай все сразу – и бустера, и движки, и спецоборудование. Это афера. Типичная афера. Ну, здесь-то можем мы называть вещи своими именами?
– Положим, с движками кое-что сделано, – сказал штурман.
– И спецоборудование проверялось на летающей лаборатории, – сказал радист, – это я точно знаю.
Отрывки разговора не сразу, но все-таки долетели до матери, и она встревожилась. Ей не нравился тон разговора. Экипаж был явно недоволен Витей.
– Нет, – сказал Хабаров, – вы, конечно, как хотите, вы сами уже большие и умные ребята, а я давно на слабо не поддаюсь. Серьезные фирмы так не делают. Все, что я думаю по этому поводу, сказал Генеральному и, вероятно, скажу еще…
– Но от машины, надеюсь, ты не откажешься? – спросил инженер.
– На тебя же пальцем будут показывать… – сказал штурман.
– Мы, ясное дело, как вы, командир… – начал было радист, но Хабаров не дал ему договорить.
– Почему не откажусь? Если будет так продолжаться, обязательно и непременно даже откажусь! И плевать я хотел, кто по этому поводу чего скажет или подумает… Конечно, отказываться труднее, чем соглашаться, но у человека должны быть принципы, через которые не переступают.
Мать старалась не слушать, ей был неприятен этот разговор, и все-таки слышала. Не всё – отдельные фразы. Они сами лезли в уши, лезли и оседали в памяти.
Инженер сказал:
– А Лешка Углов, между прочим, раздумывать не будет. Он уже сейчас фыркает и копытом землю роет.
Виктор сказал:
– Углов, конечно, смелый парень. Только смелый он от глупости. На месте ведущего инженера я бы подумал: записываться к нему в команду или потерпеть…
Штурман сказал:
– Черт с ним, с Угловым, я его тоже не люблю. Лучше объясни: почему ты, после того как побился на Зебре, согласился летать на ней снова…
Виктор сказал:
– Чуть тише! Мать! Потому что Зебра была не престижной машиной, а принципиальным аппаратом. Там имели место неизвестные, которые на земле действительно не выявлялись. И учти, на Зебре шаляй-валяй ничего не делалось…
Мать вошла в комнату и принялась накрывать на стол.
Экипаж улыбался матери. Экипаж во всех подробностях обсуждал последний футбольный матч московского "Спартака" и тбилисского "Динамо". Экипаж с аппетитом выпил коньяк и закусил "чем бог послал". Экипаж собрался уходить…
Это было… Это было две недели назад.
Теперь, лежа в постели и прислушиваясь к ночным шорохам пустой квартиры, мать снова и снова вспоминала тот неприятный вечер.
Когда экипаж ушел, Витя растянулся на диване и стал перелистывать рыжий том "Швейка". Мать не могла объяснить, откуда она это знает, но знала точно: если Витя читает "Швейка", значит ему плохо.
Потом Витя позвонил по телефону. Мать посмотрела на часы и запомнила: было половина первого. По пустякам в половине первого ночи не звонят даже близким знакомым.
– Простите за беспокойство, Вадим Сергеевич, я все время думаю о программе. И мне кажется, мы допускаем ошибку…
Что отвечал Вадим Сергеевич, мать, естественно, не слышала.
– Нет, – сказал Виктор, – нет, с этим трудно согласиться… Ну потеряем месяц, пусть два месяца… В правительстве должны понять…
Потом он долго слушал Вадима Сергеевича. И снова возразил:
– Нет, нет, я все равно не согласен… А если мы людей потеряем?
И опять была долгая пауза.
– Ну, а что Углов?.. Я никогда не позволю себе сказать ничего плохого о коллеге. Но почему вы вдруг стали считать, что мнение Углова имеет какую-то особую, исключительную ценность?
И снова после паузы:
– Неубедительно. Совсем неубедительно, Вадим Сергеевич. Только очень ограниченные люди любят повторять: "Все не в ногу, один ты в ногу". Чепуха! Что? Примеры? Да сколько хотите: Джордано Бруно. Годится? А Циолковский?.. Подойдет? Почему же схоластика? Извините, это как раз самая реальная жизнь, а не схоластика – Хабаров говорил долго.
Мать чувствовала: Витя сдерживается, старается быть не слишком резким.
– Так разве я о себе пекусь? Меня дело беспокоит… Ну, как знаете, как знаете… Может быть, вам действительно виднее, хотя, честно говоря, я в этом совсем не уверен… Может быть… Простите, что потревожил. Спокойной ночи, Вадим Сергеевич.
Да, это было две недели назад… Точно – две недели.
И все это время мать старалась не думать о телефонном разговоре, а теперь вспомнила.
Думать. Не думать. Усилием воли забывать. И вспоминать против собственного желания. Молчать. Не спрашивать. Улыбаться, когда совсем не весело. Думать. Не думать. Ничего не сделаешь – все это обязанности матери, если ее сын летчик, если он служит на аэродроме, если у него такая жизнь и другой он не хочет…
Мать посмотрела на часы. Было четверть двенадцатого. Она надела очки и попробовала читать. Буквы складывались в слова, из слов медленно выстраивались фразы, но ей никак не удавалось увидеть написанное. Мысли раздваивались: лес, изображенный в книге, не имел ни цвета, ни запаха, никаких заметных ориентиров, это был совершенно абстрактный лес: буква "л" плюс буква "е" плюс буква "с". Лес напоминал алгебраический пример: Л + Е + С =… Зато она видела: маленький Витя бежит по зеленой полянке и что-то отчаянно громко выкрикивает. Когда это было? Да, пожалуй, уже больше тридцати лет назад. Где? Кажется, в Удельной. Витя нашел тогда ежика. Ежик сидел под елкой и фыркал. Вите очень хотелось взять ежика и было боязно – уколет. Витя бежал за помощью к маме…
Лес. Израненный, посеченный осколками, прозрачный, сильно обугленный. Мать еле брела сквозь этот фронтовой лес, тяжело опираясь на чье-то плечо. Ей повредило руку. Кажется, серьезно. Она это понимала лучше, чем кто-либо другой, и все-таки пыталась улыбаться, говорила: "Если уж врачу достается, то достается как следует…"
Лес. Снова пригородный, несерьезный, дачный лес. Мать идет по узкой песчаной дорожке, ведет за руку трехлетнего Андрюшку. До чего ж он тогда был похож на Витю – лобастый, крепенький, настырный. Все дети произносят первым слово "мама", а он сказал – сам, точнее не сам, а сям!.. И тут мать стала думать о Кире. Невестка понравилась ей с первого дня знакомства. Крупная, красивая, доброжелательная. Все, что Кира делала, она делала основательно, никогда не суетилась, не шумела, не говорила попусту. И еще матери нравилось, что Кира ни разу ни о ком не отозвалась плохо, или с завистью, или с пренебрежением. И с Витей они жили хорошо – ни ссор, ни выяснения отношений никогда не было. Сколько мать ни старалась, так и не могла понять, что могло их разлучить. Витя приехал тогда и сказал:
– Все, мы расстались.
Мать молчала, но Виктор понял: надо как-то объяснить происшедшее. Мать страдала и беспокоилась – ее глаза, ее лицо, ее руки, вся ее растерянная фигура молча спрашивали: "Что случилось, сынок?"
– Скандала не было, – сказал Витя, – сцен тоже не было. Но приходит час, человек рубит или рвет причалы и идет следом за своей судьбой, – и, видимо, смутившись литературной гладкости произнесенных слов, добавил: – Раскрываю кавычки: это Федин, Константин Федин. "Братья".
Больше они никогда не говорили о Кире.
Изредка мать навещала Андрюшку. Он был еще мал, чтобы понимать все, он думал, что отец летает где-то очень далеко от дома.
Мать поглядела на часы. Большая стрелка нагоняла маленькую – без десяти час. Сделав над собой усилие, мать принялась за книгу.
"Наступила вкрадчивая, обманная тишина. Благополучие становилось гнетущим, оно удушало больше, чем призраки убийц, чем мрачные стоны сновидений. Люди соблюдали спокойствие боязливо и покорно, как обитатели больниц…" Мать читала фединских "Братьев".
Витя сказал тогда, что идет за своей судьбой. Что он имел в виду?
Мать положила раскрытую книгу на одеяло и задумалась. И снова память отнесла ее далеко назад, в события, ушедшие, казалось, совершенно бесследно.
Витя учился в десятом классе. Тогда он познакомился с Галей. Галя была вертлявая, всегда смеющаяся, всегда куда-то торопившаяся девчонка. Галя приходила в их дом довольно часто. Они вместе готовили уроки, вместе бегали на каток. Они часто ссорились и потом долго выясняли отношения. Не надо было обладать даром ясновидения, чтобы понять – Витя влюблен. Но мать знала и никогда в этом не сомневалась: Галя не Судьба Вити… Просто увлечение. Обыкновенное мальчишеское увлечение. И все случилось так, как и должно, – увлечение прошло.
Когда в жизни Виктора появилась Марина, молчаливая, очень самоуверенная, очень основательная девушка, мать дрогнула. Ей казалось, что Марина подавляет Витю, ловко навязывает ему свою волю, тянет за собой. Но однажды Анна Мироновна услышала такой разговор:
– Ну и мог один раз пропустить свой аэроклуб, ничего б не случилось. Ты же обещал пойти, и я ждала, а ты не пришел.
– Не мог я пропустить…
– Скажи: не хотел! Так уж и говори прямо…
– Ну не хотел. И что?
– Ничего. Просто я это запомню…
Кажется, именно тогда мать подумала: "Нет, ни Галя, ни Марина, никакая другая женщина не станет Судьбой Вити. Его настоящая Судьба по земле не ходит…"
Почувствовав это, мать не отговаривала сына ни от поступления в военное училище летчиков, ни от карьеры летчика-испытателя; ни разу не говорила Вите о рискованности выбранной им профессии, о своих тревогах. Напротив, Анна Мироновна всячески поощряла его. Однажды мать сказала Виктору:
– Если уж быть, так быть лучшим.
– Мам, – удивился Виктор, – ты хоть знаешь, чьи это слова?
– Мои, – сказала мать, – чьи же еще? Виктор засмеялся:
– Это Чкалов сказал!
– Ну да, – смутилась мать, – а я и не знала. Честное слово, не знала.
Мать перевернулась на бок. Раскрытая книга упала на вытертый коврик.
Часы показывали начало третьего.
Матери нездоровилось: тело – руки, ноги, спина – сделались тяжелыми, будто чужими, веки сами собой прикрывались, но настоящий сон так и не шел. Сбивчивые мысли-видения проносились сквозь утомленный мозг, и она едва улавливала, где кончается явь, а где начинается сонная одурь.
Анне Мироновне привиделся полет с Витей. Витя сидел за штурвалом самолета, почему-то очень напоминавшего автомобильный руль. И вообще весь самолет был, как две капли воды, похож на автомобиль. Только на передней панели, и на потолке, и на боковинах-дверках было черным-черно от приборов. Матери стало страшно, и она спросила:
– Витя, как ты можешь запомнить все эти стрелочки и все эти цифры? Ты ничего не перепутаешь?
– А чего тут помнить? Кругом автоматика, ма.
Она смотрела на Витю во все глаза. Витя был очень большой, гораздо больше, чем на самом деле. Он был очень спокойный. И очень красивый. Его руки, обтянутые тонкой замшей перчаток, едва касались штурвала. И самолет-автомобиль несся вперед со страшной скоростью. Потом мать вдруг увидела, что Витино лицо покрылось крупными, ну просто как виноград, каплями пота. Он не отирал капель-виноградин, к они медленно, бесшумно, часто катились от висков и глаз к подбородку. Мать забеспокоилась:
– Что с тобой, Витя? Почему ты так вспотел?
– А ты думаешь, это легко – летать с матерью? Лучше б я сто полетов на Коломбине сделал…
– Глупый, – сказала мать, – я же не инженер и не штурман, я не стану на тебя кричать, даже если ты сделаешь что-нибудь не так. И потом, я ведь совсем не понимаю, как надо. Мне хорошо с тобой и совсем не страшно. Не волнуйся, пожалуйста.
И капли на его лице сразу высохли, будто их никогда не было.
Мать очнулась, поглядела на часы. Стрелки перечеркнули циферблат пополам. Было ровно шесть.
"Неужели проспала?" – подумала мать и сразу поднялась с постели. Босиком, бесшумно ступая по паркету, она вышла в коридор и заглянула в соседнюю комнату. Сына не было. Пустая кровать белела у окна. На тумбочке стоял нетронутый стакан морса. Мать всегда ставила Вите питье на ночь.
Она вернулась к себе, снова легла и, чувствуя, как растет напряжение, стала припоминать: тогда его не было дома двое суток. И раньше чем Витя вернулся с аэродрома, она увидела его портрет в газете. Он со своими ребятами установил мировой рекорд дальности. Потом, замученный и счастливый, он появился сам.
Мать поздравила его и сказала:
– Ничего себе порядочки в доме – мать узнает последней. Из газеты!
А он ответил:
– Зато наверняка! В газетах все точно… Собственно, для теперешней тревоги не было сколько-нибудь серьезных оснований. В последние годы Хабаров много работал по ночам. Мать знала: авиация не должна зависеть ни от погоды, ни от времени суток, ни от каких других внешних" факторов…
Кстати, "внешние факторы" – любимое выражение Вити.
Он даже про восьмимесячного Андрюшку говорил в свое время:
– Посмотри, ма, а мужик-то наш отлично реагирует на внешние факторы. Должен скоро заговорить.
Мать посмеивалась над нетерпением сына и вместе с ним радовалась и ждала.
И Андрюшка не обманул их, когда ему исполнилось десять месяцев, взял да и сказал: "Сям!"
И хотя липкая усталость не покидала тела, спать матери расхотелось. Она подумала: "Или уж встать, попить кофейку?" И встала.
Анна Мироновна была уже на кухне и собиралась чиркнуть спичкой, чтобы поджечь газ в конфорке, когда зазвонил входной звонок. Она вздрогнула, мельком взглянула на часы – без четверти семь, – бестолково засуетилась, ринулась к двери.
Кто бы это?.. У Вити – ключ… Потерял? Нет. Он никогда ничего не теряет… Забыл? Кто – Витя? Нет… Беда?.. Не может быть… Я бы знала… обязательно знала…
Не помня, как отпирала замок, мать распахнула двери.
На площадке стоял экипаж: инженер, штурман, радист.
На девичьем краснощеком лице радиста от носа до шеи тянулась длинная ссадина.
У штурмана были красные глаза и серо-землистые щеки.
Инженер был какой-то измочаленный.
Экипаж молчал. Или, может быть, мать не слышала слов, которые они произносили, которые они должны были произнести.
– А Витя? – беззвучно спросила мать и почувствовала, как проваливается во что-то темное, невесомо-мягкое…
Сначала она ощутила неприятный резкий запах. Поняла – нашатырь. Потом неслышно сказала, словно ставила диагноз не самой себе, а кому-то постороннему: обычный обморок, ничего страшного. Мать прислушалась: кругом было очень тихо, так тихо, будто весь мир кончился. Подумала: "Надо открыть глаза". И испугалась.
Ей почудилось, будто она видит голубой телевизионный экран. По экрану бежали быстрые четкие буковки. Буковки складывались в слова. Мать сделала над собой усилие и стала следить за экраном: "НО…В…КАКОЙ-ТО…ЧАС…ЧЕЛОВЕК…" Что будет дальше, она уже знала.
Мать осторожно приоткрыла глаза. Около кровати на узенькой трехногой табуретке сидел Витя. У него было усталое, как после трудного полета, лицо. У него были затравленные, как после большой пьянки, глаза. Он упирался ладонями в колени и напряженно, окаменело, терпеливо ждал.
– Витя, – едва слышно сказала мать, – пожалуйста, не беспокойся, я сейчас встану.
– Тихо, мама, тихо. Тебе нельзя разговаривать, – и погладил ее руку своей большой, тяжелой рукой.
Мать лежала совсем тихо. Непостижимо сложным путем в мозгу ее соединялись обрывки мыслей, всплывали перехваченные на лету слова из того слышанного и неслышанного разговора Виктора с экипажем. Там, где матери недоставало сведений, на помощь приходили догадка, чутье. Она снова открыла глаза и не слабым, а своим обычным голосом спросила:
- Что с Угловым, Витя?
Хабаров посмотрел в лицо матери и понял: врать нельзя.
- Нет Углова. Нет больше Углова, мама.
Видно, она ждала именно такого ответа, потому что сразу же спросила:
- А почему экипаж?..
- Единственное, что он сделал по-человечески, – катапультировал ребят…
– Не надо так, Витя.
– Надо. Обязательно надо. Так.
– Где все? – спросила мать.
– Сидят на кухне и жрут сосиски, голубчики…
– Сейчас я встану, Витя. Они же голодные. Их надо как следует покормить, – она говорила о привычном, очень для нее важном, говорила быстро и уверенно.
– Пороть их надо, а ты говоришь – кормить. Придумали: приперлись, перепугали… – и помолчав: – Продали, паразиты, доказывать полезли – все хорошо! Ведь предупреждал, за их шкуры беспокоился. Так не поверили. Попробовать захотели. – Горькая морщина перечеркнула лоб, и мелко-мелко подрагивали губы. – Эх, люди…
- Не надо так, Витя…
- Надо. Добреньких дураков по головам бьют. И все стараются чем потяжелее ударить…
Глава четвертая
На бледном бланке с безымянными очертаниями материков, выцветшими пятнами морей, заливов, больших озер, тоненькими ветками рек и строгим оттиском координатной сетки легли четкие черные кривые. Местами они сближаются, сходятся, напоминая рисунок годовых колец на срезе дерева, местами разбегаются и исчезают за обрезом листа. Острым пером нанесены на бланк сотни значков и цифр – легких, летящих, то воскрешающих в памяти математические символы, то кажущихся заимствованными из радиосхем, то трогательно-наивными, как снежинка, нарисованная не окрепшей еще детской рукой.
Это тоже небо. Точнее – изображение неба, спроектированное на карту рукой метеоролога. Можно, конечно, подтрунивать над ошибками синоптиков, и все-таки не стоит уходить в полет, предварительно не заглянув в синоптическую карту, не попытавшись оценить обстановку, не окинув единым взглядом поле боя.
Небо – всегда арена схваток: холодные течения теснят теплые, наступают фронты, коварно растекаются окклюзии, идут на прорыв циклоны и держат оборону антициклоны, и, распушив "лисьи хвосты", ползут облака-разведчики, и где-то, еще невидимые и неслышные тут, гремят настоящие грозы…
Они собрались на запасном аэродроме: молодой инженер, автор стартовой установки, получивший с легкой руки Главного маршала неофициальное прозвище "Бочка", десяток сотрудников специального конструкторского бюро, Виктор Михайлович Хабаров, начальник летной части Федор Павлович Кравцов, представитель министерства Илья Григорьевич Аснер и еще несколько человек – неофициальные полпреды заинтересованных организаций.
Была назначена последняя проба.
Метрах в трехстах от края взлетно-посадочной полосы поставили стартовую машину. На ажурных направляющих покоился списанный, отслуживший свой век самолет-истребитель. Под фюзеляжем самолета висела здоровенная бочка – ракетный пороховой двигатель. От стартовой установки к командному пункту толстым разноцветным жгутом протянулись прохода.
Заканчивались последние приготовления к взлету.
К Хабарову подошел Аснер, поздоровался и спросил:
– Так как дела, Виктор Михайлович?
– А вот сейчас увидим, Илья Григорьевич.
– Увидеть-то мы увидим, но не все. Меня прежде всего ваша подготовка интересует, а не сам аттракцион.
– Доработки выполнены. Крепление ускорителя переделано полностью, по-моему, удачно. Защелка рычага управления основного двигателя усилена дополнительной пружиной, фиксаторы ручки управления поставлены… Словом, все, что можно было предусмотреть, предусмотрено. А дальше… Дальше, сами знаете: ринг покажет.
– Что у вас на тренировке произошло?
– В каком смысле?
– Только, пожалуйста, не темните, Виктор Михайлович! Мне доложили: перепутали заряд. Перепутали?
– Ясно. Начальству уже накапали. Ну и публика! Действительно, такой случай был: заложили заряд на перегрузку шестнадцать вместо шести…
– Черт знает что! За такое дело судить мало. Могли ведь вас изуродовать, инвалидом сделать…
– Вы знаете, Илья Григорьевич, как ни странно, но именно эта ошибка оказалась полезной: нечаянно опробовав перегрузку шестнадцать, я убедился, во-первых, что не так страшен черт, как его малюют, и, во-вторых, вообще как-то спокойнее стал относиться ко всей программе.
– Но вы же неделю после этого казуса не могли головы повернуть.
– Прошло. Видите – ворочаю совершенно нормально.
– Как бы там ни было, а доктора вашего надо все-таки проучить. За халатность.
– Если бы вы только выражение докторского лица видели, когда не на шесть, а на шестнадцать шарахнуло, вам бы, Илья Григорьевич, жалко его наказывать стало.
– А у вас какое выражение было?
– Судя по киноленте, вполне приличное. Я бы не сказал, что очень осмысленное, но довольно все-таки бодрое…
Подошел инженер:
– Все готово, Илья Григорьевич.
– Как заправка?
– Минимальная, до конца полосы не долетит.
– Хорошо. Начинайте.
Инженер взял выносной микрофон на длинном шнуре и скомандовал:
- Всем отойти от изделия. Приготовиться к пробе.
Люди, копошившиеся у машины, быстро покинули стартовую площадку.
– Запуск основного двигателя, – скомандовал инженер.
– Есть запуск, – откликнулся механик, дежуривший на пульте.
Прошло совсем немного времени, и двигатель сначала заурчал, потом, словно решившись, взревел и выбросил могучую струю газа.
– Двигатель запущен.
– Форсаж!
В обвальном грохоте потонули все звуки, минуту назад еще населявшие аэродром. За стартовой установкой заклубилась пыль, полетели камушки, черной птицей мелькнул и исчез вырванный пласт земли.
– Пуск! – невольно пытаясь перекричать этот ад, рявкнул инженер в микрофон и нажал красную кнопку на пульте. И тут же побежала стрелка секундомера. Летчик, не отрывая глаз, следил за ее тонким стремительным жалом: десять секунд, двадцать, сорок… минута, вот уже и восемьдесят секунд, и сто… Из-под фюзеляжа рванул сноп дымного яркого пламени, раскатисто грохнуло, и самолет устремился вперед.
Самолет летел!
Ровно через шесть секунд от фюзеляжа отделилась "бочка". "Бочка" упала на землю, подпрыгнула и осталась лежать неподвижно.
А самолет, словно выстреленный из громадной рогатки, набирал скорость. Потом сделалось совершенно тихо: кончилось горючее, и основной двигатель заглох. Но серебристая машина-стрелка продолжала лететь. Еще не иссякла сила инерции. Виктор Михайлович совершенно отчетливо почувствовал: истребитель летит умирать. Что все произойдет именно так, он знал и раньше, так было запрограммировано. Но одно дело – знать, и совсем другое дело – чувствовать.
Сначала самолёт уменьшил угол набора, потом потихонечку перешел на снижение. Чуть кренясь вправо, истребитель сокращал и сокращал зазор с землей; вот, взбив над полосой облачко серой, летучей' пыли, чиркнул консолью по грунту, вот всем весом ударился о землю, отскочил и, разваливаясь, с глухим, чуть запоздавшим стоном рухнул.
Эксперимент был закончен.
– Кажется, все хорошо, – сказал инженер, стараясь придать голосу обычную твердость.
– Очень хорошо, – сказал Аснер, – поздравляю.
– Нормально, – сказал Хабаров и подумал: "Лучше бы на это не смотреть".
Было еще рано, и у большинства людей рабочий день только-только начинался. Хабаров сел в машину и медленно поехал в сторону шоссе. Потом свернул на грунтовую дорогу и, отъехав километра три от стартовой установки, притормозил. Здесь он бросил автомобиль на обочине и тихо пошел сквозь лесок к озеру.
Он шел сквозь просвечивающий лесок, кусал сорванную на ходу травинку. И его, помимо воли, преследовала картина падающего самолета.
Он думал: самая точная, самая выразительная модель возможной катастрофы. Его катастрофы… В натуральную величину, так сказать.
За долгие годы в авиации Хабаров навидался всякого. И если это заранее запланированное падение пустой машины так цепко овладело его воображением, то тут были не только эмоциональные, но и сугубо технические причины.
Дело в том, что самолет взлетал с наглухо законтренными, то есть неподвижными, рулями. Сделано это было, разумеется, преднамеренно, чтобы в момент разгона на стартовой установке летчик случайным толчком не отклонил ручку управления и не создал тем самым аварийного положения близ самой земли. Через шесть секунд после старта автоматическое устройство должно было расстопорить рули, и только с этого момента машина становилась покорной воле пилота. Ну, а если автоматика не сработает или сработает недостаточно четко? Тогда человек окажется в самом худшем из всех мыслимых положений: самолет лишен управления, а у летчика нет высоты, и, следовательно, покинуть машину с парашютом невозможно.
И все-таки Хабаров сам настаивал на взлете с застопоренными рулями. С инженерной точки зрения такое решение выглядело наиболее строгим – оно исключало случайность.
Теоретически это решение обеспечивало наивысшую безопасность. А практически? Но, собственно говоря, для того именно и существуют летчики-испытатели, чтобы отвечать на подобные вопросы…
Дома Хабарова ждало письмо.
Надо сказать, дней за десять до этого он получил первое письмо от старшего лейтенанта. Тогда Блыш писал, что хочет еще раз поблагодарить Хабарова за его неоценимую помощь, просил извинения за тон, который он допустил в разговоре на земле и, главное, объяснял, почему он все-таки не открыл фонарь на снижении.
"Мне очень неприятно, – писал Блыш в своем первом послании, – что вы могли всерьез поверить, будто я берег парадный вид мундира. Дело в том, что мне еще прежде случалось попадать на этой машине в сильный ливень, когда встречным потоком так заливает лобовое стекло (отчасти и боковые стекла), что исчезает всякий намек на прозрачность плексигласа. Я пробовал в таком положении открывать фонарь, и оказалось – еще в сто раз хуже! В щели между козырьком и сдвижной частью образуется разрежение, воду со страшной силой засасывает в кабину, и в один момент вся физиономия делается совершенно мокрой. Вот я и опасался, что на том заходе у меня потянет не воду, а масло и я до самой земли буду протирать глаза…"
Блыш оправдывался настойчиво и добросовестно.
Хабаров был в преотличном настроении и черкнул в ответ несколько шутливых строк.
"Милый друг № 84!
Ваше письмо очень любезно. Но для чего столько шума, за который, впрочем, в приличном обществе принято благодарить? Я не благодарю, чтобы не провоцировать Вас на новый бесполезный шум. Не надо возбуждать цепных реакций подобного рода. Спасибо за другое: за крупицу информации, представляющей, на мой взгляд, действительный интерес. Ваше наблюдение, касающееся возникновения местного разрежения при частичном открытии фонаря на змееподобном аппарате, – факт, заслуживающий внимания! Диссертацию на этом, пожалуй, не защитишь, но такое наблюдение может сделать честь любому профессиональному летчику-испытателю. С чем Вас и поздравляю.
Васильевич интересуется Вашим здоровьем, постоянно просит Вам кланяться (чем заслужено такое расположение – не знаю) и велит передать, чтобы Вы впредь не делали попыток летать без парашюта, хотя он и не настаивает на слишком частом применении последнего по его прямому назначению. Васильевич, как, впрочем, и я, не слишком большой поклонник мужественного парашютного спорта.
Желаю Вам всяческих успехов…"
Теперь Хабаров получил ответ на это послание. Виктор Михайлович вскрыл конверт и начал не спеша читать: "Уважаемый Виктор Михайлович!
Благодарю за внимание (большое многоточие должно снизить шумовой фон, столь немилый Вашей душе и предотвратить возникновение цепной реакции).
К сожалению, я все-таки не настоящий Ваш племянник и поэтому несколько опасаюсь сразу приступить к главному (родственникам разрешается не разводить церемонии: свои люди!). Начну несколько издалека, но безо всякого шума, с голой информации: мне двадцать семь лет. Летаю, включая аэроклуб, военное училище и пребывание в строевой части, десятый год. Налетал за это время несколько меньше тысячи часов, преимущественно на учебных, тренировочных и истребительных самолетах. Общее образование имею среднее, но не десятилетку, а техникум – автодорожный. Большинство характеристик положительные, но не идеальные. Успехи в воздухе начальство оценивает значительно выше, чем поведение на земле. Вероятно, поэтому я имею честь состоять не в столь высокой должности командира звена и носить звание старшего лейтенанта (с просроченной выслугой лет в один год и два месяца).
Ссылаясь на официальные данные последней теоретической сессии, смею утверждать, что в науках подготовлен прилично (во всяком случае, в объеме требований, предъявляемых к строевым летчикам: четверки я получил только по метеорологии, общей тактике, наставлению по производству полетов и радиотехнике, по остальным же многочисленным дисциплинам – пятерки).
Ужас! Информация иссякает и надо писать о главном…
Впрочем, сначала дополнительные сведения: имею 1 (одну) жену и 1 (одну) дочку четырех лет от роду. Взысканий имею больше – четыре:
1) За пререкание со штурманом и употребление выражений непредусмотренных и т.д. – выговор.
2) За снижение на полигоне до высоты бреющего полета без разрешения руководителя стрельб – выговор.
3) За словесное оскорбление старшего офицера (того же штурмана) в общественном месте – трое суток домашнего ареста с удержанием…
4) За вылет на полигон без полетного листа – выговор.
А теперь как с вышки в воду: научите, как пробраться в испытатели.
Мотивы моего желания: в строевой части потолок, которого я могу достигнуть – заместитель командира эскадрильи, капитан. Дальше моему характеру хода не будет! Я люблю летать. Очень люблю. Но служить… Нет настоящего таланта.
А летать могу. И могу многому еще научиться именно в полетах.
Прошу у Вас, Виктор Михайлович, не протекции – это не в моих правилах, а совета: как правильно проложить курс к цели.
Уважающий вас Антон Блыш". Хабаров дочитал письмо, спрятал бумагу в стол, а на перекидном календаре сделал пометку: "Блыш. Позвонить ген. Бородину."
Глава пятая
В бледно-синей бездонности яркого, солнечного неба белые вензеля инверсии. Пролетел по прямой – и след словно вытянут по линейке, прям и растекается медленно-медленно, неохотно, будто тает. Выписал вираж, и след – кольцо, громадное, курящееся кольцо, тихонько сносимое ветром. Атаковал противника, и небо, как великанская грифельная доска, предъявляет земле схему исполненного маневра…
Учебник метеорологии объясняет причины образования инверсии, возникающей в результате конденсации горячих выхлопных газов двигателя, подробно, длинно и скучно.
А если взглянуть на инверсионный след по-другому, не с позиций строгой науки? Летящий над землей след – факсимиле пилота, росчерк, оставленный не карандашом, не шариковой ручкой, не куском мела – машиной. Многим ли людям на земле дано счастье писать по небу? Вот так размахнуться над полями, лесами, морем, озерами, реками, – горами, городами – и писать!..
По давным-давно установившейся традиции процессия остановилась у развилки шоссе. Последний километр до кладбища полагалось пройти пешком. Разобрали венки, красные подушечки с приколотыми орденами и медалями, двое механиков подняли большой портрет Углова. Портрет наскоро увеличили с анкетной фотографии, хранившейся в личном деле. На этой карточке Углов был лет на десять моложе. Встрепанный, чуть улыбающийся, он смотрел на людей несколько свысока и с нескрываемым удивлением: "Чего это вы, братцы, колготитесь?" – казалось, спрашивал Углов с портрета.
Хабаров покосился на красный, обтянутый ситцем гроб. Он знал: надо подойти и вместе с товарищами поднять гроб на плечи. Летчик медлил. Когда это случалось, когда доходило до этого, он всегда медлил. Наглухо закрытые гробы пугали Хабарова своей неестественной легкостью – много ли весит горсть земли, взятая с места катастрофы? – он все понимал и не мог привыкнуть, не мог примириться с этой неизбежностью…
Подавляя в себе глухое, сосущее чувство страха, Виктор Михайлович шагнул к катафалку.
Военный оркестр заиграл похоронный марш Шопена.
Процессия растянулась в цепочку и медленно двинулась к кладбищу.
Летчик смотрел в затылок шагавшего впереди него начлета и, почти не ощущая тяжести на плече, старался ни о чем не думать. Но разве можно не думать, когда столь многое связывало его с Угловым – и доброго и недоброго.
Они никогда не были близкими друзьями, не были ни разу членами одного экипажа, не были собутыльниками, но вот уже много лет делали общее дело в небе одного аэродрома. К тому же за Хабаровым остался долг, долг, который теперь некому было вернуть.
Тогда Хабаров бился с экспериментальным планером. Машину поднимали на буксире, затаскивали на высоту три тысячи метров и волокли в заданный район. Там летчик, пилотировавший планер, отцеплялся, включал ракетный ускоритель и с диким грохотом устремлялся вперед. Минуты через три запас горючего иссякал и надо было садиться. Виктор Михайлович выполнил уже одиннадцать таких полетов, и каждый раз что-то отказывало, что-то не ладилось. Приходилось изворачиваться, ловчить, спасать шкуру.
Но худшее произошло на двенадцатом полете: ускоритель не запустился, к тому же вышел из строя указатель скорости. Надо было срочно заходить на посадку. Машина перегружена, горючее взрывоопасное. Хабаров хотел слить топливо, как назло, не сработала аварийная система слива. Летчик развернулся на полосу и на повышенной скорости пошел к земле. Хабаров снижался с таким расчетом, чтобы иметь в запасе лишнюю сотню метров высоты. Это было, разумеется, правильно и предусмотрительно. Указатель скорости не работал, и приходилось действовать на глазок, поэтому скорость он держал тоже с запасом. Убедившись, что планер на полосу попадает, Виктор Михайлович щелкнул тумблером посадочных щитков. Но, как давно замечено, беда одна не приходит – щитки не вышли. Разбираться, в чем дело, не было времени.
Хабаров понимал: и лишние сто метров высоты, и избыточная скорость в сложившейся обстановке обернутся ему боком – он непременно должен "промазать", то есть выкатиться за пределы летного поля. Но сделать ничего уже не мог.
Хабаров слышал, как колеса его машины шаркнули по бетону, отметил в сознании: сел нормально. Впрочем, теперь это было не главным. Главное таилось в другом: хватит или не хватит посадочной полосы, на какой скорости он выскочит за ее пределы?
Полосы не хватило. Красный планер, напоминающий окрыленную торпеду, на бешеной скорости мчался к концу аэродрома. Планер выскочил в ловушку – взрыхленный песчаный участок, вплотную примыкавший к посадочному бетону. Машина горестно застонала. Фюзеляж переломился. Невредимый, но зажатый обломками планера, Хабаров ждал взрыва. Взрыва не было. Пока не было. Но взрыв должен был громыхнуть – чуточку раньше или чуточку позже.
И тут Хабаров увидел: со стоянки сорвался истребитель, он рулил к месту аварии, как безумный подпрыгивая на колдобинах, резко виляя из стороны в сторону. Истребитель далеко опередил машины: санитарную, аварийную, пожарку. Самолет остановился на последнем метре бетона, из кабины выскочил Углов и побежал к обломкам планера.
Углов рос в глазах летчика с непостижимой быстротой. Вот он закрыл своим большим, затянутым в черную кожу телом треть, половину, все небо. Углов вытащил Хабарова из развороченной кабины.
– Цел? – прохрипел Углов. – Бежим, пока не дрызнуло!
Он помог Виктору Михайловичу взобраться на плоскость своей машины, сам упал в кабину и порулил прочь от места аварии…
Процессия остановилась у ворот кладбища. Прощаться, отдавать то, что называют последним долгом, произносить речи, полагалось здесь. На самом кладбище, бывшем деревенском погосте, давно уже стало слишком тесно для церемоний.
Гроб поставили на деревянное возвышение, окружили плотными рядами венков. Сменялся почетный караул, говорились речи.
Речей Хабаров не слушал. Хабаров стоял в сторонке, глядел на густой синеватый ельничек.
Речи были удручающе одинаковы, ничего решительно не выражали и, главное, ничего уже не могли изменить.
К Виктору Михайловичу подошел Севе. У него было желтое, обтянутое лицо смертельно уставшего человека. Генеральный казал шепотом;
– Вы снова оказались правы, Виктор Михайлович… Хабарову показалось, будто тихие, торопливые слова Генерального вот-вот перекроют и оркестр и скорбные речи. Он отстранился от Вадима Сергеевича и ничего не ответил.
Хабаров видел штурмана. Рыжая, будто ржавая, голова его светилась на солнце. Орлов жевал травинку и смотрел мимо гроба, мимо людей, в ему одному ведомую даль. Хабаров видел инженера. Болдин казался совсем старым. Грубое лицо Акимыча и всегда-то было в морщинах, а в этот час морщины стали еще резче, еще глубже. Тяжело набрякли мешки под глазами. Рядом с инженером стоял радист. Эдик все время вздыхал и переминался с ноги на ногу. Хабаров видел жену Углова. Распухшее от слез лицо, небрежно заколотые над ушами волосы, дрожавшие руки.
За спиной летчика остановились две пожилые женщины.
– Молоденький-то какой, – сказала одна женщина.
– Ладно бы на войне, а то так – за здорово живешь, – сказала другая.
– А жена-то не больно убивается. Видать, налётал он ей, до конца жизни хватит…
– Жена еще не старая, жена не пропадет. Самого жалко.
– Молодой, красивый, небось и детки остались.
– Летают, летают… И конец известен, а все равно разве такого уговоришь – брось! Не бросит. Жалко…
Летчик обернулся, строго глянул на посторонних женщин и сказал негромко:
– Не того жалеете. Этот свое дело сделал. Женщины недоуменно переглянулись, замолчали и попятились. Хабаров медленно, медвежевато пошел в сторону. Неслышно шагая, он приблизился к старику, стоявшему чуть поодаль от возвышения с гробом.
Старик был высокий, жилистый. Редкие седые волосы его чуть шевелил ветер. Потертая кожаная куртка висела на нем, как на вешалке. Голубые, несколько затуманенные глаза смотрели сосредоточенно и скорбно. Хабаров осторожно обнял старика за плечи и, наклонившись к самому его уху, сказал:
– Вот так, Алексей Алексеевич, вот так…
Алексей Алексеевич погладил руку летчика своей сухой, еще сильной ладонью и тоже очень тихо сказал:
– Вот так, Витя, вот так…
Алексей Алексеевич был одним из старейших летчиков испытателей страны. Давно уже – отставным, бывшим летчиком. Когда-то он вводил в строй и Углова, и Хабарова, и многих других. В последние годы Виктор Михайлович почти не встречался с Алексеем Алексеевичем. На аэродроме старику делать было нечего, на торжественные собрания и юбилейные вечера приглашать его большей частью забывали, а без приглашения он никогда никуда не приходил. Но каждый раз, когда случай все-таки сталкивал Хабарова с Алексеем Алексеевичем, Виктор Михайлович испытывал странное чувство: уважение, нежность, легкий налет грусти и непонятная примесь вины перед этим человеком переплетались в тугой узел.
-Экипаж, я слыхал, цел, – шепотом сказал старик, – он успел катапультировать ребят?
– Успел.
– А сам не успел?
– Сам не успел.
– Хорошо погиб Леша. Достойно. Правильно погиб, – сказал Алексей Алексеевич и опустил голову.
Хабаров ничего не ответил. Он не считал, что Углов погиб оправданно, но возразить Алексею Алексеевичу не мог. Тем более здесь и тем более сейчас. Виктор Михайлович только крепче обнял старика за плечи. И тот, по-своему поняв это движение, сказал чуть слышно:
– Это очень важно, Витя, хорошо погибнуть. Правильно и вовремя. Теперь, в старости, я это точно понял – очень важно, может быть, важнее всего прочего.
И в этот момент Хабаров увидел Киру. К началу церемонии она опоздала и теперь торопливо шла по дороге. Высокая, красивая, как всегда, уверенная в себе, Кира несла огромную охапку кроваво-красных гвоздик. Черное платье, черная накидка на волосах и пунцовые гвоздики выглядели, как показалось Виктору Михайловичу, удручающе эффектно. Хабаров видел: Кира приблизилась к жене Углова, быстро, вскользь поцеловала ее, сделала шаг вперед и положила цветы на крышку гроба. И еще Хабаров заметил, и это было ему особенно неприятно: положив цветы, Кира мельком оглядела всех присутствующих. Хабаров отвернулся.
Скорее всего ни один человек в мире не мог бы усмотреть в поведении Киры что-нибудь заслуживающее осуждения, но Хабаров не доверял ни ее трауру, ни искренности ее соболезнования, ни одному ее жесту…
Тем временем речи кончились. Гроб снова подняли на руки и понесли к могиле. Поперек рыжей глинистой ямы были перекинуты две парашютные стропы.
Хабаров подумал: "Стропы обожгут руки", – и устыдился будничной деловитости этой мысли.
Медленно покачиваясь, гроб стал опускаться в могилу. Первые комки земли ударились о крышку, тут же грохнул ружейный залп, чуть позже оркестр заиграл гимн.
И в тот самый момент, когда над кладбищем восстановилась было тишина, небо обрушилось на землю яростным громом двигателя.
Низко, над самым деревьями, пронесся острокрылый серебристый самолет. Точно над головами людей, тесно сбившихся в кучу, машина, словно переломившись, устремилась в зенит и одновременно плавно закрутилась в серии восходящих бочек.
Взглянул в небо начлет. Тревожно посмотрел, напряженно.
Взглянул вверх Алексей Алексеевич. Не скрыл радости.
Взглянул вслед машине Хабаров. Подумал: "Низковато начал вертеть, черт".
Взглянули в небо посторонние женщины, те, что жалели Углова. Испуганно посмотрели и прянули в сторону.
Взглянул вверх радист. Улыбнулся.
А стрела-машина, опрокинувшись в густой, праздничной синеве неба на спину, снова понеслась к земле и снова низко – низко вышла из крутого пикирования и опять ушла в зенит, к солнцу, к самой середке неба.
И начлет помрачнел.
И мало смыслившие в авиации музыканты плотнее прижали к себе трубы.
И остался спокойно-сосредоточенным инженер. Двигатель гудел ровно.
И только вдова Углова, казалось, не замечала ни самолета, ни неба, ни людей…
Рыжую глину ссыпали в могилу, обровняли холмик лопатами, забросали сначала еловыми ветками, потом венками.
В последний раз просвистел над кладбищем самолет, опрокинулся на спину и резкой горкой ушел вверх. Разом стало тихо и пустынно.
Первыми потянулись к выходу оркестранты. Следом за ними – посторонние женщины. Потом – все остальные.
Хабаров задержался на кладбище. Даже самому себе он не признался, что не хочет встречаться с Кирой. Медленно шел Виктор Михайлович по узенькой, усыпанной битым кирпичом и плотно укатанной дорожке, которую уже давно называли авиационной. Надписей, высеченных на надгробиях, не читал – он и так знал, кто где захоронен.
Остановился у могилы Стасика Чижова.
На отрыве от земли у Стасика отказал движок. Машина потеряла скорость и рухнула на самой границе летного поля. Аэродромная команда не успела даже глазом моргнуть, как все было кончено. Потом аварийная комиссия долго расследовала обстоятельства катастрофы, но так и не определила истинной причины несчастья. "Списали" на топливный насос. Примерно через полгода Хабарову пришлось поднимать дублер того самолета, что убил Стасика. Виктор Михайлович долго гонял двигатель на земле. Резко сбрасывал и еще резче прибавлял обороты. Машина огрызалась, но терпела. И тогда Хабаров порулил на взлетную полосу. Летчик и сейчас ощутил противный, мелкий, словно вибрация, озноб, преследовавший его до самого отрыва от земли.
"Не повезло Стасику", – подумал Хабаров и по совершенно непонятной ассоциации вспомнил: в пластмассовой круглой коробке Стасик держал свою знаменитую коллекцию рыболовных крючков. Он был чудаком, Стасик, – гордился этими крючками так откровенно и так радостно, будто сам изобрел их. И еще Стасик собирал фотографии самых лучших экземпляров выловленных рыб. Особенно хороши были снимки зимних щук. Замороженные метровые зверюги втыкались хвостом в снег, а рядом, для масштаба, ставился рыбацкий сапог. Стасик очень заботился о том, чтобы никто не заподозрил его в преувеличении, хвастовстве и прочих рыбацких прегрешениях.
Хабаров подумал: "Сколько же ему было лет?" И с удивлением ответил: "Двадцать девять". Странно, пока Стасик был жив, он вовсе не казался Виктору Михайловичу молодым. Теперь – другое дело.
Хабаров пошел дальше.
Остановился у могилы Сергея Тихоновича Станового.
На скоростной площадке машина Станового опрокинулась на спину и вошла в отрицательное пикирование. Становой успел передать о том, что случилось, по радио. А дальше… дальше летчику не хватило высоты, чтобы выдрать самолет из снижения. Много позже установили: то был первый взбрык приближавшегося и еще неведомого авиаторам "звукового барьера". Загадку разгадали ученые-аэродинамики, разгадали, когда Сергея Тихоновича не было уже в живых, отчасти и потому, что его не было.
Сергея Тихоновича Хабаров недолюбливал. Очень уж заботился Становой о своем авторитете, очень уж часто говаривал молодым: "Вот в наше время…", и больно неприятно дрожали Сергея Тихоновича руки, когда он разыгрывал восьмерную преферансе. Впрочем, все это нисколько не мешало Виктору Михайловичу высоко ценить Станового-испытателя, учиться у него, подражать ему, прислушиваться к его беспощадным и всегда резким суждениям о машинах и людях.
Хабаров оборвал высохшие цветы на могиле Станового и пошел дальше.
Под разросшейся елью, ссыпавшей ржавые иголки на землю, покосилась могила Карлиса Эйве. Хабаров опустился на колени и ладонями стал сметать с серой бетонной плиты жесткие еловые хвоинки.
С Карлисом они вместе вводились в строй. Карлис был человеком неукротимого темперамента и отчаянной судьбы. Он мало успел повоевать. Но за двадцать шесть дней, проведенных на фронте в самом конце войны, умудрился сбить четырнадцать самолетов противника. Ребята прозвали его Латышским стрелком. И это ему принадлежало знаменитое в свое время изречение: "В сорок пятом сбить его было не штука, найти – это да!"
И испытателем Эйве был необыкновенным. Сразу же залетал на опытных машинах, залетал так профессионально и уверенно, что, случалось, на него "стояла очередь", и даже самые видные конструкторские бюро торговались, не желая уступать Карлиса друг другу.
А потом в центр пришло распоряжение: от полетов отстранить.
Никаких сколько-нибудь серьезных причин для этого распоряжения не было, но кто-то где-то сказал: "Есть такое мнение…"
Год Латышский стрелок писал рапорты, добивался приема в министерских кабинетах, стучался в самые высокие двери. И единственное, чего достиг, – ему разрешили летать на связном ПО-2.
Надо отдать должное Становому, Углову, Басистому и другим ребятам, все они ходили по инстанциям и все упрямо доказывали: такому испытателю нелепо подрезать крылья. Они козыряли фронтовыми заслугами Эйве, его талантом, наконец, государственными интересами. Никто не возражал, но никто так и не решился оспорить "мнение"…
В милицейском акте было записано: "…в результате неосторожного обращения с огнестрельным оружием при чистке охотничьей малокалиберной винтовки "Винчестер"… Господи, сколько стоило тогда труда похоронить Карлиса здесь, вместе со своими. Ведь нашелся деятель, который сказал:
– К вашему сведению, товарищи ходатаи, в свое время самоубийц за оградами закапывали…
Хабаров закурил, отряхнул колени и медленно побрел к выходу. Он шел мимо могил Стеклова, Ташходжаева, Горелова, мимо общей могилы Кострова, Завадского, Шмарина, Яковлева и Кораяна, мимо могил Рабизы, Солохашвили, Козлова, Гражданкина…
Он шел медленно, сдерживая шаг, стараясь думать о товарищах, что никогда уже не увидят неба. Но помимо воли в голове его жила и другая мысль. "А я жив". Думать об этом было стыдно, мысль хотелось прогнать, заглушить, но она все крутилась, все жужжала и снова и снова напоминала о себе.
Хабаров никогда не считал себя талантливее, умнее, везучее других, хотя знал свою истинную цену – цена была достаточно высока, но вовсе не беспредельна.
Хабаров, конечно, понимал, что скроен, как все, из такого же прочного материала, забронирован в крепкие, как у всех летчиков, мускулы, налит живой, здоровой кровью и, как все, смертен. И все-таки он никогда не верил, не допускал мысли, что может погибнуть в полете. С ним этого не случится. Он не мог объяснить, почему в нем живет такая уверенность, но она жила. Летчик знал: не убьюсь.
Хабаров вспомнил слова Алексея Алексеевича: "Это очень важно, Витя, хорошо погибнуть. Правильно и вовремя", – и усмехнулся.
Глава шестая
Серое, тускло-серое, дымчато-серое все вокруг. И косматые лохмы плотнейшего тумана летят по консолям, пряча от взгляда кончики плоскостей. И тяжелые прозрачные капли-слезинки бьются в лобовое стекло, плющатся, вытягиваются и, перерождаясь в косые рваные полосы, чертят по прозрачным боковинам фонаря длинные, словно кометные, следы.
Потом светлеет. Медленно, робко, будто в серую краску добавляют понемногу белил. Еще белил, еще, а теперь – и синьки… И серое исчезает, становится белым, блестящим, совсем тонким, как пленка. И – пропадает…
Над головой – второе небо: синяя эмаль, инкрустированная слепящим, огненным, клокочущим солнцем.
Небо другое, и ты другой.
Был прикован к земле, теперь свободен. Был на службе у приборных стрелочек, теперь можешь жить и без них.
Был напряженный, сосредоточенный, хмурый, теперь веселись. Ты прилетел в праздник! Веселись, радуйся, хмелей от простора, синевы и близкого общения с солнцем.
Только не забудь: путь домой, путь вниз будет снова серым, тусклым и трудным. И не пробуй преодолеть его с радостной беспечностью. Соберись. Подчини себя стрелочкам. Вздохни раз, вздохни два, вздохни еще, поглубже вздохни. Теперь ступай. И будь строгим к себе…
День решающего испытания откладывался уже четырежды. Сначала ведущий инженер потребовал дополнительной проверки всех автоматических систем. У него не было никаких особых сомнений, просто он сказал:
– Для надежности. – Подумал и добавил: – И для спокойствия души. Дело серьезное.
Специалисты проработали ночь напролет, но к утру так и не управились.
На следующий день в назначенное время совершенно неожиданно пошел проливной дождь. Позвонили на метеостанцию. Синоптики обещали, что погода скоро улучшится, и советовали подождать. Прождали три часа. Ливень действительно утих, но к установке невозможно было подойти – грязь развезло по самые ступицы.
Пока лил дождь, двигателистам пришла в голову блестящая идея. И они потребовали два дня на переделку узла подвески порохового двигателя. Ведущий поколебался – давать или не давать, – но дал.
Наконец, когда все было готово, проверено, отлажено, что называется, отполировано до зеркального блеска, откуда ни возьмись сорвался боковой ветер – сильный, порывистый. И тогда сказал Хабаров:
- Для первого раза с таким ветром лучше не связываться. Полет отложили в четвертый раз.
Четыре раза Хабаров приезжал на аэродром напрасно. Переодевался в потрепанные летные доспехи, мысленно шаг за шагом репетировал свои действия в предстоящем полете: вот так буду садиться в кабину, вот в такой последовательности проверять оборудование, вот так щелкать тумблерами и ожидать таких вот показаний контрольных приборов… и, если будет так, надо будет сделать так, а если вот так, тогда по-другому – и все было зря. Полет откладывался, откладывался раз, и два, и три, и четыре… Физически такая работа изнуряла, может быть, и меньше, чем настоящий полет, а психологически, пожалуй, даже больше. Ведь каждый раз он обязан был рисовать в воображении не только благополучные, но и неблагополучные ситуации тоже.
Сегодня Хабарову предстояло в пятый раз выходить на старт.
Накануне он написал Блышу: "Уважаемый Антон Андреевич!
Пишу Вам очень коротко, т.к. дел по горло. Вам надо подать рапорт на имя генерал-лейтенанта авиации Бородина. Суть дела изложите в двух строчках. К рапорту приложите:
1) Справку о налете (выписка из Летной книжки).
2) Служебную характеристику.
3) Автобиографию с фотокарточкой.
Проситься на должность летчика-испытателя не советую, лучше предлагайте себя кандидатом в группу подготовки летчиков-испытателей. Я звонил Бородину, он сказал, что набор начнется скоро.
Вас, конечно, интересует, каковы шансы попасть? Думаю, есть.
Перед тем как станете писать рапорт, еще раз взвесьте как следует все. Кое в чем, судя по Вашему письму, Вы, Антон Андреевич, сильно заблуждаетесь. Летчики-испытатели "делают биографии" не только в воздухе, но и на земле. Напрасно вы полагаете, что в нашей невоенной организации налаживать отношения с начальством проще, чем у Вас в армии. Не уверен. Совсем даже не уверен.
Проверьте, как у Вас с терпением. Много ли? Летчику-испытателю надо много. Очень много.
Признайтесь самому себе, любите ли вы учиться. У нас Вам придется постоянно, ежедневно и в с ю решительно жизнь что-то изучать, узнавать, чем-то овладевать. Командирская учеба в части покажется Вам тут детским садом.
Оцените свою принципиальность. Профессиональную принципиальность. Летчику-испытателю даже с малым изъяном в этой области – смерть.
Мне очень жаль, что я не могу сейчас написать Вам более обстоятельно. Во всяком случае, советую еще и еще подумать. Любить летную работу естественно для каждого летающего человека. Это условие необходимое, но еще далеко не достаточное для того, кто идет в испытатели.
Если по трезвому размышлению Вы направите рапорт, то сразу же садитесь за учебники и основательно повторяйте курс наук. На приемных экзаменах Бородин совершенно беспощаден. Он всегда был и остается сторонником высокоинтеллектуальной школы подготовки летчиков-испытателей. Учтите, что кавалерийская лихость абсолютно не в его характере и не в его принципах.
Желаю успеха, жму руку. Ваш В. Хабаров".
Покончив с письмом, Виктор Михайлович лег.
Спать не хотелось, но спать надо было, и он заснул, заставив себя подчиниться необходимости. О предстоящем полете больше не думал, и беспокойные сны его не мучили.
Будильник прозвонил ровно в пять.
Минут сорок Виктор Михайлович пропадал на балконе – растягивал амортизаторы, заменявшие ему покупные эспандеры, сгибался, разгибался – ломал тело. Принял душ. В начале седьмого позавтракал, не замечая, что ест, и выехал на аэродром.
Ехал Хабаров быстро, стараясь не думать ни о чем постороннем. Прислушиваясь к мотору, определил: когда резко нажимаешь на акселератор, постукивают клапаны. И тут же решил: в воскресенье надо будет заняться, подрегулировать.
На старте все было готово. Не спеша переоделся, сверил часы, еще раз заглянул в наколенный планшет, где весь предстоящий полет был расписан на длинный ряд последовательных операций.
К Хабарову подошел ведущий.
– Все проверено, Виктор Михайлович, все в порядке.
– Хорошо, – сказал летчик, – иду.
Он уселся в кабине, пристегнулся привязными ремнями к сиденью и начал готовиться к взлету. Бросил взгляд слева направо: осмотрел приборы, все было нормально. Проверил положение тумблеров, рычагов, кранов, переключателей, все было нормально. И тогда Хабаров нажал на кнопку включения радиопередатчика:
-Акробат-один, Акробат-один, Акробат-один, я – Гайка, как слышите, проверка связи.
– Гайка, я – Акробат-один, слышу вас отлично.
- Понял вас, Акробат-один, понял.
Хабаров защелкал тумблерами левой панели – включил автоматы защиты. Мысленно он называл тумблер, включал и тут же проверял, правильно ли включил. Через минуту доложил?
- Акробат-один, я – Гайка, к запуску готов. И земля мгновенно откликнулась:
– Гайка, я – Акробат-один, вас понял. Запускайте основной.
– Понял, запускаю, – сказал летчик и нажал на кнопку стартера.
Хабаров слышал, как набираются обороты, слышал, как стартовый движок вошел в зацепление с главным валом двигателя, он заметил, как ожили и поползли прочь от нулей стрелочки контрольных приборов. Потом в двигателе появился новый звук – низкий, урчащий – это турбина набирала обороты. И вот уже за спиной у него засвистело. Хабаров посмотрел на приборы и понял: основной двигатель заработал.
Плавно перемещая рычаг управления двигателем, он не сводил глаз со счетчика оборотов и контрольного термометра. Гул нарастал. Двигатель выходил на взлетный режим.
- Акробат-один, я – Гайка. Двигатель на взлетном, все в порядке.
– Понял вас, Гайка. Давай форсаж.
– Даю.
Обвальный грохот потряс стартовую площадку. Форсаж включился.
– Я – Гайка, есть форсаж. Все в порядке.
– Понял. Давай взлетный, Гайка.
– Есть взлетный, – сказал летчик и большим пальцем правой руки нажал красную кнопку на ручке управления. В этот же момент левой рукой он пустил стрелку секундомера бортовых часов.
Вжавшись подошвами в рифленчатые ножные педали, упираясь левой рукой в специально приваренную к борту скобу, он косил глазом на секундомер и ждал, ждал, пока пройдут сто секунд, пока сработают все автоматические цепи и грохнет ракетный двигатель.
Секунды прыгали медленно. Левая рука начала затекать.
Восемьдесят секунд отсчитала стрелка, девяносто… девяносто пять…
– Ну! – сам себе сказал Хабаров, но ничего не случилось: ревел основной двигатель, сгорало топливо, мелко подрагивала установка, а ракетный двигатель молчал.
Прошло сто восемьдесят секунд.
- Акробат-один, я – Гайка, стартовый не запустился, выключаю основной, – сказал Хабаров. И земля разрешила выключать.
Стало тихо. Хабаров сидел расслабленный и все еще смотрел на бессмысленно бегущую стрелку секундомера. Потом он расстегнул замок привязных ремней, откинул сдвижную часть фонаря и начал приподниматься в кабине. И тут земля рявкнула:
– Гайка, назад, сидите… Полный цикл выключения – три минуты двадцать.
Он усмехнулся. Теперь, когда основной двигатель был уже вырублен, полный цикл срабатывания автоматических цепей его мало занимал – если б вдруг ракетный ускоритель все-таки включился, его, как котенка, выплюнуло бы с направляющих и приложило всем весом машины о землю. Но спорить Хабаров не стал, послушно опустился в пилотское кресло, досидел до полных трех с половиной минут и только тогда вылез.
Виктор Михайлович отошел от установки, лег на траву и, медленно покуривая сигарету, стал глядеть в небо.
Все время его тревожили фиксаторы рулей – ну-ка не сработают, не отключатся в положенный момент, и он останется на неуправляемой машине без высоты, а подвел ракетный двигатель. Этого он никак не ждал.
Небо было блеклое и спокойное.
Хабаров бросил сигарету и вернулся к установке: надо было узнать, что же все-таки случилось.
Машину облепили техники, и первое, что услышал Хабаров, приблизившись к самолету, срывающийся на фальцет голос ведущего:
– К чертовой матери таких работничков. Судить за это надо!
Седой грузный электрик, чуть заикаясь, пытался возражать:
– Кто ж его знал… отошел разъем… сами видите… Сто раз не отходил, а тут на… как назло…
– Не знаю, не знаю, не знаю, отошел разъем или его вообще не подключили. Докажи, что подключил…
– Ну зачем же так?.. Отошел – ясно…
- А мне неясно. Понимаешь – неясно! Хабаров тронул ведущего за плечо:
- Чего вы так волнуетесь? Я не кричу, а вам чего кричать? Разъем вполне мог отойти. В принципе на него надо будет поставить легкую пружинную контрочку, а сейчас хорошо бы раздобыть простую аптекарскую резинку. Зафиксируем очень просто.
И ведущий сразу успокоился.
– Мне перед вами, Виктор Михайлович, совестно. Столько мурыжили вас и из-за такого, извините, г… еще и фальстарт устроили. Черт знает что.
– Бывает, – сказал Хабаров, – пусть дозаправляют машину, прихватывают разъемную колодку резинкой, и мы сейчас все повторим.
И снова был запуск, и тревожный голос земли отвечал на его запросы; и снова бежала стрелка секундомера, и немели ноги, вжатые в рифленчатые педали, и весь он, напряженный, неестественно скованный, ждал рывка, грохота, удара…
И рывок оказался мягче, и грохота он почти не заметил. Машина метнулась по рельсам-направляющим, быстро-быстро набрала скорость и уже схватилась за воздух, и помчалась вперед и вверх, и ему показалось, будто он услышал два последовательных тихих щелчка: освободился стопор элеронов и руля высоты. Летчик ощутил: ручка управления ожила, сделалась пружинистой и послушной. Он с облегчением вздохнул и принял самолет от умнейших, тончайших, совершеннейших, но все-таки чужих ему автоматов в свои руки. Собственно, на этом испытание было закончено. Дальше последовал самый обычный, самый будничный полет, завершившийся нормальной посадкой.
Закончился первый полет. Но вся программа заняла еще много времени. Хабаров выполнил шестнадцать взлетов со стартовой установки. Он исследовал возможность подъема с меньшими и большими углами, выработал методику действий для летчиков, которым еще только предстояло занять его место, тщательно проанализировал и оценил работу всех автоматических устройств.
Не все шло гладко.
На девятом полете фиксатор рулей управления все-таки подвел его. Очутившись в воздухе, Хабаров почувствовал: самолет летит, но ручка управления не оживает. Его бросило в пот. Он приказал себе: "Спокойно!" – и, тихонечко действуя триммером, стал уводить самолет подальше от земли. Высота! Ему нужна была высота, хотя бы двести метров… А мозг напряженно работал: что могло произойти? Узел за узлом он высвечивал схему фиксатора. Дошел до АЗС – автомата защиты. Мог отказать? Нет. Мог выключиться? Мог! И он извернулся змеей, глянул влево и вниз, увидел – АЗС выключен. Включил. Ручка тут же ожила. И тогда он понял: сам нечаянно выключил, зацепил и выключил…
Потом, составляя официальный письменный отчет, Хабаров указал: "Система себя оправдывает. Летать, используя ее возможности, не особенно трудно, однако надо…" И в четырнадцати четких пунктах перечислил, что должен учитывать, предвидеть, знать и понимать летчик. Дальше шли замечания. Замечаний было семьдесят два – конструктору, эксплуатационникам (упоминался случай с разъемной колодкой), летчику-испытателю, то есть в данном случае самому себе (упоминался случай выключения АЗС)…
Вечером того дня, когда Виктор Михайлович подписал все экземпляры начисто перепечатанного на машинке отчета, он складывал начлету:
– Программу закончил, Федор Павлович, все в порядке.
– Ну и как бочка? – спросил Кравцов.
– Бочка она и есть бочка. Страху много, удовольствия мало, но летать можно. – И тут же спросил: – А что у Севса слышно?
– Пока отбрехиваются. Помаленьку работать тоже начали. А ты думал, будет как-нибудь иначе?
– Нет, не думал. Куда им деваться? Доводить машину все равно надо. Слишком далеко дело зашло, слишком много денег в нее вбито.
Глава седьмая
Бесшумный, мягкий, молочно-белый, он крадется на коварных кошачьих лапах, припадая к самой земле, цепляясь за ложбинки, выбирая места пониже. И все время вспухает, делается гуще и толще и, словно осознав свою созревшую силу, неожиданно закрывает все окрест. Это туман. Враг всех летающих, враг тихий, злобный и пока еще не побежденный.
Правда, наука уже нащупала пути покорения тумана. Стоит в его мутное влажное тело ввести кристаллики сухого льда, например, искусственно создать ядра конденсации, и влага соберется в капли, и капли прольются дождем, и в сплошной белой шубе, накрывшей землю, образуется прореха. Но пока это удается только в эксперименте. Пока туман еще силен. Пока он еще наглухо отсекает небо от земли. И вот уж поистине бывает – близок локоть, да не укусишь: и рядом земля, и нет земли…
Берегись бесшумной поступи тумана. Не надейся на ветер – разорвет, не успокаивай себя незначительной толщиной – ведь и трех метров хватит, чтобы отнять у тебя землю. И не рискуй, не рискуй зря! Отступить перед туманом не значит струсить, не значит испугаться. Отступить перед туманом – значит проявить благоразумие.
Как он не любил дней, которые начинались с разговоров! Но начальство требовало на беседу, и идти пришлось.
Виктор Михайлович постучал в дверь и, услышав короткое, резкое "Да!", перешагнул порог. Поклонился и быстро оценил обстановку: как всегда, в комнате не было ничего лишнего. На широкой полке поблескивали штук пятнадцать великолепно исполненных моделей разных самолетов. На приставном столике выровнялись в ряд пять разноцветных телефонов. Со стены, из строгой стальной рамки ободряюще улыбался Чкалов. А начлет глядел хмуро. Хабаров давно уже в мельчайших подробностях изучил этого человека. Теперь он ожидал, в каком ключе начнется разговор – официальном, полуофициальном или дружеском. Возможен был любой из вариантов. Больше всего Хабаров не любил официальных объяснений.
– Пришел. Прекрасно. Садись и рассказывай, Виктор Михайлович, что там у вас с Александровым произошло?
"Ясно – разговор полуофициальный", – подумал Хабаров и тоже спросил:
– А что, собственно, рассказывать – про существо или про сопутствующие эмоции: он сказал, я сказал, он сказал?..
– Прежде всего давай существо.
– Ясно. Так вот: в заключении по Александровским универсальным авиагоризонтам я написал с полной определенностью: прибор – дерьмо. Разумеется, термин был менее решительный, но суть именно такая. Компоновка удачная, точность достаточно высокая и надежность тоже на уровне. Но я считал и считаю: в конструкции допущена принципиальная нелепость. На шкале, расположенной перед летчиком, помещен силуэт неподвижного самолетика, вокруг которого движется небесная сфера. Теоретически все как будто правильно: или вагон перемещается вдоль телеграфных столбов, или мимо окна вагона бегут те же самые столбики – один черт. Про бегущие столбики даже в художественной литературе пишут. Но я возражаю против столь свободного использования принципа обратимости движения в авиагоризонте. Сначала возражал письменно, в заключении, вчера возражал устно. Все.
– Все? Ну нет, по-моему, это еще только начало. Как ты возражал, Виктор Михайлович? – спросил Кравцов, не глядя в лицо Хабарову.
– Резко.
– А точнее?
– Я сказал примерно так: меня удивляет, что светлые ученые головы выдвинули такую темную идею. Летать с этим прибором можно, только насилуя психику, подавляя установившиеся привычки, постоянно действуя против самого себя.
– И тут тебя перебил Александров?
– Перебил. Но здесь существо кончается, и начинаются голые эмоции. Про эмоции тоже рассказывать? Пожалуйста. Видимо, обидевшись за "темную идею", Александров вдруг заорал, что ему сто раз наплевать на так называемую психику и на все прочие нежности летного состава. Он вполне резонно заметил, что раз зайца можно научить обращаться с барабаном, то уж летчику сам бог велел приспосабливаться и к более тонким инструментам. Тогда я попросил профессора не орать – это же неинтеллигентно, не правда ли? – а сам попробовал пояснить собранию, в чем разница между дрессированным зайцем и летчиком средней квалификации. Но, к сожалению, не успел. Александров вмешался и почему-то стал напоминать мне, что он состоит в высоком звании генерал-полковника инженерной службы и так далее в таком роде. Я этого не оспаривал, но честно попытался ему внушить, что в данном случае ни его звание, ни его должность к делу отношения не имеют. Он снова не согласился с моими доводами и потребовал, чтобы мы – Болдин и я – незамедлительно покинули зал заседаний…
Начлет глубоко вздохнул. Вытащил из помятой пачки "Беломора" папиросу и закурил. Только теперь он посмотрел прямо в лицо Хабарова.
– Неужели тебе не надоело еще демонстрировать характер в инстанциях? Слава богу, не мальчик уже. Бит больше чем достаточно, а тебе все мало? Не согласен с Александровым – понимаю. Написал соответствующее заключение – твое святое право, понимаю. Но для чего постоянно лезть на рожон? Или ты собираешься перевоспитать Александрова? Переделать его? Ну, скажи мне по-человечески: чего ты добился своим очередным цирком? Сегодня с утра Александров звонил начальнику Центра и требовал, чтобы мы воздействовали на тебя в административном и общественном порядке. На черта тебе это надо?
Пропустив вопросы начлета мимо ушей, Хабаров спросил:
– А у Александрова есть какие-нибудь претензии к объективным показателям, снятым мною в полетах?
– Вот в том-то и дело: к работе у Александрова претензий нет. Больше того, он специально отметил: все записи приборов, киносъемка, выполненные в воздухе, – выше всяких похвал. Но ведь что получается – объективные данные говорят как раз не в твою, а в его пользу…
– Это если не учитывать, какой ценой добываются такие данные.
– Понимаю, ты хочешь сказать: если я отлично спилотировал с александровскими приборами, это еще вовсе не означает, что повторить полет может любой другой летчик. Так ты думаешь?
– Конечно. Серийные приборы создаются не для испытателей, а для летчиков массовой квалификации. Это во-первых. Но есть еще во-вторых, и оно более существенно: не летчики должны служить приборам, а как раз наоборот – приборы летчикам. Так?
– С этим я согласен. Но только с этим. – Начлет припечатал растопыренной пятерней по столешнице. – А что касается всего остального, хочешь или не хочешь, вывод можно сделать только один: на совещании у Александрова ты вел себя далеко не лучшим образом. Несолидно держался, Виктор Михайлович, совсем несолидно…
– Вопрос, Федор Павлович, можно? Начиная с какой должности, или, может быть, с какого воинского звания человек приобретает право на хамство?
– Что, что?
– Александров генерал-полковник, доктор наук, профессор и корифей по части гироскопов, его конструкторское бюро пользуется заслуженным авторитетом и все такое. Но сам Александров не летчик и никогда летчиком не был, и поэтому он не может ни знать, ни понимать, ни чувствовать того, что знаю, понимаю, чувствую я. Александров не согласен со мной. Хорошо! Давайте организуем контрольные полеты, пригласив летчиков разной квалификации, сравним субъективные заключения и объективные показатели, записанные контрольной аппаратурой. Позовем на помощь медицину. Пусть меня с ног до головы обклеят датчиками и запишут, если это только возможно, расход нервной энергии с новым авиагоризонтом и со старым. Это была бы наука, деловой подход, поиск истины. А вчерашнее совещание – провинциальный базар…
– И ты, Виктор Михайлович, оказался на этом базаре в роли одной из торгующих баб!
– Благодарю, Федор Павлович. Спасибо за ценнейшее признание…
– Не обижайся, не обижайся, Виктор Михайлович, я тебе правду говорю.
– А я нисколько не обижаюсь, только что вы заметили, что я оказался одной из торгующих баб. По-моему, стоит повторить это определение Александрову, и все встанет на место…
– Ох и трудный ты человек, Виктор Михайлович!
- Нормальный я человек. Самый нормальный. Беда в том, Федор Павлович, что Александров никогда не услышит того, что слышал сейчас я. А зря! Если бы каждый болел прежде всего за дело, дороже ценил свое достоинство, меньше вздрагивал при звонках прямых телефонов, куда бы легче жилось на свете. Не жизнь в авиации была б, а сплошной престольный праздник. – Хабаров посмотрел на часы. – Мне пора собираться на вылет, Федор Павлович. Будете взыскание накладывать или как?
Начлет набычился. Он все прекрасно понимал, этот немолодой уже, рано погрузневший человек, в недалеком прошлом блестящий летчик-испытатель. Кравцов нисколько не сомневался в правоте Хабарова. Где-то в глубине души он завидовал ему: вот уйдет сейчас из кабинета, переоденется в летное обмундирование и махнет в небо. Ни телефонов тебе, ни совещаний, никакого "политеса" – ты и машина. Трудно? Не всегда, не каждый раз. Ясно? Тоже не всегда, не каждый раз. Но зато никакого вмешательства ни снизу, ни сверху. И компромиссов искать не надо. Делай свое дело как следует – и будешь жив. Обласкан, награжден, прославлен – это уж другой вопрос, во многом тут от везенья зависит. Но что бы ни случилось на земле, одного у тебя никто и никогда отобрать не может: пока ты жив, ты победитель!
Начлет по собственному опыту знал, что это за чувство и что за награда.
Плохо гореть в небе. Горел Федор Павлович. Помнит.
Плохо тянуть на одном двигателе домой. Тянул Федор Павлович. Тоже помнит.
Плохо маневрировать с заклиненными элеронами. Маневрировал Федор Павлович. Хлебнул горя.
Плохо выбрасываться из разваливающейся машины с парашютом. Прыгал Федор Павлович. Два раза прыгал.
Но до чего же хорошо возвращаться и знать, видеть: сумел, выиграл, выкрутился, перехитрил, не растерялся, сообразил и на этот раз.
Семнадцать тысяч раз возвращался домой Федор Павлович… И все помнит.
– Ну так на чем порешим? – спросил Хабаров, не спеша поднимаясь со стула.
Кравцов поглядел на Хабарова. Тот усмехался.
– За неэтичное поведение… на вид. Все.
– Мало, – сказал Хабаров, – Александров будет недоволен.
– Не паясничай, Виктор Михайлович. Тебе работать надо и у меня дела есть.
– Ну как угодно… – и Хабаров ушел.
По дороге в летный домик Хабаров подумал: "А все-таки хорошо, что задание сегодня несложное. Конечно, слова – чепуха, а все-таки отвлекают, все-таки на нервы действуют".
Хабаров достал из шкафчика изрядно обтертый, выгоревший до блеклой голубизны, некогда густо-синий комбинезон и стал не спеша переодеваться. Хабаров любил свои затасканные доспехи, в их морщинах, поношенности виделась ему надежность, устойчивость, успокаивающая будничная основательность. Хабаров аккуратно расправил штанины и рывком воткнул в них обе ноги сразу.
Больше он не думал о разговоре с начлетом. Думал о полете, который ему предстояло выполнить.
На старой тренировочной машине был установлен бак с топливозаборником новой конструкции. Инженеры соорудили такую хитрую штуку, которая должна была надежно обеспечивать двигатель горючим в любом положении летательного аппарата: в нормальном, перевернутом полете, при отрицательных и положительных перегрузках. И теперь Хабаров должен был убедиться, что расчеты конструкторов верны, топливозаборник надежен и безотказен. Конечно, такая работа была не по его квалификации. Эти пять полетов мог свободно выполнить кто-нибудь из молодых, начинающих испытателей. Но у Хабарова было правило: никогда не отказываться ни от какой работы, будь то сложное или самое простое дело, если, на его взгляд, дело это было нужное. Он уже выполнил два контрольных полета и теперь готовился к третьему.
Застегивая "молнию" на комбинезоне, Хабаров вспомнил: моторист в прошлый раз плохо вычистил кабину и, когда летчик завис в перевернутом положении, весь мусор с пола полетел ему в физиономию. Вернувшись на аэродром, Хабаров обругал тогда инженера. Правильно обругал, и тот не обиделся. Сегодня надо обязательно проверить, как выглядит кабина.
Хабаров позвонил в парашютную комнату. Парашюты уже отвезли на стоянку.
Хабаров зашел к дежурному врачу. Ему смерили кровяное давление и посчитали пульс. Все было в порядке.
Хабаров заглянул на метеостанцию. Облачность кучевая – 3 балла, высота нижней кромки 2200 – 2500 метров, видимость 10 километров.
– Погода – лучше не надо, – сказал дежурный синоптик.
И летчик с ним согласился:
– Лучше и не бывает.
Хабаров отметил полетный лист у диспетчера и пошел на стоянку.
Небо было голубое, легкое, чуть-чуть искрапленное негустыми облаками. Ветерок тянул с севера. Хабаров отметил про себя: "На взлете будет левый боковик". Около машины его встретил инженер.
– Самолет к вылету подготовлен, все в порядке, заправка согласно заданию: в основных баках – полная, в экспериментальном – двести литров. – Инженер выглядел вялым, и слова его были вялые.
- Ты что такой невеселый?
- Да так, – сказал инженер и, не вдаваясь в подробности своего самочувствия, сообщил: – Вместо экспериментатора из шестой лаборатории с тобой полетит моторист. Я его проинструктировал как полагается.
– В диспетчерской знают об изменении экипажа?
– Да, я предупредил.
– Ладно.
Виктор Михайлович стал осматривать машину. Он нисколько не сомневался: все, что подлежит контролю, давно и тщательно проверено наземной службой, но личный осмотр самолета командиром давно уже стал в авиации традицией, если угодно, ритуалом, и Хабаров никогда не нарушал этот ритуал. Он покачал лопасть винта – люфта не было; постучал по носовому обтекателю – трещин не обнаружил; присел около правой стойки шасси – все в порядке… Переходя от одной точки осмотра к другой, Хабаров миновал элерон, стабилизатор, горизонтальный и вертикальный рули и добрался до кабины. Заглянул внутрь: посторонних предметов не обнаружил, привязные ремни были исправны, ремешки на педалях целы, но пол… пол был снова как в свинарнике. Хабаров ничего не сказал. Улучив момент, когда моторист, собиравшийся лететь вместо экспериментатора, отошел в сторону, Виктор Михайлович зачерпнул из пожарного ящика полную пригоршню песка и высыпал под заднее сиденье.
Хабаров расписался в журнале приема и сдачи материальной части и стал надевать парашют. Инженер помог ему затянуть ножные обхваты и заправить пластинчатые петли в замок.
Виктор Михайлович запустил, опробовал двигатель и запросил по радио разрешение выруливать.
Через десять минут Хабаров был в заданной зоне.
Земля лежала внизу – пестрая, молчаливая, неправдоподобно чистая. Он развернул машину так, чтобы река была слева, а шоссе справа. Беглым взглядом проверил приборы и приказал мотористу:
– Включи экспериментальный бак. Моторист ответил:
– Есть. Экспериментальный включен.
– Перекрой основные.
– Есть. Перекрыл основные.
Хабаров нажал кнопку бортовых часов и сделал отметку в наколенном планшете.
– Выполняю первый режим. Виражи со скольжением.
– Понял, – отозвался моторист.
Хабаров накренил самолет и чуточку "передал" левую ногу. Машина побежала по кругу. Шарик авиагоризонта отошел от средней линии – это свидетельствовало, что разворот выполняется некоординированно, со скольжением, как требовало задание.
За левым неправильным виражом последовал правый и снова левый – с большим скольжением и еще правый. Потом Хабаров выполнил серию клевков, потом резко раскачал машину с крыла на крыло. Двигатель работал без перебоев.
– Петля с зависанием, – предупредил Хабаров моториста и начал разгон.
Он взял ручку управления на себя чуть медленнее, чем это следовало. Земля неохотно, лениво стала опускаться, наконец совсем провалилась. Летчик сдвинул очки на глаза. Перед ним было небо, только небо, одно небо. Виктор Михайлович почувствовал, как машина переваливается на спину, и увидел – в козырек снова вполз горизонт. Хабаров отдал ручку чуть-чуть от себя и сразу ощутил: привязные ремни врезаются в плечи, ноги норовят соскользнуть с педалей. С пола, бывшего теперь на месте потолка, посыпался мелкий мусор. Летчик поглядел в зеркало заднего обзора и довольно ухмыльнулся. Моторист тер лицо руками, и вид у него был не самый бравый.
Хабаров прибрал обороты двигателя и перешел в крутое пикирование.
– Еще раз петля с зависанием, – сказал он мотористу. И все повторилось сначала.
Потом он выполнил серию горок и глубокую неправильную спираль с перекладыванием из крена в крен.
Уже снижаясь к аэродрому, Виктор Михайлович спросил моториста:
– А чего ты все время глаза трешь?
– Да пыль.
- Пыль? Это неприятно, когда пыль, – посочувствовал летчик. – Но краны ты хоть видишь?
– Вижу.
– Включи основные баки.
– Есть. Основные включил.
– Перекрой экспериментальный.
– Есть. Перекрыл.
– Молодец. Спасибо.
На земле Хабаров расписался в журнале приема и сдачи материальной части. Сказал инженеру, что все в порядке, и направился в летный домик.
Около ангара его нагнал моторист.
– Извините, Виктор Михайлович… Так, понимаете, получилось.
Хабаров посмотрел в чумазое, будто припудренное серой пылью лицо моториста и миролюбиво сказал:
– Ничего, бывает. Это действительно очень неприятно. Ступай умойся.
Глава восьмая
Небо будто в сизом жирном дыму – местами светлее, местами – темнее и гуще, и все оно клубится, переливается, тяжело ворочается. И вспыхивает длинными голубыми, белыми, золотистыми шнурами молний. Грохот грозы, угнетающий человека на земле, в полете не слышен, только треск, треск и разряды в наушниках радиостанции, будто все волны перепутались и сталкиваются, и рушатся, и лопаются, и рассыпаются на мелкие брызги.
Машину швыряет беспрестанно и жестко.
В сумерках с кончиков крыльев стекают кручеными светящимися нитями потоки статического электричества, и вокруг лобовых стекол то возникает, то пропадает синеватый электрический нимб.
У грозовых облаков свои непонятные людям распри, своя междоусобная война, свой вечный смертный бой. В ударах титанических разрядов рушатся одни и возникают другие облачные бастионы. И крушения, свершающиеся в час грозового безумства на земле, – мелочь. Ну что для грозы одинокое расщепленное дерево? Что подожженный дом? Что стог сена?..
В грозовом небе, коль уж затянула тебя судьба, ты не главный противник, не первый враг стихии, но ты все равно в бою, ты в гуще атаки. И пусть дремлют все солдаты на свете, пусть не гремит ни одна зенитная установка, пусть не стартует даже самая малая ракета системы "Земля – воздух", ты под огнем.
Пилот – солдат. Маневрируй, соображай, хитри, уклоняйся от превосходящих сил противника, сумей переиграть бешеного врага. Будь солдатом, если хочешь остаться живым.
Вот уже год прошел, а Кира снова и снова возвращалась в мыслях к случившемуся, старалась все припомнить, все обдумать, все заново оценить и взвесить, но ничего у нее не получалось. Каждый раз, как только она принималась вспоминать, мысли отказывались выстраиваться в ровную цепочку, расползались, перескакивали с одного на другое, и вместо стройного фильма перед глазами Киры мелькал какой-то несусветный нарез разрозненных, кое-как перетасованных и случайно склеенных кадров.
Кира работает в библиотеке. Кира молодая, пользуется общим вниманием, и как только она становится на выдачу книг, непременно выстраивается очередь. Ей говорят слова, никакого отношения к литературе не имеющие, подсовывают вместе с книгами записки, письма, а один чудак, кстати чудак очень милый, пытался поразить Кирино воображение стихами:
Голубых твоих глаз стратосфера, Яркий пламень смеющихся губ…
Кира плохо запоминает лица своих почитателей. Все кажутся ей затянутыми по одной колодке: одни моложе, другие старше, одни курчавые, в буйных прическах, другие с лысинами…
Библиотека, мир, окружающий ее, – явление временное, вынужденное. Это только ступенька – так решила Кира, когда, не поступив в институт, оформилась на работу…
Как он подошел к стойке, Кира не заметила. Увидела сразу – лицом к лицу. Цыганские черные глаза, прямой нос, твердые губы, чуть раздвоенный подбородок.
Он сказал:
– Пожалуйста, второй том Плеханова, второй том "Теории прибавочной стоимости" Маркса, Луначарского "Об искусстве" и еще "Золотого теленка" Ильфа и Петрова.
– Сразу столько нельзя.
– Почему?
– Не полагается.
– Я верну через два дня.
– Все равно не полагается.
– Сегодня пятница, я верну в понедельник. И она уступила.
В понедельник он принес все, кроме "Золотого теленка". Из каждого тома торчали закладки – белые, синие и желтые. Он вежливо поблагодарил и попросил новые книги.
-Третий том "Теории прибавочной стоимости", "Анти-Дюринг", "Мифы древней Греции" Куна.
Кира посмотрела на него укоризненно.
– Но я же вас не подвел? Прошу на два дня. И Кира снова уступила.
Потом через несколько лет она вспомнила его первое появление в библиотеке и спросила:
– Как ты успевал все это прочитывать, Вить?
– А кто тебе сказал, что я прочитывал? Я только закладки рассовывал.
Кира засмеялась:
- А я-то, дура, голову ломала, поражалась, что за человек?!
– Правильно, – сказал он. – Знаешь, как Суворов учил: "Удивить – победить!"
Удивил он ее сразу. Победил не тогда, победил позже.
Они встретились года через три. Из того почтенного учреждения Хабаров исчез внезапно, не попрощавшись. Осторожные расспросы Киры ни к чему не привели. Выбыл – и все.
И вот совершенно неожиданно она встретила его на улице, сразу узнала, подошла первая и смело протянула руку:
– Здравствуйте, Хабаров. Помните меня? Узнаете?
– Голубая птица взмахнула крылом, и сердце его, пораженное внезапной лаской, застрочило ровно и часто, как хорошо смазанная швейная машина "Зингер"… Здравствуйте, Кира, не узнать вас может или слепой, или памятник.
– Боже мой, я-то и понятия не имела, что вы такой разговорчивый.
– Иногда, – сказал Хабаров, – иногда это со мной –случается. Хотите, я сейчас же начну за вами ухаживать?
– А вы умеете ухаживать за женщинами?
– Ну как вам сказать… Наверное, каждый гусь в душе считает себя павлином.
Он взял ее под руку и повел напрямую через площадь, через громадную площадь, по которой ходить было запрещено, а разрешалось только ездить. Им свистели три постовых милиционера. Два прибежали выяснять отношения. И Хабаров нес такую роскошную чепуху, так вдохновенно импровизировал, что оба загоревшие до медного накала блюстителя порядка в конце концов стали хохотать вместе с Кирой. А Кира смеялась тогда до слез.
Потом они очутились в каком-то ресторанчике, кормили здесь препротивно, но им все равно было хорошо и весело. Неожиданно Хабаров потащил Киру в зоопарк, заставил прокатиться сначала на верблюде, а после – на чертовом колесе. И у Киры закружилась голова. Под конец она плохо слушала Хабарова и внезапно запросилась домой. Он отвез ее на такси. Простился сдержанно.
Оставшись одна, Кира подумала: "Какой-то чумовой".
На другой день, в начале седьмого, позвонили в парадную дверь. Позвонили громко, настойчиво. Заспанная Кира спросила:
– Кто там?
– Посылка Кире Андреевне, – ответили из-за двери. Кира открыла. На площадке стоял рослый парень в черной куртке, подбитой рыжим пятнастым мехом, в здоровенных сапожищах необыкновенного фасона. У ног парня высилось что-то большое и белое.
– Получите, – сказал парень. – Майор Хабаров просил вручить в шесть сорок пять. Велел сказать: "Доброе утро!", и доложить: в семнадцать тридцать будет звонить сам.
– А вы кто? – спросила Кира.
– Механик. Алексеенко. Если что передать надо, могу.
– Нет-нет, ничего передавать не надо. Спасибо. Парень ушел, понимающе улыбаясь. Кира втащила посылку в комнату. Разорвала бумагу. Оказались цветы, цветы в тяжеленнейшей корзине. Но какие! Громадные красные гвоздики. А на дворе был март, самое начало марта, холодное, метельное, многоснежное.
К ручке корзины была пришпилена записка: "Проснись, улыбнись, не хмурься. Посадка – 16.30. Выйду на связь – 17.30. Я серьезный. Вот увидишь! В. X.". Он был внимательным и щедрым.
Кира познакомила его со своей лучшей подругой Соней. Соне Хабаров не понравился.
– Думает, ему все можно, – сказала Соня, – а почему ему можно больше, чем другим? Денег у него много, вот и позволяет. Поработал бы простым инженером…
– Так он же не копит, а тратит деньги, – вступилась было Кира за Хабарова.
– Откуда ты знаешь? И что вообще ты про него знаешь? Шикарно ухаживает? Допустим. А что дальше?
Кира не стала спорить. Подумала: "Завидует Сонька и злится".
Потом Кира спросила Виктора Михайловича, понравилась ли ему Сонечка.
– Индюшка. Надувается, изображает черт те кого… И глаза у нее неверные.
У Киры был младший брат Костя. Кира считала его неудачником и очень жалела. Хабаров Костю едва терпел. Иждивенец, дармоед, паразит – других слов у Виктора Михайловича для Кости не было. Правда, в лицо он никогда ничего подобного ему не говорил. При нем Хабаров вообще больше молчал, но от Киры своего отношения не скрывал.
Однажды Костя забежал к сестре, когда Виктора Михайловича не было дома. Он, как всегда, спешил и почти от двери выпалил:
– Кирюха, выручай! Две сотни, еще лучше – три, зарез, понимаешь? Кредит нужен долгосрочный – на предмет оплаты неотложных долгов…
Кира, которая терпеть не могла этого дурацкого обращения – Кирюха, для порядка попеняла младшему брату, но в деньгах не отказала.
И случилось так, что именно в тот момент, когда она положила на стол две новенькие сотенные бумажки, в комнату вошел вернувшийся с аэродрома Хабаров. Вообще он никогда не интересовался, на что Кира тратит деньги, сколько. Но тут спросил:
– Для чего этому типу деньги?
– Этот тип, между прочим, мой брат, Витя, и он попросил взаймы.
– Прежде чем занимать, надо научиться зарабатывать…
Тут подал голос Костя:
– Неужели вы обедняете, выручив родственника на какие-то паршивые две сотни, я ж не миллион у вас прошу?
– З…! – взревел Хабаров. – Еще рассуждаешь. Острить изволишь. Паршивые две сотни! Сейчас я тебе покажу, как эти сотни добываются, сейчас… – И он скинул с плеч кожаную куртку, сорвал рубашку, майку и, задыхаясь от бешенства, прохрипел: – Смотри, любуйся!
Оба плеча Хабарова были в фиолетовых синяках-кровоподтеках. Синяки переходили на спину и на грудь.
– Что это? – испугалась Кира. – Что случилось?
– Это следы парашютных лямок. Понятно? Лямки оставляют о себе вот такую память, когда, зарабатывая две паршивые сотни, человек крутится в перевернутом штопоре. Ясно?
Костя, пробормотав что-то непонятно-извиняющееся, попытался улизнуть.
– Куда? Деньги на стол!.. – и Хабаров отобрал-таки у него эти две сотни.
Кира долго плакала потом, а Виктор Михайлович, придя в себя, пытался успокоить ее:
– Ну, не могу я, не могу мириться с тем, что ненавижу. Ты прости. За слова прости меня, ладно?
Хабаров с нетерпением ждал, когда она окончит свой Историко-архивный институт. Говорил:
– Как все науки превзойдешь, так родишь сына.
И она превзошла науки и родила Андрюшку. Хабаров любил сына и никак не мог примириться с тем, что, на его взгляд, Андрюшка рос слишком медленно.
Когда парню исполнилось два года, Хабаров притащил в дом настоящие лыжи с жесткими, пружинными креплениями. Крепления были сделаны на заказ в авиационных ремонтных мастерских, и ботинки пошиты на заказ. Все это стоило очень дорого и добыто было с большим трудом.
– Ты с ума сошел, – сказала Кира, – он же еще маленький для таких штук.
– Ничего, пусть привыкает.
Однажды невзлюбившая Хабарова подруга Киры Соня пришла в дом, когда хозяйки не было. О чем она говорила с Виктором Михайловичем в тот вечер, Кира, естественно, не знала. Но, вернувшись, сразу почувствовала: настроение у мужа испорченное.
– Ты чего невеселый?
– Так, – сказал Хабаров. – Кто был твой отец?
– Как кто? – не поняла и удивилась Кира.
– Ну, какую должность занимал, кем работал?
– Тебе для анкеты надо? – Нет. Сам хочу знать.
- Папа окончил Тимирязевскую академию, всю жизнь занимался овцеводством и считал это дело самым важным на свете…
– А за что же ему присвоили генеральское звание?
– Какое генеральское звание? Он работал в министерстве, был начальником главка, членом коллегии…
– Очень интересно. А вот твоя Соня объяснила мне сегодня, что ты генеральская дочка и мне следует это иметь в виду.
– Если хочешь, папа действительно занимал генеральскую должность… По масштабу… Понимаешь?
– Это ты сама Соне объяснила?
– Ну, а если даже сама, то что?
– Глупо. Так бессмысленно и бездарно врать – глупо. Они поссорились в тот вечер. А Кира так и не поняла, что взбесило Хабарова, чем были вызваны его злые слова:
– Смотри, Кира! Если ты мне когда-нибудь так по-дурацки соврешь, берегись. Я не проглочу.
Как-то, прибирая в квартире, Кира нашла на его столе страничку из большого блокнота, исписанную четким прямым почерком Хабарова. Начала текста не было, конца тоже не было, и Кира не могла понять, что это – заявление, объяснительная записка, может быть, черновик выступления. Хабаров писал:
"… и продолжаю настаивать: в стране с всеобщей грамотностью, с. громадными тиражами периодических изданий, с невероятным числом подписчиков выпуск стенных газет – бессмысленная трата времени. Анахронизм чистейшей воды…
Но еще больше меня удивляет, для чего вы, занятые люди, расходуете время и энергию, утомляете серое мозговое вещество на расследование и обсуждение, "вопроса". Говорил или не говорил, когда, кому, при каких обстоятельствах? Чего тут расследовать? Спросили бы у меня сразу, и я б вам сказал: говорил! Думаю так, а не иначе и скрывать свои мысли не имею причин. И все было бы ясно.
Полагаю, что моя идейность, если уж возникла необходимость в её контроле, может быть измерена другими методами и совсем иными параметрами. Проверьте, честен ли я в оценке той техники, которую испытываю. Если найдете изъян в оценках, пристрастность, соглашательские тенденции или что-нибудь подобное – бейте меня. Установите, достаточно ли принципиален в своем подходе к делу, к людям, позволяю ли себе скользкие сомнительные формулировки в заключениях, которые подписываю. Найдете, что недостаточно принципиален – наказывайте, изгоняйте.
Неужели вы не понимаете, что человека следует проверять по его поступкам, по его делам? Неужели вы не видите, где главное, а где второстепенное? И разве вам дано право унижать человеческое достоинство весьма сомнительными способами ведения…"
Вечером, когда Хабаров вернулся домой, Кира спросила:
– У тебя неприятности, Вить?
– С чего ты взяла?
Кира показала ему блокнотный листок. Виктор Михайлович поморщился и сказал:
– В душе он был романистом плодовитым, как Оноре де Бальзак, и утонченным, как Стендаль, он никогда не терял времени между полетами и строчил книгу за книгой, правда, мир еще не знал его имени, но с годами узнает и запомнит и скорей всего увековечит…
Они жили хорошо. И за все десять лет у Киры не было причины всерьез усомниться в этом. Конечно, случались и недоразумения, случались и неприятности, но, в конце концов, разве совместная жизнь двух людей не требует постоянных взаимных уступок? Кира уступала легче, он – труднее, но, в общем, все было хорошо.
Первые годы Киру беспокоил его неизменный успех у женщин. И даже не сам успех – он должен был нравиться! Ее огорчало, что Хабарову этот успех доставляет явное удовольствие. Он, так иронично относившийся к своей растущей час от часу популярности, вдруг начинал глупо ухмыляться и страшно хорохориться под взглядом какой-нибудь хорошенькой мордашки.
- Ви-и-итя! Это же несолидно. Она учится в девятом классе…
– Ты так считаешь?
– Слепому видно…
– Вас понял, переключаю внимание.
Скоро, однако, Кира убедилась, что дальше улыбок и петушиного распускания хвоста дело не заходит, и успокоилась. С тех пор она никогда и не думала, что их совместной жизни может что-нибудь угрожать.
Все произошло совершенно неожиданно.
Кира забеременела во второй раз. Сказала ему, он обрадовался:
- Андрюшке напарник в самый раз. Очень ему нужен напарник, чтобы не рос эгоистом, чтобы не был центропупистом и вообще… Вообще одного пацана в доме мало…
Кира же считала, что Андрюшки ей вполне достаточно. Она ничего об этом не говорила, но думала именно так. Поэтому через некоторое время она сообщила Виктору Михайловичу, что врачи находят у нее какие-то серьезные отклонения от нормы и советуют прервать беременность.
Хабаров всполошился, он готов был поднять на ноги всю медицину. Но Кира, хотя и вздыхала, хотя и уверяла, что до смерти боится предпринимать какие-нибудь шаги, что до сих пор ей ужас как везло и не приходилось обращаться к врачам, сказала:
– Раз надо, то надо… Теперь не средневековье и риска, пожалуй, никакого нет… Хотя…
В конце концов Виктор Михайлович, жалея Киру, стал ее успокаивать:
- Не волнуйся. Я просто не знаю женщины, которая не прошла бы через это. Стоит ли так нервничать? Раз необходимо, раз иначе никак нельзя…
И незаметно роли их переменились. Теперь Кира говорила:
– В первый раз, наверное, все страшно… А Хабаров успокаивал:
– Так ведь, если всерьез разобраться, жить и вообще страшно.
Кира легла в хирургическое отделение гинекологической больницы. И он, нарушая, казалось бы, незыблемую традицию этого медицинского заведения, дважды в день приезжал ее проведывать. Передавал записки, цветы, конфеты, всякий утонченный харч (еду он всегда называл харчем).
Но… но, вернувшись домой, Кира сразу, от порога, поняла: хорошая жизнь кончилась.
Хабаров был вежлив, предупредителен, но он был не тот. Впрочем, ни в первый, ни во второй, ни в третий день никаких объяснений не последовало. И только через неделю, решив, видимо, что Кира вошла в норму, он сел против нее за стол и спросил:
– Скажи, Кира, когда ты первый раз делала аборт? Она посмотрела на него и поняла: врать нет никакого смысла. Поигрывая обручальным колечком, легко соскочившим с похудевшего пальца, не глядя ему в лицо, сказала:
– Давно. А что?
– Точнее.
– До тебя. – И сразу попыталась атаковать: – Но я никогда и не выдавала себя за девушку, я честно предупредила тебя. Ты забыл?
– Не понимаю, для чего надо было обманывать и не просто…
– Когда? В чем я тебя обманула? Собственно, что ты имеешь в виду? Я не понимаю…
– Все ты понимаешь. День за днем перед больницей ты заставляла меня беспокоиться, думать, волноваться. Ну, для чего ты повторяла на все лады: это впервые, я никогда раньше… мне так везло… Врала и знала, что врешь. Для чего?
– Витя, я сейчас объясню.
– Объяснить ты ничего не можешь. Или человек врет, или не врет. Нюансы значения не имеют. А я предупреждал тебя, Кира, мне не ври. Никогда не ври. Чего ж теперь говорить, когда доверие кончилось. Говорить теперь поздно. Больше в этом доме меня не будет.
– А как же Андрюшка?
– Разве я от сына отказываюсь?
– Но так же нельзя, Витя…
– Возможно, и нельзя, но так будет.
Кира долго не могла прийти в себя. Ей все казалось, что Виктор просто воспользовался поводом и не открыл перед ней подлинной причины, толкнувшей его на столь немыслимый, столь отчаянный шаг. Она пыталась говорить со свекровью, с которой у нее всегда были противоестественно хорошие отношения. Но Анна Мироновна только и могла сказать:
– Милая Кира, вы знаете, как я люблю вас, как привязана к вам, но разве я в состоянии повлиять на Виктора? И даю вам слово: мне он ничего не объяснял. Если хотите совета: ждите, дайте пройти какому-то времени, там видно будет.
– Вы не знаете, Анна Мироновна, Виктор подал на развод?
– По-моему, нет. Мне он ничего об этом не говорил. Кира снова и снова спрашивала себя: но что же на самом деле случилось? Что? И не находила ответа. Может быть, не находила потому, что не там искала.
Ей всегда казалось, что она любит Виктора, что он самый главный человек в ее жизни. Но она совсем не замечала, что с годами у них делается все больше общих вещей и все меньше общих мыслей.
Она ненавидела его работу, которая, как ей казалось, может в любой момент отнять у нее мужа, дом, нарушить прочность связей с окружающим миром. И Кира старалась как можно меньше знать об этой работе…
Давно уже они жили вместе и врозь.
И если Кира не сознавала этого, потому что не хотела сознавать, то Хабаров старался не сосредоточиваться на неприятной мысли. Просто гнал ее прочь.
Про себя он думал: "А-а, все бабы, в конце концов, одинаковые. Одна – толще, другая – тоньше. Какая разница – Кира, Лера, Валя или Ляля?.." Он не очень верил в эту пошлую мысль, но пытался скрыться за ней, спрятаться. Так было проще…
И если б не Кирино вранье, все, может быть, так и шло бы, как шло до сих пор. Он всегда считал: совместная жизнь невозможна без компромиссов. Но вранье в понимании Хабарова было больше, чем преступление. Примириться с враньем он не мог.
Глава девятая
Синева налита особым блеском. Блеск металлический, а может быть, даже зеркальный. И облака, плывущие в этой блестящей синеве, лежат далеко-далеко внизу – под ногами. Облака кажутся глубокими, манящими. Облака праздничные, особенно когда на них вспыхивает солнце, то вытянутое в золотистую дорожку, то расщепленное на миллионы дрожащих зайчиков; трепещущих, словно косяк рыбы, то вдруг собирающееся в расплавленный овал с размытыми краями.
Облака, отраженные в зеркале водной глади – будь то озеро, залив, тихо дремлющее море, – картина редкостная и по краскам, и по размаху, и по притягательности.
Радуйся облакам, отраженным в озере, запомни их блеск, несравнимый ни с чем земным, если можешь сочинить музыку опрокинутого в озеро неба, сочини. Только не забывай: Зазеркалье не имеет ни истинной высоты, ни истинной глубины. И, снижаясь в солнечный, безветренный день над водной гладью, не ошибись, не просчитайся, не забудь уроков физики: вода мягкая… пока об нее не ударишься.
Накануне в Центре случилась крупная неприятность: летчик-испытатель Збарский выбросился с парашютом. Обстоятельства аварии по докладу Збарского выглядели так: на высоте семь тысяч метров, когда он перевел машину в режим минимальной скорости, возникла тряска. Тряска была мелкая, жесткая и, как определил летчик, началась в хвостовой части машины. Нагрузка на ручке управления упала до нулевой. Самолет стал раскачиваться с крыла на крыло, потом резко опрокинулся влево. Летчика ударило головой о фонарь. Когда Збарский пришел в себя, обнаружил: двигатель не работает, машина беспорядочно падает, высота пять тысяч метров. Взять машину в руки Збарскому не удалось и на высоте двух тысяч метров он покинул самолет.
В истории этой было достаточно много темных пятен. Но одна деталь казалась особо подозрительной: кислородная кассета, которая закладывается в парашют и срабатывает автоматически на высоте больше четырех тысяч метров, оказалась открытой. Это давало основание предполагать, что Збарский выпрыгнул не с двух тысяч метров, как было сказано в его докладе, а значительно раньше. Вероятно, Збарского никто не упрекнул бы за то, что он покинул самолет на большей высоте, если б он так упорно не настаивал именно на двух тысячах метров. Тогда его спросили:
– А почему в кислородном парашютном приборе сработал автомат и открылся клапан подачи?
– Проверять КИП у меня не было времени.
Кислородный прибор испытали в барокамере. Автомат был оттарирован правильно и срабатывал на четырех тысячах.
Начальник Испытательного центра вызвал Хабарова.
Виктор Михайлович отлично понимал, какой разговор ждет его в кабинете начальника, и шел туда с плохо скрываемым неудовольствием.
Генерал спросил резко и прямо:
– Что вы думаете обо всей истории со Збарским?
– Пока ничего. Слишком мало объективных данных для серьезных выводов.
– Боюсь, что данные не прибавятся. Комиссия копается в ошметках, но вряд ли вытянет оттуда что-нибудь убедительное.
Хабаров молчал. Мысленно поставил себя на место генерала и не позавидовал: положение обязывало человека принимать решение, а как решать, когда толком ничего не понятно?
– Как вы относитесь к Збарскому? – спросил генерал.
– Хорошо отношусь. Он старый надежный летчик и честный человек.
– Прекрасно, – сказал генерал. – Значит, я могу быть спокоен: если руководство Центра поручит вам провести контрольный полет, вы Збарского не обидите. Нам нужна истина, только истина, впрочем, этого я могу не напоминать. Ведь мы – это и вы тоже. Поняли меня, Виктор Михайлович?
– Разумеется, понял.
– Прекрасно. Приказ на контрольный полет будет подписан сегодня, а машину – дублер подготовят к концу недели. Вы же пока думайте; если надо будет поговорить со мной – к вашим услугам; если есть какие-нибудь пожелания сейчас – прошу, выкладывайте.
– Почему остановился двигатель? Ну, машину трясло, ладно. С этим, надеюсь, разберусь. Но двигатель-то почему встал? От тряски – не похоже. Прекратилась подача топлива? Возможно. А причина…
Хабаров высоко ценил опыт Начальника Испытательного Центра, человека любопытной и далеко не стандартной судьбы, и поэтому рассуждал вслух, стараясь уловить его отношение к своим беспокойным мыслям. Генерал был ученым, выдающимся аэродинамиком. В свое время, лет тридцать назад, будучи еще начинающим инженером, он контрабандно выучился летать. Ему долго не давали пилотское свидетельство, считая, что партизанское вторжение в чужую епархию – вредная блажь талантливого ученого. Но он все равно летал, получил с десяток взысканий, однако своего добился – стал летчиком-испытателем третьего класса. Однажды практически приобщившись к небу, он стал весьма и весьма авторитетной фигурой в делах, касавшихся испытаний. И летчики, служившие под его началом, охотно делились со своим начальником сомнениями, откровенно размышляли при нем…
– Виктор Михайлович, мне лично не дает покоя кислородный прибор. Если Збарский… как бы это сформулировать поаккуратнее… ну, скажем так: позволил себе отклониться от истины в столь деликатном вопросе, то почему я должен верить в остановку двигателя, например? Почему я должен согласиться с тем, что летчик принял все возможные и необходимые меры для вывода машины из странного и неестественного положения? Почему…
– Прошу прощения, – сказал Хабаров, – вы избрали опасный путь. Если строго следовать вашей схеме, можно взять под сомнение вообще все. Но тогда неизбежно придется, отвечать и на такой вопрос: а почему прыгал Збарский? Просто так? Согласитесь, просто так никто не прыгает.
Они говорили еще долго. И Хабаров ушел от генерала с тяжелым чувством. Хабаров слишком давно знал Збарского, чтобы сомневаться в его профессиональных качествах. Да и чисто по-человечески ему не хотелось вставать на точку зрения генерала. Конечно, ты мне друг, но истина дороже… И все-таки это был тот редкий случай, когда Виктор Михайлович с удовольствием уступил бы честь определения истины кому-нибудь другому.
Первым делом Хабаров решил поговорить со Збарским, потом тщательно просмотреть материалы по аэродинамике машины, и вообще все, что есть по машине. Предстояло подробно изучить задание, которое выполнял Збарский.
Збарский встретил Хабарова сдержанно.
– Давай, Витя, допрашивай. Положение у меня такое: могу только отвечать.
– Если тебе неохота повторять пройденное, не будем. Но ты же понимаешь, Саша, мне ты этим задачу не облегчишь. А решать все равно надо. Придется.
– Да, все я понимаю. Ты спрашивай, спрашивай.
– Скорость ты начал гасить в наборе?
– Да.
– Обороты сразу убрал до упора?
– Сразу и до упора.
– И вышел на семь тысяч с минимальной скоростью?
– Нет. Скорость была что-то около двухсот шестидесяти. Великовата. Я выпустил тормозные щитки.
– И тогда затрясло?
– Нет, сначала не трясло. Но у меня было такое ощущение, будто руль высоты ведет себя как-то странно.
– И ты?
– Пытался поглядеть, в каком положении руль. Вертелся, вертелся, но ничего не увидел.
– А скорость?
– Скорость уменьшалась. Затрясло на двухстах тридцати примерно. И тут же упала нагрузка на рули.
– Ты убрал щитки?
– Не сразу. Все старался увидеть руль глубины, вообще хвостовое оперение.
– Как же ты мог разглядеть?
- Ну как? Расстегнул ремни, приподнялся, вывернулся наизнанку… Я же маленький.
И Хабаров совершенно неожиданно для себя увидел вдруг Збарского в кабине. Легонький, сухой, подвижный, как жокей, не молодой уже человек. Хабаров ясно представил себе, как он изворачивался в кабине, как покраснело его желтоватое обычно лицо, как напряглись усталые глаза. Подумал: не так давно Збарский похоронил взрослую дочку. Она была планеристкой и разбилась на соревнованиях. Мысли эти не шли к делу. А может быть, и шли. Хабаров еще подумал: как он вообще тянет эту лямку, эту каторжную лямку на скоростных машинах. Двадцать седьмой год испытывал самолеты Збарский, постарел в полетах…
– И тут двигатель сдох. Ты слушаешь, Витя?
– Слушаю, конечно, слушаю, – сказал Хабаров.
– Ну, а потом, собственно, ничего уже не было: я ее уговаривал сколько мог, не уговорил и выпрыгнул. Теперь все гудят: с какой высоты, с какой высоты? Но разве в этом дело? Почему двигатель встал, вот вопрос. Если ты сумеешь это объяснить, все остальное я подпишу не глядя.
Хабаров съездил в конструкторское бюро, где рождалась машина, и долго разговаривал с руководителем группы аэродинамики. Молодой, румяный, рановато располневший инженер в пижонской строченой рубашке обвалил на Хабарова лавину расчетов, таблиц, выкладок, потом опутал летчика бесконечными лентами самописцев, а в заключение предъявил целый том графиков, полученных в результате продувок машины в аэродинамической трубе. На бумаге все выглядело вполне благополучно.
– Как видите, объективные данные свидетельствуют, – заключил инженер, – что на всех, в том числе и экстремальных режимах, машина должна вести себя более чем удовлетворительно.
Инженер Хабарову не понравился. Он был из породы тех, кто получает похвальные грамоты еще в детском саду и среднюю школу заканчивает непременно с медалью, если не золотой, то серебряной.
– Ну, а от чего же, по-вашему, машину трясло?
– Не знаю. Чего не знаю, того не знаю.
– Хорошо. Ставлю вопрос иначе: от чего машину могло трясти?
– Вы меня не поняли, Виктор Михайлович. Я не знаю, трясло ли машину.
– То есть как это вы не знаете? Вот заключение Збарского тут ясно написано…
– Написать можно все… Бумага терпеливая.
Хабаров встал. Ему очень хотелось обложить самоуверенного инженера самыми что ни на есть последними словами, но он сдержался. У аэродинамика факты были, у летчика фактов не было.
– Как вы считаете, момент сил, изменяющийся при внезапной остановке двигателя, может сказаться на поведении самолета?
– Это надо посчитать. Так, на глазок, трудно сказать.
– Пожалуйста, прикиньте, а я позвоню вам завтра с утра.
– Позвоните. Я посчитаю.
Полдня Хабаров просидел в ангаре, где заводская бригада готовила дублер к полету.
Машина Хабарову нравилась. Это была красивая машина, законченная в своих очертаниях, очень лаконичная, чертовски целесообразно скомпонованная. Фюзеляж смотрелся чуть сплющенным с боков веретеном. Крылья – стреловидные, оттянутые далеко назад. Хвостовое оперение показалось Хабарову несколько гипертрофированным, и в первую очередь – киль, но это была дань путевой устойчивости. Особенно внимательно Хабаров разглядывал необычно мощные тормозные щитки, в выпущенном положении они напоминали жабры могучей хищной рыбины. Какой-нибудь королевской акулы.
Двое суток Хабаров вроде бы ничего не делал и тем не менее ужасно устал. Он знал это состояние – оно возникало всякий раз, когда Виктор Михайлович слишком много, слишком пристально думал. Надо было выключиться, перевести себя в другой режим. Хорошо бы дрова поколоть. Основательно – до седьмого пота, до потемнения в глазах. Но он жил в доме с центральным отоплением, электричеством, газом, и дрова ему не требовались. И вообще дом его не требовал никаких физических усилий. Хорошо бы помучить тело на лыжах. Отмахать так километров сорок, доползти до кровати, вывалив язык на плечо, и рухнуть. Но не было снега. Некоторые разряжались вином. Виктор Михайлович никогда не пил перед полетами и осуждал пивших. Пить для радости – это Хабаров понимал, всякое прочее питье он считал безнравственным.
Хабаров поехал в лес. Поехал на электричке.
Всю жизнь Виктор Михайлович прожил в городе, привык к его шумным площадям, бестолковым улицам, к неразберихе и многолюдью центральных кварталов, и всегда летчика тянуло в лес, к тихим, дремлющим берегам безымянных речушек, к прохладному свечению заброшенных озер. Он любил сыроватый запах леса, и бормотание листвы, и тревожный скрип старых сосен под ветром.
Хабаров вышел из электрички на маленькой станции и прошел по шоссе километра три, потом свернул на проселок, прошел еще сколько-то и опять свернул. На этот раз на заброшенную, глухую тропинку, неожиданно он натолкнулся на старый пенек, сплошь усыпанный рыжеватыми тонконогими опятами. Грибов была прорва. Хабаров снял кожанку, расстелил на земле. Присев около пенька на корточки, он обламывал грибы и пригоршнями бросал на куртку. Обработав один пенек, увидел, что и на соседнем опят не меньше. И, радуясь удаче, словно мальчишка, он рвал, рвал и рвал… Ему чертовски повезло – это ж надо было напасть на такое место!
Все заботы покинули Хабарова. Какие там машины, дела, проблемы – перед ним была неповерженная армия опят, и ее надо было сокрушить, разбить наголову. Хабаров сражался, наверное, целый час и в конце концов обнаружил: грибов набралась гора, а у него ни ведра, ни лукошка, никакой тары. Бросить? Жалко. Виктор Михайлович стащил через голову свитер, поеживаясь от лесной, сыроватой прохлады, снял рубашку и, завязав рукава узлами, стянув ворот в пучок, принялся набивать грибами.
Наверное, у него был очень нелепый вид, когда он тащил грибы на станцию – все встречные, завидев тилипающиеся рукава рубахи и косой разбухший тючок, что он держал на вытянутых руках, начинали улыбаться. А какая-то молодая женщина не удержалась и сказала:
- А где ж ты головку своей деточки уронил?
Но Хабаров все-таки дотащил грибы до дому и, очень довольный собой, вывалил трофеи на кухонный стол.
- Во, ма, на маринад! Пойдут? – Он сказал это так, будто только что, сию минуту решилось наконец благополучие его семьи в приближающемся зимнем сезоне…
В восемь утра следующего дня Хабаров был на высоте семь тысяч метров. Убрал рычаг управления двигателем до упора. Проверил обороты и стал следить за скоростью.
260.
Хабаров выпустил тормозные щитки.
250.
240.
230.
Ручка управления утратила упругость, но тряски не было.
Он попробовал еще приподнять нос машины, но самолет не реагировал на его действия. Самолет сам по себе очень вяло кренился вправо. Потом чуть-чуть задрожал. Машина предупреждала: сейчас сорвусь в штопор. Хабаров отдал ручку от себя, одновременно убрал тормозные щитки и сразу же почувствовал, как начала прибывать скорость.
В восемь сорок он приземлился.
Инженер спросил:
– Ну как?
– Нормально, – сказал летчик, – осмотрите, заправьте. Слетаю еще раз.
Он отошел в сторону и подумал: хоть бы никто больше не задавал ему никаких вопросов, пока хоть бы не трогали. Он сидел на самолетной колодке и не сразу заметил, что от ангара к нему шел Збарский. Збарский был в обыкновенном поношенном штатском костюме. Недорогом, сером, плохо сшитом. Из-за этого костюма Збарский казался еще мельче, чем был на самом деле.
– Здравствуй, Витя, – сказал Збарский и протянул руку.
– Здравствуй, Саша.
Збарский молчал, и Виктор Михайлович, отлично чувствуя его состояние, заговорил сам:
– Ничего, Сашка, не понимаю. Не трясет. Сваливается на крыло, да так аккуратно – с предупреждением… Ничего не понимаю.
– Но чудес ведь не бывает?
– Говорят, не бывает. Сейчас слетаю еще раз…
Хабаров слетал, но повторный полет не дал никаких результатов. Машина не желала трястись.
Хабаров приказал принести ему журнал работ той первой, погибшей машины и стал еще раз перечитывать запись за записью. На машине выполнялись обычные регулировочные работы, производились плановые осмотры. Ничего особенного. Вот только после седьмого полета был устранен люфт в подвеске тормозных щитков, после одиннадцатого полета регулировали тягу уборки тормозных щитков и после девятнадцатого полета заменили гидравлический цилиндр уборки все тех же щитков. Збарский покинул самолет на тридцать первом его полете.
Летчик позвал инженера.
– Расскажи мне все про тормозные щитки. Все, что знаешь.
Инженер рассказывал долго и обстоятельно. Из его слов получалось, что щитки на первых полетах барахлили, расслаблялись, но инженер был убежден – дефект не конструктивного, а скорее всего сборочного характера.
В половине первого Хабарова позвали к начальнику Центра.
Верный привычке генерал начал с главного:
- Трясет?
- Пока не трясет, – сказал Хабаров, – но у меня есть, что называется, версия… Видимо, в эксплуатации возникает интерференция. Щитки вибрируют и отбрасывают возмущенную струю воздушного потока на руль глубины…
– Что вы предлагаете?
– Надо расслабить тяги тормозных щитков и проверить…
– Вы предлагаете продуть машину в аэродинамической трубе?
– Это займет слишком много времени. Я бы просто слетал и посмотрел, как все будет выглядеть в полете.
– Без Главного конструктора я такое решение не приму, – сказал генерал, – надо посоветоваться с хозяином машины. А двигатель как?
– Работает. Пока все нормально, и он работает нормально.
В шестнадцать сорок Хабаров был снова на семи тысячах метров.
260.
250.
240.
Теперь машину затрясло неожиданно и резко.
Хабаров ждал этой тряски и поэтому отреагировал мгновенно – убрал щитки, отдал ручку управления от себя. Самолет успокоился. А двигатель? Двигатель работал нормально.
Хабаров воспроизвел режим, и все повторилось. Двигатель работал по-прежнему нормально.
И тут на глаза ему попалась ручка пожарного крана. Она стояла на полу между правой педалью и сиденьем.
Хабаров снова набрал высоту. Расстегнул привязные ремни и, вызвав тряску, попытался развернуться в кабине так, чтобы увидеть хвостовое оперение.
Тряска усилилась. Машину мотнуло в сторону, ноги слетели с педалей. Хабаров подумал: мог Збарский, вполне мог непроизвольно перекрыть кран ногой.
Он опять набрал высоту. Привязался. Погасил скорость. Вызвал тряску и, с трудом дотянувшись до пожарного крана рукой, перекрыл подачу топлива в двигатель.
Выждал секунду, выждал еще и еще…
Двигатель обрезал, и машину замотало так, что Хабаров едва удержал ручку управления в ладонях.
На пяти тысячах метров Хабаров едва укротил самолет, пропланировал немного, запустил двигатель и произвел посадку.
Они сидели вдвоем в пустом летном домике: Хабаров и Збарский. Говорил Виктор Михайлович:
– Я считаю, что причина тряски – нарушение регулировки тормозных щитков. Твои ошибки, Саша: первая, не надо было отвязываться. Это привело к непроизвольному выключению двигателя. Скорее всего ты ногой ударил по ручке пожарного крана; вторая ошибка – ты не оценил вовремя высоту. Вероятнее всего, оттого, что тебя прилично приложило головой к фонарю. Но прыгал ты не с двух, а скорее всего с четырех с чем-то тысяч метров…
Збарский слушал молча.
- А теперь прочитай мое заключение. Это черновик, – и Хабаров протянул Збарскому лист.
После обычных вступительных фраз в заключении было сказано:
"1. Причиной возникновения тряски считаю нарушение регулировки тяг тормозных щитков, возникающее в эксплуатации.
2. Выключение двигателя заметно усугубляет положение, изменяя характер тряски – делает ее резче, апериодичней и острее по амплитуде.
3. Расположение ручки пожарного крана на полу, в непосредственной близости от упора правой ноги крайне неудачно. При сильной тряске возможно непредвиденное перекрытие крана ногой, что повлечет за собой остановку двигателя.
Вывод: необходима конструктивная доработка тормозных щитков и тщательный контроль за состоянием тяг в эксплуатации. Ручку пожарного крана следует с пола перенести на бортовую панель.
Летчик-испытатель Хабаров".
Збарский дочитал бумагу до конца и, глядя в окно, сказал:
– Спасибо, Витя. От лишних неприятностей, возможно, ты меня и прикроешь, – он постучал пальцем по бумаге, – но… Старею, и тут ничего не сделаешь. Видно, надо кончать с истребителями. Пора. – Он встал и, нагнув голову, быстро вышел из комнаты.
И был у Хабарова еще один разговор – с начальником Центра. Генерал прочитал заключение Хабарова, снял очки и спросил:
– Все?
– Все.
– Оправдываете Збарского?
– Вы требовали от меня установить истину, а не судить Збарского. Истину, мне кажется, удалось найти…
– А осуждать товарища не хотите? Предоставляете эту малоприятную возможность начальству?
- Я не следователь, – сказал Хабаров, – не обижайтесь.
– Да, конечно. Может быть, вы и правы. Но мне-то что со Збарским делать?
– Переведите его к Игнатьеву. На больших кораблях он еще спокойненько лет десять пролетает.
Глава десятая
Выше, выше, выше… дальше некуда, дальше не вытягивает двигатель.
Небо над головой делается совсем фиолетовым, густым-густым, и облака, и грозы, и вообще всякая погода остаются далеко внизу, под ногами. А здесь адский мороз, бесконечная пустота и фиолетовое свечение. Все. Это потолок крылатой машины. И небо, которое лежит выше, принадлежит уже ракетам, оно – преддверие космоса.
Вот здесь, на потолке, на самой вершине, вспомни тех, чьи руки вознесли тебя над миром. Они, эти руки, остались там, на Земле, но и здесь ты в их власти: ослабни заклепка, нарушься герметичность кабины – и фиолетовое небо ворвется в кабину, и, прежде чем ты успеешь понять, что же случилось, закипит кровь в сосудах, остановится сердце…
Так пусть же будут благословенны руки, отправляющие нас на высоту, пусть никогда не устают и никогда не ошибаются.
Телефоны на столе начлета были отрегулированы так, что аппараты не звонили, а только хрипели и щелкали. Кравцов совершенно не переносил резких звонков, особенно неожиданных. Звонки действовали Федору Павловичу на нервы, пугали этого далеко не робкого человека. Кстати, и дома над входной дверью у Федора Павловича висел не обычный, как у всех людей, звонок, а гудок – басовитый, мелодичный и тоже приглушенный.
Начлет сидел за просторным письменным столом и, морщась, вздыхая и хмурясь, читал американский авиационно-технический журнал. Читать по-английски ему было трудно, приходилось то и дело заглядывать в словарь и постоянным усилием воли удерживать себя в кресле. Но он не сдавался. Можно было, конечно, вызвать референта-переводчика и поручить обзор номера ему, но Кравцов предпочитал биться в одиночку. Дороже информации, которую он рассчитывал почерпнуть из журнала, было давно укрепившееся и тщательно оберегаемое реноме: наш начлет – будь здоров, сам за иностранной литературой следит!
В коротенькой заметке сообщалось, что на американском испытательном аэродроме Эдвардс начаты полеты на экспериментальном истребителе, способном отрываться от земли без разбега. Вел испытания полковник Рой. Начлет подумал: "Тоже торопятся…" Он уже готов был мысленно переключиться на программу, порученную полковнику Хабарову, но не позволил себе отвлечься и снова уткнулся в журнал.
И тут щелкнул и неожиданно резко зазвонил стоявший чуть поодаль от своих собратьев белый городской аппарат. Кравцов вздрогнул, отнюдь не по-английски выругался и торопливо поднял трубку.
– Слушаю, – сказал начлет и подтянулся. Он был готов к какой-то неизвестной еще, но неизбежной – в этом он нисколько не сомневался – неприятности.
– Почтовый ящик шесть тысяч шестьсот семьдесят?
– Да. Слушаю.
– Товарища Кравцова прошу.
– Слушаю.
– Товарищ Кравцов, с вами говорит дежурный по городскому отделу милиции майор Зыкин. Вы могли бы опознать вашего сотрудника Виктора Михайловича Хабарова?
– Опознать? А что случилось, товарищ майор?
– Весьма желательно, чтобы вы заехали к нам непосредственно в настоящее время…
– Еду. Сейчас же еду. Вы только скажите, что с ним.
– Мы ждем вас, товарищ Кравцов.
Начлет с ненавистью взглянул на телефонный аппарат, в котором уже раздавались короткие гудки, положил трубку и быстро вышел из кабинета.
Минут через десять он входил в комнату дежурного по, городскому отделу милиции.
Майор Зыкин, полный, невыспавшийся мужчина, встретил начлета сдержанно. Кивнул – это, видимо, должно было означать "здравствуйте", попросил предъявить документ, удостоверяющий личность, и долго сравнивал фотографию с оригиналом. Потом мрачно сказал:
– Посидите пока.
В плохо освещенном душном помещении дежурного по городу Кравцов сразу же почувствовал себя крайне неуверенно, как-то неуютно и одиноко. Он сидел молча. Злился и никак не мог сообразить, на чем бы сорвать копившееся в нем душное, какое-то унизительное озлобление.
Майор, пошелестев бумагами, подвигав ящиками письменного стола, приказал наконец дежурному милиционеру:
– Введите задержанного.
Хабаров вошел в дежурку очень спокойно, нисколько не спеша. На Викторе Михайловиче были синие тренировочные брюки, старая клетчатая рубашка. Кравцов заметил: лицо у Хабарова помятое, как после бессонной ночи. Виктор Михайлович усмехался – сдержанно и независимо. Кравцов не любил этой его усмешки. Хабаров поклонился начлету и в упор уставился на майора.
– Вам известен этот гражданин? – спросил дежурный по городу, обращаясь к Кравцову и никак не называя его.
- Конечно.
– Прошу назвать.
– Летчик-испытатель первого класса Герой Советского Союза Виктор Михайлович Хабаров.
– Герой Советского Союза?
Уловив в голосе майора не только удивление, но и некоторый налет то ли растерянности, то ли досады, Кравцов с удовольствием добавил:
– Да, да. Герой Советского Союза и, между прочим, полковник.
– Полковник?
– Именно полковник.
Кравцов взглянул на летчика. Тот держался так, словно речь шла вовсе не о нем и все происходящее в комнате его вовсе не занимало.
– Прошу обождать, – сказал майор Зыкин и вышел из комнаты.
– Что случилось? – спросил Кравцов, с удивлением разглядывая Виктора Михайловича. – Что ты натворил?
– Ничего не натворил. Вчера вечером вышел из дому, хотел взять у инженера провод…
– Какой провод?
– Обыкновенный – электрический. Гляжу, в подворотне какая-то пьяная шпана вяжется к девчонке. До слез довели. Ну, я цыкнул на них. А эти сопляки полезли. Один так и вовсе ножичком размахался, а другие больше слова произносили. Пришлось дать им ума. Двоих сбил, третий выскочил на улицу – и орать. Прибежали дружинники. Очень старательные оказались мальчики – с ходу кинулись крутить мне руки. А я не люблю, когда меня так ни с того ни с сего цапают. Дал им тоже ума. А теперь этот деятель утверждает, – летчик показал на пустой майорский стул, – что я кому-то повредил или челюсть или шею, находившуюся при исполнении служебных обязанностей. Вот так.
– Честное слово, Виктор Михайлович, ты хуже маленького. И тебя продержали тут всю ночь?
– Продержали.
– Но ты хоть объяснил, кто ты, что ты, откуда?
– А меня никто не спрашивал, кто я.
– Ты выпивши был?
– Странная идея – мне же сегодня с утра летать надо было. Хорошо хоть мама к сестре ночевать поехала. С ума бы сошла: вышел человек за проводом и пропал…
Здесь разговор оборвался, в комнату вернулся майор Зыкин.
– Прошу пройти к начальнику городского отдела.
Все встали и направились к двери. Первым поднимался по лестнице майор Зыкин, за ним следовал Хабаров, дальше – Кравцов, замыкал процессию дежурный милиционер. В коридоре второго этажа милиционер отстал.
В проеме между двумя широкими окнами висела Доска почета – монументальное сооружение из фанеры, расписанной под мрамор, подвыгоревшего плюша и тусклого золотого багета. У Доски почета Хабаров приостановился и стал разглядывать фотографии. При этом он громко сказал начлету:
– А ничего, Федор Павлович, симпатичные тут ребята работают.
– Ладно тебе, иди, – отозвался Кравцов. Но Хабаров не унимался:
– Ты зря торопишься, Федор Павлович, начальство подождет, я его лично всю ночь ждал. Погляди, красавчики какие, интеллектуальные ребята…
Майор Зыкин остановился у двери и ждал. Ждал молча.
Начальник городского отдела оказался пожилым, совершенно белоголовым подполковником. У него было румяное лицо, плотные щеки, чуть вздернутый симпатичный нос. Сними подполковник мундир, и сразу стал бы похож на добродушного, ушедшего в отставку футбольного тренера.
Вошедших подполковник встретил стоя.
– Привет авиации! – сказал подполковник. – Рад познакомиться. Садитесь.
Хабаров едва заметно поклонился.
Зыкин расправил плечи, подтянул живот и уронил вдоль корпуса руки.
– С обстоятельствами происшествия я ознакомился только что, – сказал подполковник, – и хотел бы уточнить несколько подробностей. Не возражаете, товарищи? – Все молчали. – Почему вы, Виктор Михайлович, отказались вчера дать письменное объяснение своим действиям?
– Разве я обязан был давать письменное объяснение? Я рассказал майору, что произошло, как произошло, почему произошло, и полагал, этого достаточно…
– Но майор записал ваши показания и предложил вам скрепить их своей подписью. Верно? А вы не пожелали расписаться. Так? Вот я бы и хотел знать почему.
– Вы запись видели?
– Запись содержит какие-нибудь несоответствия?
– Посмотрите. Очень советую. Вам должно быть любопытно.
Подполковник взглянул на майора Зыкина, и тот поежился под начальственным взглядом.
– Дайте запись, майор.
– Видите ли, товарищ подполковник… Но тут вмешался летчик:
- Я отказался подписать документ, где было написано "фактицки", "крометого", "поврижденные" и так далее. Но я полагаю, это не главный предмет для обсуждения. Прошу объяснить мне другое: если пьяная шпана пристает к девчонке, я должен вмешаться или пройти мимо? Полагаю – проходить не должен. Дружинники не разобрались, что к чему. Молодые, неопытные, но кто дал им право учинять насилие над человеком – крутить руки и так далее? Полагаю – беззаконием нельзя утверждать закон. И еще: вчера я просил майора пойти вместе со мной или послать кого-нибудь ко мне домой (тут всего двести метров), чтобы проверить документы, которых я не имел при себе. Неужели это трудно было сделать? От ответственности я уклоняться не собираюсь и не собирался. Просил простейшим способом установить мою личность и действовать в соответствии с законом. Какая же необходимость была держать меня в милиции до утра, вызывать товарища Кравцова?
Хабаров говорил очень спокойно, сдержанно, совершенно убежденно.
Подполковник, прежде чем ответить Хабарову, спросил:
– Простите, но как вы умудрились сначала раскидать четверых, а потом еще вывихнуть руку дружиннику?
– Ничего особенного. На динамометре я жму левой восемьдесят два, а правой – девяносто четыре. Не рассчитал малость. Уверяю вас, я вовсе не собирался уродовать кого-то. Но раз так вышло… Готов отвечать… Есть статья?
– Превышение предела необходимой обороны, – сказал Зыкин, – подводится под статью сто одиннадцатую…
– Помолчите, майор! – оборвал Зыкина подполковник и уставился на совершенно никчемное пресс-папье, по старинке украшавшее его канцелярского вида стол. Должно быть, с минуту подполковник думал, потом энергично поднялся со своего просторного кресла и сказал:
– От лица службы приношу вам, Виктор Михайлович, свои извинения. Не смею вас больше задерживать и еще раз прошу извинения.
Они раскланялись. Хабаров дошел до двери, потом, будто вспомнив что-то важное, вернулся снова к столу.
– Да, а Зыкина, подполковник, особенно не прижимайте. Ругать его бесполезно. Заставьте его учиться. Ему обязательно надо учиться и как можно больше читать. Насколько я успел заметить, он мужик старательный, кругозора ему, правда, не хватает, культуры маловато, а так он может…
Подполковник неопределенно улыбнулся, а Хабаров продолжал настаивать:
– Служба у вас, конечно, неблагодарная, но дело все-таки с людьми приходится иметь. Я бы на вашем месте послал Зыкина в университет культуры. Пусть растет, пусть развивается, и для души это полезно и для службы…
Подполковник улыбался, а Зыкин глядел на Хабарова затравленно и недобро.
Уже на улице Хабаров протянул руку Кравцову и совсем другим, извиняющимся тоном сказал:
– Прости за беспокойство, Федор Павлович, – поглядел на свои штурманские часы, мотнул головой: – Сейчас до дому добегу, переоденусь и через полчаса буду на аэродроме.
– Не надо, – сказал Кравцов, – ты же не спал. Отдыхай иди.
Начлет хлопнул дверкой и поехал на аэродром. Хабаров пошел домой. Ему очень хотелось спать.
Но стоило Виктору Михайловичу очутиться дома, принять обжигающий тело душ, выпить большую чашку очень крепкого кофе, и спать вроде бы расхотелось. Хабаров прилег на диван, вытащил с самодельной полки томик Лонгфелло и стал читать. Взаимоотношения с поэзией у него были довольно сложные: вряд ли он решился бы заявить громогласно, что любит стихи, постоянно следит за новыми книгами поэтов, ревниво сравнивает творчество молодых с теми, кого давно почитает образцом. Он не любил споров о поэзии, совершенно не терпел так называемых критических разборов. Стихи представлялись ему сферой глубоко интимной, сугубо личной.
Вдруг зеленый дятел Мэма
Закричал над Гайаватой:
"Целься в темя, Гайавата,
Прямо в темя чародея,
В корни кос ударь стрелою:
Только там и уязвим он!"
В легких перьях, в халцедоне
Понеслась стрела-певунья
В тот момент, как Меджисогвон
Поднимал тяжелый камень,
И вонзилась прямо в темя,
В корни длинных кос вонзилась.
И споткнулся, зашатался
Меджисогвон, словно буйвол,
Да, как буйвол, пораженный
На лугу, покрытом снегом…
Хабаров читал медленно, наслаждаясь. Он любил Лонгфелло и перечитывал его постоянно; иногда с удовольствием останавливался и внимательно разглядывал рисунки художника Ремингтона – прекрасные перовые миниатюры.
И все-таки Виктор Михайлович заснул. Волшебник Лонгфелло убаюкал Хабарова ласково и незаметно. Спал он крепко, снов не видел, спал спокойно, как спят здоровые дети и взрослые, если у них, у взрослых, чистая совесть и уверенность – все сделано так, как должно.
Виктор Михайлович проснулся оттого, что по комнате кто-то ходил. Еле слитно, осторожно. Он открыл глаза и увидел мать.
– Мама, ты чего приехала?
– Я тебя разбудила, Витенька?
– Очень хорошо, я давно уже сплю, пора вставать. Ты чего рано вернулась?
– Забеспокоилась что-то и приехала. У тебя сегодня ночные?
– Нет, это я после ночных добирал малость.
– Устал?
– Немного есть.
– Все было хорошо?
– Все было нормально.
– Честно, Витя?
– Честно.
– Есть хочешь?
– Есть я всегда хочу, ты что, не знаешь?
– Ну и хорошо, сейчас я тебя покормлю, – и она ушла в кухню. А он подобрал с узорчатого ковра, давным-давно привезенного из Средней Азии, томик "Гайаваты" и с удовольствием почитал еще немного:
Вслед за первою стрелою Полетела и вторая, Понеслась быстрее первой, Поразила глубже первой, И колени чародея, Как тростник, затрепетали, Как тростник, под ним согнулись…
Он пообедал вместе с матерью. И Виктор Михайлович решил свой случайный выходной день превратить до конца в праздник.
– Мам, а что, если я в цирк съезжу? Не возражаешь? Мать знала, как Витя любит цирк – эта любовь жила в нем с детства, – и нисколько не удивилась.
– Конечно, поезжай, Витя; раз хочется и раз есть время, почему ж не поехать?
– А ты не хочешь?
– Я уже стара для цирка. Вот когда в балет соберешься, тогда другое дело…
Он засмеялся. В балете Виктор Михайлович был всего один раз в жизни. С Кирой. И осрамился – заснул во время первого же акта.
Из цирка Виктор Михайлович вернулся не поздно, мать еще не ложилась.
– Ну, я тебе скажу! Я тебе скажу – таких прыгунов в жизни не видел! Представляешь, заднее сальто на ходулях без страховки крутят! И темпик у них – с ума можно сойти! Как все пятеро начинают мелькать, голова кругом идет…
– У кого, у тебя голова кружится?
– Почему у меня? У широких масс трудящихся. Хабаров уселся за стол и принялся во всех подробностях рассказывать про акробатов, про какого-то исключительного жонглера – работает с восьмью мячами!
Мать слушала сына, смотрела на него во все глаза и думала: "Пусть бы он каждый день ездил в цирк, только бы возвращался домой с молодыми глазами, без удручающей синевы под нижними веками, без горьких складок вокруг рта, входил бы легким шагом, а не волочил пудовые ноги, как после трудных и не очень удачных полетов".
Почему-то она вспомнила, как однажды, теперь уже очень давно, Виктор, служивший в строевой истребительной части, поручил ей отвезти генералу Бородину какие-то необходимые для перевода на испытательную работу документы.
Генерал Бородин оказался тучным мужчиной с грубым лицом, большими, словно у кузнеца, руками, с совершенно необъятной грудной клеткой, распиравшей мундир. Бородин принял мать незамедлительно. Раскрыв плотный серый пакет с документами, он мельком взглянул на бумаги и спросил:
– А вы, собственно, кто ему будете?
– Я? Мама его, – сказала Анна Мироновна и смутилась.
– Мама? – переспросил генерал. – У такого большого сына и такая маленькая мама?
Мать не нашлась, что ответить, и только улыбнулась.
– А вы знаете, мама, на какую работу оформляется ваш сын? – сказал генерал и погладил бумаги, лежавшие на столе.
– Конечно, знаю.
– И не боитесь?
– Вы считаете, товарищ генерал (это обращение прозвучало, наверное, довольно странно, но ведь она была когда-то военным врачом, майором медицинской службы), что Витя недостаточно хороший летчик для такого дела?
– Почему недостаточно хороший? Ваш сын – отличный летчик. Я не о нем беспокоюсь, о вас…
– Витя всегда хотел быть испытателем. А я уверена: человек должен быть тем, кем хочет…
Мать собиралась сказать еще что-то, но не успела: генерал вылез из-за стола, быстро подошел к Анне Мироновне и потянулся, к ее руке. Мать совсем растерялась, когда Бородин, неуклюже согнувшись, неловко поцеловал ей руку.
- Ну, мама, ну, мама, я вам скажу, мама: вы – первый случай в моей практике! Счастливый человек ваш сын. Такую маму, на руках носить надо…
Воспоминание это мелькнуло и исчезло. Мать снова вернулась к действительности.
Виктор Михайлович сидел верхом на стуле, обхватив руками спинку; и продолжал рассказывать про цирк.
– Вить, я совсем позабыла: Вадим Орлов тебе звонил, просил, когда придешь, чтобы дал знать.
И, сразу оборвав свой рассказ, Хабаров спросил:
– Что у него там стряслось?
– Не знаю. Просто просил позвонить.
Хабаров набрал номер телефона штурмана и, услышав его медленный, будто спросонья, голос, спросил:
– Спишь? Это я.
– Не сплю. Как жизнь, циркач?
– Нормальная жизнь. Ты чего звонил?
– Может, зайдешь?
– Почему такая срочность? Что-нибудь не так?
– Все так, никакой срочности нет. Просто я по тебе соскучился. Мы же не виделись со вчерашнего дня. Заходи. Можно в тапочках.
– Сраженный его миндально – мармеладной нежностью, он расправил голубые консоли и немедленно вылетел на свиданье. В полетном листе было написано: любовь до гроба. Как понял? Прием! сказал Хабаров и повесил трубку.
– Ну что? – спросила мать.
– Говорит, соскучился, просит зайти.?
– Вы же вчера ночью вместе летали, когда ж он успел соскучиться??
– Вчера ночью мы как раз врозь летали, – усмехнулся Виктор Михайлович, – но дело не в этом. Я схожу.
Штурман был дома один. Жена еще не вернулась из вечерней школы, где преподавала немецкий.
На круглом обеденном столе Хабаров увидел старую, потрепанную книжку в синем самодельном переплете. Заметил корешок, аккуратно выклеенный из куска широкой изоляционной ленты. Виктор Михайлович взял книгу в руки. Оказалось: Джимми Коллинз, "Летчик-испытатель", довоенное издание с послесловием Чкалова и Байдукова.
- Наслаждаешься? – спросил Хабаров.
– А что? Это вещь! Это настоящая вещь, господа присяжные заседатели, если, конечно, смотреть в корень… Виктор Михайлович свистнул.
– Ты чего? – спросил Орлов.
– Ничего. Просто я давно уже заметил, если ты начинаешь разговаривать на одесский манер – дела, как правило, оказываются дерьмовыми. Так, без дураков, что случилось?
– Ладно, давай без дураков. Спина у меня болит. Когда мы катапультировались, что-то там, видно, не так хрустнуло, Витя.
– С врачом говорил?
– Нет. И не хочу. Ему скажи: в госпиталь упрячет на обследование, а это, как пить дать, месяц. У меня есть другой вариант, но сначала скажи: что ты собираешься дальше делать?
– В каком плане?
– Ну, аварийная комиссия заключение сочинит. Надо полагать, по рогам Вадиму Сергеевичу дадут, но, я думаю, не сильно. Машина нужна. Будут готовить дублер. Ты возьмешь дублер?
Хабаров ответил не сразу.
– Если Вадим Сергеевич сделает то, на чем я настаивал с самого начала, вероятно, возьму. Только сам себя предлагать не собираюсь. Им нужно – пусть просят.
– Ясно. А как ты смотришь на такой вариант: что, если нам всем экипажем попроситься сейчас в отпуск? Я бы на Мацесту махнул, показал свой хребет местным мастерам, ванны попринимал бы. У инженера настроение на троечку. Очень уж он за Углова переживает, да и жена из него душу тянет: брось да брось, сколько можно летать, не до ста же лет. Так что ему тоже полезно отдохнуть и побыть вне сферы ее влияния. Словом, как ты на это дело смотришь?
– Отпуск – хорошо. Только надо как-то поаккуратнее с начлетом на эту тему поговорить, чтобы ему не стукнуло, будто я вас в "дипломатический отпуск" увести хочу. Понимаешь?
– Да что ты, Витя, Кравцову такая муть никогда в голову не придет.
– Сам он может и не подумать, а подсказчики могут наймись. Слишком он, к сожалению, в последнее время стал к окружению своему прислушиваться.
– Выпить хочешь? Ребята из Еревана коньячок привезли.
– Спасибо, не хочу.
– Я тоже не хочу. – Держась обеими руками за спину и чуть-чуть раскачиваясь, Орлов прошелся по комнате. – Так что, решили?
- В принципе – да. Решили. А подробности уточним завтра. Согласен?
- Согласен.
На этом они расстались.
Глава одиннадцатая
Курс на юго-восток. Высота – десять тысяч. Звезд не видно, горизонта не видно. Ничего не видно. Но в какой-то момент на черноте, не имеющей ни конца ни края, проступает белесое пятно. Пятно меняет очертания, увеличивается, обретает окраску. Сначала становится бледно-бледно-бледно-желтым, потом – розовым, потом – тускло-красным. Пятно растекается.
Из крошечного озерцо вытягивается в порядочное теплое озеро, в горячую реку, уже не бледно-красную, а рубиновую. Река рвет берега, меняет русло, ширится, переполняясь оранжевой, лучистой лавой. Река дробится на протоки, слизывает темные островки, охватывает своим сиянием добрую половину неба. И вот уже голубой, едва уловимой черточкой намечается горизонт.
Горизонт плавится: голубой, светло-соломенный, золотисто-желтый. Дальше смотреть невозможно: золото горит, золото слепит… И разом на работу выходит солнце. Налитое пожаром, оно быстро поднимается по блеклому чистому небу.
Если бы авиация могла подарить человеку только одну-единственную радость – встречу с восходящим солнцем на высоте в десять тысяч метров, и то стоило бы бросить все земные заботы и уйти в летчики…
На этот раз начлет смотрел почти весело. И не тянул слова, и не косился в окно, а сказал просто:
– Отпуск? Законное дело. Только хорошо бы дополучить с тебя, Виктор Михайлович, один полетик. Ты как?
– Какой полетик?
– Завтра-послезавтра выкатят большую машину Севса. Ноги заменили, еще кое-какие доработки сделали, так, мелочь всякую… Ну вот. Контрольный облет за тобой. Чего там осталось – часа на три!
Хабаров согласился. Он не очень верил, что машина будет действительно готова завтра-послезавтра. Так всегда бывает: обещают вот-вот, а как до дела доходит, так жди неделю, а то и все две, но отказываться не стал. Виктор Михайлович считал своей прямой обязанностью довести работу до конца. И хотя в том, что эта работа распалась на два этапа, его вины не было, спорить и не подумал.
– Хорошо, додадим полетик, что должен, то отдам.
Теперь он знал: его задача состоит в том, чтобы лишний раз не попадаться на глаза начальству. А то непременно сунут куда-нибудь на подхват, и тогда не скоро вырвешься.
Хабаров наведался на машину Севса и убедился – работы там еще дней на пять, не меньше. По утрам он приезжал на аэродром и сразу же, не заходя в летную комнату, прятался либо в техническом отделе, либо в спецбиблиотеке, либо нырял в комнату отдыха для перелетных экипажей.
Черно-белый автомобиль Хабарова стоял напротив административного корпуса испытательного Центра, каждому ясно: Виктор Михайлович здесь, но найти его было не так-то просто.
В техническом отделе Хабаров изучал материалы, так или иначе связанные с двигателями последней модификации. Двигатели его беспокоили. Со дня катастрофы Углова двигатели гвоздем засели в голове Хабарова. И что бы он ни делал, чем бы ни занимался, мысли его снова и снова возвращались к обстоятельствам несчастья. Его угнетала неясность…
А в спецбиблиотеке он перелистывал зарубежные авиационные журналы и постоянно брал разные биологические издания Академии наук. Биология занимала его давно. Не вообще биология, а, так сказать, инженерный ее аспект, конструкции живых моделей. Как ориентируются в полете перелетные птицы? Предположений существовало много, но четкой схемы не открыл еще никто.
А ведь существует же у птиц какая-то навигационная система, должна существовать.
Его занимало все, что хоть как-то рисовало механизм машущего полета. Он не был оптимистом и не очень верил в усилия многих фанатиков, которые бились над созданием махолетов. Но ему было интересно.
И познакомиться с локационным устройством летучих мышей тоже было интересно…
Термина "бионика" в ту пору, кажется, еще не существовало, но исподволь эта наука нарождалась, складывалась и вот-вот должна была заявить о себе. Хабаров не был пророком, но нисколько не сомневался, что у будущей бионики – дальняя дорога…
В комнате отдыха перелетных экипажей он искал встречи со знакомыми ребятами, которых нет-нет да и заносило на аэродром испытательного Центра. Хабаров любил послушать авиационные россказни – совершенно обязательный, неофициальный гарнир любого разговора, возникающего всюду, где скапливается летающий народ. Словом, дни вынужденного бездействия Хабаров старался проводить с пользой и удовольствием.
Именно в комнате отдуха он узнал, что на посадку запросился командир отряда игнатьевского испытательного заведения Лева Рабинович. С Рабиновичем Хабаров подружился еще в летной школе. Виделись они редко. Хабаров знал, что Рабинович закончил инженерную авиационную академию, заочно прошел курс адъюнктуры, защитил диссертацию и ни на день при этом не бросал летной работы.
Когда изуродованный всякими надстройками, пристройками, весь утыканный антеннами, в прошлом транспортный корабль, а теперь летающая лаборатория игнатьевского заведения подрулила к стоянке, первым, кто пришел встречать машину, был Хабаров.
Легко взбежав по трапу, Виктор Михайлович шагнул в салон и остолбенел. Все пространство от двери до пилотской кабины было заставлено шкафами-панелями, блоками и черт знает чем еще. Самолет превратили в гигантский радиоприемник. В салоне было нестерпимо жарко, воняло краской, канифолью, звериным потом. Девушки-экспериментаторы были в купальных трусиках и лифчиках, какой-то босой парень прыгал по кабине в черных плавках.
Ничего не понимая, чувствуя только, как он покрывается липкой испариной, Хабаров стал осторожно пробираться к пилотской кабине. С Рабиновичем он столкнулся в дверях. Коротконогий, широкоплечий, покрытый черной курчавой шерстью, Левка давал какие-то указания бортинженеру и одновременно пытался натянуть на себя брюки. Рабинович увидел и сразу узнал Хабарова. Путаясь в штанине (одна уже была надета, другую он держал в руках), рванулся к Виктору Михайловичу:
– Витька! Привет. Беги на волю из этого сортира. Беги, пока не задохся. Я сейчас, только чуточку зачехлюсь…
Они обнялись уже под крылом.
– Слушай, Левка, что это за зверинец? Как ты можешь нем летать?
– Если Родина прикажет, комсомол ответит: есть! – выкрикнул Рабинович и засмеялся.
Но Хабарову было не смешно.
– Нет, серьезно, что это такое?
И, сразу перестав смеяться, Рабинович сказал:
– Мы испытываем системы. Сначала возили пять блоков, и все шло нормально – было тепло. Теперь возим тридцать четыре блока, и стало как в душегубке. Когда строилась эта лаборатория, отбор тепла от электронной аппаратуры не запроектировали, потому что никто не знал, что на ней будет исследоваться. А теперь… теперь ни черта уже не сделаешь. Полумеры тут не помогут. Нужна другая машина. Кстати, она уже строится, а пока… Нельзя же остановить работу. Мучаемся, летаем голяком.
– Ну, я тебе скажу, Левка, – силен ты, если соглашаешься. Я бы все министерство вверх ногами поставил, но вентиляцию бы пробил…
– Витенька, барбос, или ты не понимаешь, что такое надо? Тут каждый час дорог. У них базы, Витя, им же до нас ближе, чем нам до них. Про крокодила знаешь: от кончика носа до кончика хвоста – пять метров, а от кончика хвоста до кончика носа – семь… Ну? Понимаешь или тебе еще объяснить?
– Левчик, я слышал, что ты стал сильно ученым малым, а ты, оказывается, просто агитатор?
- Да. А что? Агитатор. Приходится.
Обнявшись, они пошли вместе в диспетчерскую. Рабинович едва достигал до плеча Хабарова, и рядом они выглядели очень забавно.
Вспомнили старых друзей, поговорили о делах семейных, перекинулись анекдотами. Хабаров сказал:
– Ты Збарского знаешь?
– Александра Симоновича? Вопрос!
– Наверное, Александр Симонович перейдет скоро к вам.
– С чего бы?
– Да так внешние факторы сложились. Бывает. – Хабаров помолчал. – Обласкай его, Левка. Он очень хороший мужик и летчик настоящий, но последнее время ему фантастически не везет. Полоса.
- Его бы к нам начлетом поставить, – сказал Рабинович и даже присвистнул от удовольствия. – А? Мысль?
– Это действительно толковая мысль.
– Надо будет провентилировать, надо будет поднажать на Игнатьева.
– Займешься? – спросил Хабаров.
– Попробую, но без гарантии…
Часа через полтора Рабинович дозаправился и улетел.
Хабаров стоял на краю рулежной дорожки и провожал взглядом его неуклюжую, изуродованную надстройками машину. Хабаров думал: "И так каждый день, каждый день на этой вонючей гробине. Часами. Каждый день…"
Наконец большой корабль Севса был готов. Машину вывели из ангара и поставили в конце рулежной полосы.
Как все машины Севса, и эта громадина казалась куда меньше, чем была на самом деле, особенно если смотреть на нее издалека. Истинные размеры самолета удавалось оценить, когда человек подходил к нему вплотную и вдруг обнаруживал: стандартный трап не достает до двери на добрых два метра. Обычный транспортный корабль, стоящий рядом, смотрится как мальчишка перед взрослым дюжим дядькой.
Когда Хабаров приехал на стоянку, Болдин уже был на месте. Василий Акимович стоял около стойки шасси и, как загипнотизированный, не отрываясь, смотрел в одну точку – чуть повыше тележки и чуть пониже края стакана.
– Чего задумался, Акимыч? Два раза по одному месту не рвется, – сказал Хабаров и положил руку на плечо инженера.
Болдин вздрогнул и резко обернулся.
– Вот, черт, напугал!
Хабаров поглядел на стакан. Усмехнулся. Стакан как стакан. Конечно, внешним осмотром ничего установить было невозможно, да и Хабаров знал, что обе новые ноги были исследованы прочнистами, обнюханы технологами, проверены под рентгеном. Он знал, что в старой сломавшейся стойке обнаружили раковину, и это была случайность, одна из ста тысяч возможных, может быть, даже одна из миллиона.
Хабаров посмотрел на стойку шасси и защелкал бельевой зажимкой, почему-то оказавшейся у него в пальцах.
Болдин покосился на зажимку и сказал:
– Как маленький. То мячики тискал, теперь эту хреновину придумал. Не надоело тебе руки "накачивать"?
– Не надоело.
– И какая в ней нагрузка – ноль целых, ноль десятых…
– А вот разожми сто раз подряд, – сказал Хабаров, – бутылку коньяка поставлю. Без звука. Сегодня же.
– Сто? Да хочешь, я ее три часа подряд туда-сюда гонять буду? Понял?
– Сто раз – бутылка коньяку. Идет? – и Хабаров сунул зажимку инженеру.
Василий Акимович небрежно взял зажимку, прихватил ее между большим и указательным пальцами своей тяжелой ручищи и… с трудом разжал. При этом у него сделалось такое растерянное выражение лица, какое бывает только у маленьких детей.
Хабаров был доволен. Заулыбался и подначил:
– Не тянешь? И не потянешь, Акимыч, тут пружинка по спецзаказу поставлена. Вот гак-то! Коньяк за тобой.
– Бугай, – сказал инженер и отдал зажимку летчику. Подошли штурман и радист. Орлов выглядел усталым и сосредоточенным. Радист, напротив, размахивал здоровенным портфелем и беспечно насвистывал.
Хабаров взял штурмана под руку и отвел в сторону.
– Болит, Вадим?
– Ну, не так чтоб уж очень, однако отчасти еще болит… Мне вчера сосед, ты его знаешь – интендантский майор Скопцов, – ценный совет дал. "Когда я, – говорит, – от радикулита помирал, нашел лучшее средство: поясницу чернобуркой окутывал. Если по голому телу и брюками прижать – во! – говорит, – лучше средства нет. Правда, неприятность с чернобуркой у меня вышла, но это уже другой вопрос. Забыл ее, холеру хвостатую, в бане. Так жена мне чуть глаза не выцарапала".
Хабаров улыбнулся. Подумал: "А спина-то у него, должно быть, всерьез болит". Но ничего не сказал.
Заводская бригада закончила подготовку машины к полету. Старший доложил летчику, что все в порядке и можно лететь.
Экипаж уже собирался занять места, когда к Виктору Михайловичу подошел молоденький лупоглазый парнишка из заводских.
– Товарищ командир, а можно чего я вас спрошу? – и замолчал, и уставился прямо в глаза летчика цепким, беспокойным взглядом.
– Ну-ну, давай спрашивай, только быстро.
– А не возьмете меня с собой прокатиться? Места у вас вон сколько! – И торопясь, подстегивая себя: – Четвертый месяц вкалываю, авиация называется, а сам ну хоть разок бы слетал, даже обидно, и если кто спросит, то и сказать совестно…
– Ты кем вкалываешь?
– Электрик я.
– Фамилия как?
- Зайцев мое фамилие.
- Не мое, а моя и не фамилие, а фамилия. Понял, Зайцев? В следующий раз, Зайцев, когда испытания закончим и акт подпишем, тогда возьму. А сегодня не имею права. Не обижайся, Зайцев, – закон!
Экипаж занял свои места.
Бортовые часы тихо отщелкивали секунды.
– Инженер к запуску готов.
– Штурман к запуску готов.
– Радист к запуску готов.
И Хабаров сказал командному пункту:
– Акробат, Акробат, Акробат, я – Гайка, разрешите запуск.
Плавно покачиваясь на широко расставленных мягких лапах шасси, корабль медленно пополз к взлетной. Хабаров опробовал тормоза и чуточку увеличил обороты двигателей…
В диспетчерской зазвонил телефон:
– Говорит Севе, что там у Хабарова?
– Выруливает, Вадим Сергеевич, сейчас на взлетную выйдет, – сказал диспетчер.
– Я пока не буду класть трубку, – сказал Севе, – я подожду, а вы мне тогда скажите…
– Понял, Вадим Сергеевич, понял. Ждите, доложу… И в кабинете начлета захрипел телефон – белый городской аппарат.
– Слушаю, Кравцов, – сказал Федор Павлович.
– Добрый день, Федор Павлович, – Кравцов узнал заместителя министра Плотникова.
– Здравия желаю, Михаил Николаевич.
– Интересуюсь насчет Хабарова.
– Выруливает, Михаил Николаевич, вот как раз сейчас на полосу вышел.
– Ясно. Взлетит – позвоните. – Слушаюсь. Позвоню.
До начала взлетной полосы надо прорулить два с половиной километра, не гак уж много, но и не так уж мало. За это время вполне можно кое-что и вспомнить, например первое выруливание на этом аэродроме.
Тогда было солнечно, тепло и тихо. Хабаров рулил на истребителе. Настроение держалось у него на марке – человека только-только оформили приказом и допустили до работ в должности испытателя. Перед взлетной Хабаров остановило и хотел уже запросить разрешение занять полосу, когда увидел: нарушая все правила аэродромной службы, по диагонали к летному полю на землю валится здоровенный четырехмоторный самолет. За его третьим двигателем тянулся длинный хвост черного жирного дыма, потом полыхнуло оранжевое пламя. Машина плюхнулась на землю, подпрыгнула, побежала, разгораясь все сильнее и сильнее.
Зрелище падающего в дыму и огне самолета произвело на Хабарова такое впечатление, что он, не раздумывая, выключил двигатель на своем истребителе, Хабаров никак не мог сообразить, что ему делать дальше. И тут его словно хлестнуло словами диспетчера:
– Чего встал, Гайка. Сам не рулишь и других держишь. Давай быстренько на взлетную.
Воспоминание, словно встречная птица в полете, мелькнуло и тут же исчезло.
Корабль на взлетной. Экипаж готов.
Хабаров увеличивает обороты и отпускает тормоза. Машина трогается, бежит, чуть подрагивая на стыках бетонных плит, набирает скорость.
Штурман подсказывает летчику:
– Скорость сто восемьдесят, сто девяносто… двести… Нос самолета медленно поднимается. Хабаров аккуратно отжимает штурвал от себя: довольно, больше не надо задирать нос.
Штурман подсказывает:
– Скорость двести двадцать, двести сорок… двести пятьдесят.
Толчки делаются мягче и реже. Плоскости уже работают и сняли часть веса с шасси. Обретая упругость, оживает штурвал.
Еще касание о бетон, еще – совсем уже легкое, скользящее, – и машина в полете.
Болдин переводит кран уборки шасси в верхнее положение: гаснут зеленые лампочки на табло, зажигаются красные.
Корабль в полете.
Хабаров смотрит на Акимыча. Лицо инженера спокойно, напряженность еще не сошла с него, еще отчетливо белеет
Рубец на лбу – след давней тяжелой аварии, и рот сжат плотно, будто Василий Акимович крепко прикусил что-то и боится выпустить…
Хабаров лезет в карман, достает зажимку для белья и протягивает инженеру:
– На, Акимыч, потренируйся пока!
Инженер незлобиво матерится в ответ и сразу делается самим собой – земным, добродушным, усталым.
А на земле диспетчер кричит в телефонную трубку:
– Вадим Сергеевич, слушаете? Взлетели, шасси убрали, доложили, что на борту все в порядке.
– Благодарю вас, – отвечает Севе, – большое спасибо. И начлет набирает номер телефона заместителя министра. Тем временем корабль уходит на высоту, и Хабаров внимательно следит за показаниями приборов.
Глава двенадцатая
Оно зеленое, нет – розовое, оно струится, вспыхивает, и гаснет, и разгорается с новой силой. Зеленые перья, голубые перья, перламутровые перья с алыми прожилками и снова – зеленые. И всполохи, всполохи, всполохи – торопятся, бегут, разворачиваются циклопическим павлиньим хвостом, разом исчезают, чтобы чуть позже ожить в новом неповторимом узоре.
Безумство красок действует подобно могучей, волшебной симфонии – повергает в тоску, и заставляет ликовать, и зовет в далекую даль, в неведомое, в сказку.
Тому, кто хоть раз пережил полярное сияние, не забыть, не выбросить из головы этого холодного, торжественного, великого неба Арктики. Сколько ни суждено прожить человеку на земле, его будет звать, манить, совращать Север. И человек обязательно полетит на новую встречу с ледовым краем, где рождается, недолго живет, умирает и вновь, и вновь воскресает беспокойное чудо полярного сияния.
Счастливого пути летящим!
Очаровывайся сказкой, будь удачлив, только не забывай: когда сияние поджигает небо, все магнитные компасы сходя с ума. Не верь компасным стрелкам, они вполне могут назвать север югом и вместо востока потянуть на запад…
У Алексея Алексеевича Хабаров не был уже сто лет. С тех пор как старик ушел на пенсию и вскоре после этого похоронил жену, дом его пришел в совершеннейшее запустение. Дети отделились, друзья частью разбрелись, частью и вовсе вымерли. Все реже и реже собирался теперь народ за некогда знаменитым своим гостеприимством овальным столом Алексея Алексеевича; все реже спорили в большой квартире старого летчика случайно набежавшие гости; и уже давно не гремела здесь музыка.
Старика по-прежнему уважали, его жалели, но находить с ним общий язык, общие интересы, точки соприкосновения делалось все труднее. Нет, никто не посмел бы сказать, что у Алексея Алексеевича дурной характер, что он угнетает кого-то своей славой или пренебрежением или свысока смотрит на молодежь – ничего такого не было и в помине. Просто старый летчик и люди, его окружавшие, жили в разном времени. Алексей Алексеевич был героем другой эпохи, он сделал себе имя на полотняных крыльях, он был в числе тех, кто первым прокладывал дорогу к подступам стратосферы. Уже стареющим, маститым испытателем он опробовал убирающееся шасси. Он участвовал в спорах: следует ли брать парашют в каждый полет или только в особо ответственный…
Имя Алексея Алексеевича справедливо упоминалось почти во всех авиационных книгах, посвященных предвоенной поре, и хотя в авиационный обиход не вошли такие понятия, как "школа Алексея Алексеевича" или, может быть, "время Алексея Алексеевича", они вполне могли бы войти. Старик создал свою школу и, пожалуй, в значительной мере определил стиль летных испытаний вообще.
Школа его была осмотрительной, расчетливой, если можно так сказать, очень головной школой; она отмела кавалерийскую лихость, раз и навсегда покончила с суевериями, талисманами и прочей мистикой, и, хотя сам Алексей Алексеевич не был дипломированным инженером, школа его носила ярко выраженный отпечаток инженерного подхода к работе.
Алексей Алексеевич сделал по-настоящему много, и сделал прочно. А когда подошло время, когда ему вручили пенсионную книжку и проводили на покой, Алексей Алексеевич скромно отступил в сторону. Доброжелатели говорили:
– Пишите воспоминания, Алексей Алексеевич, вы же столько пережили, столько совершили, с такими людьми встречались.
– Писать не моя профессия, – сердился Алексей Алексеевич, – и, пожалуйста, не ссылайтесь на авторитеты, у меня на этот счет другая точка зрения. Сапожнику следует тачать сапоги, кондитеру – печь пирожные, летчику – летать. Писать должны литераторы. Я слишком уважаю литературный труд, чтобы поощрять самодеятельность.
– Вам надо чаще встречаться с молодежью, Алексей Алексеевич, вы же можете столькому научить молодых, – говорили ему другие доброжелатели.
Но он снова не соглашался:
– И кто это придумал, скажите на милость, что молодым так уж необходимы наставления стариков? Бредни. Выдумки пенсионеров. Вспомните, хорошенько вспомните, кто вас учил в свое время? Моей школьной учительнице едва ли было больше тридцати – и ничего, справлялась! Моему инструктору в Каче было лет двадцать с хвостиком, а первому комдиву – не больше двадцати шести… Вот как было.
Он никого не хотел обременять собой, и доброжелатели постепенно отступили.
Много раз вспоминал Хабаров о своем первом наставнике, не однажды упрекал себя в невнимании к Алексею Алексеевичу, в черствости, все собирался проведать старика и никак не мог выбраться. Неожиданно Алексей Алексеевич позвонил Хабарову сам и позвал в гости. Хабаров смутился, долго благодарил старика и обещал непременно быть.
С утра Виктор Михайлович предупредил мать:
– Сегодня в двадцать ноль-ноль мы с тобой званы в гости. Учти.
– Со мной?
– С тобой. Алексей Алексеевич приказал быть с дамой.
– Плохи наши дела, Витя, если ты в качестве дамы выбираешь меня.
– Не сказал бы. Ты надежная дама. Я заеду за тобой в девятнадцать сорок пять. Будь готова и жди.
И он, конечно, заехал бы вовремя, если б диспетчер не заставил проболтаться в зоне ожидания лишних сорок минут. Посадочная полоса была занята, Хабарова долго не принимали.
С аэродрома ему удалось выбраться только в начале девятого. И хотя он отлично понимал, что мать тревожится, нетерпеливо мечется по квартире и никак не может решить: звонить на. аэродром или не звонить (она не любила обращаться к диспетчерам), Хабаров все-таки заехал в универмаг. Перескакивая через две ступеньки, Виктор Михайлович влетел на второй этаж и быстро прошел в отдел женской обуви.
Народу у прилавка было немного, впрочем, и настоящего выбора туфель тоже не было. День заканчивался и, продавщицы, намаявшись в духоте модерного здания (очень много стекла, I очень мало бетона и еще меньше воздуха), смотрели на покупателей отсутствующими глазами. Виктор Михайлович выбрал полную немолодую блондинку и внимательно уставился ей в лицо. Сочувствие, честная заинтересованность и искренняя доброжелательность так и светилась на лице Виктора Михайловича. Продавщица встрепенулась, ее полные накрашенные губы поплыли в улыбке.
– Что бы вы хотели?..
– Устали? – спросил Хабаров.
– Не говорите. К концу дня мы все совершенно вареные делаемся.
Кислородное голодание, – сказал Хабаров. Женщина поглядела на крошечные ручные часики, вздохнула:
– Слава богу, всего пятнадцать минут осталось.
– Мне нужен ваш совет, – сказал Хабаров, – и помощь.
– Да.
– Тридцать седьмой номер, лаковые, самые лучшие, на спокойном каблуке.
– Разве можно покупать лаковые без примерки?
– Нельзя, но нужно. Понимаете, чрезвычайные обстоятельства.
- У вас капризная жена?
– Это маме.
– Маме? Вашей маме? Лакировки? Простите, но ваша мама, должно быть, не очень молодая женщина…
– Не очень молодая, но это как раз не имеет никакого значения.
– И на какую цену вы хотели бы туфли: есть за четыреста, есть за пятьсот.
– Цена роли не играет, хоть тысяча рублей, были б туфли хорошие.
– Завидую я вашей маме. Подождите, – и она ушла во внутреннее помещение. Минут через пять вернулась с зеленой заграничной коробкой в руках. – Вот, лак с замшей. Черные, строгие, лучше не бывает. Пятьсот восемьдесят.
Хабаров повертел туфли в руках. Подул на лак и, наблюдая, как свертывается и исчезает туманное пятнышко на остром носке туфли, спросил:
– Вам нравятся?
– Вы еще сомневаетесь? Да это не туфли – мечта!
– Мечта? Тогда выписывайте.
По дороге в кассу он задержался у лотка с парфюмерией, купил флакон "Красной Москвы". Духи были для продавщицы. Хабаров любил делать подарки, к тому же продавщица показалась Виктору Михайловичу симпатичной. Домой он приехал в десять минут десятого.
– Нельзя же так, Витя, – сказала мать. – Или не предупреждай, или являйся вовремя, или звони по крайней мере…
– Виноват. Внешние факторы помешали, и телефона под рукой не было. – Он посмотрел на мать, одобрил про себя ее черный вязаный костюм, заметил прическу парикмахерской выделки, скользнул глазом по ногам и строго сказал: – А что это за опорки у тебя на ногах?
– Почему опорки? Нормальные туфли, что ты болтаешь…
– По-твоему, нормальные, а по-моему – ужас. В таких туфлях из дому нельзя выходить, в крайнем случае – добежать до магазина или на рынок…
– Перестань, Витя. Откуда это у тебя: стыдно, неловко, – мать начинала сердиться, – туфли как туфли.
– А я хочу, чтобы ты была красивее всех.
– Если тебя шокирует мой вид, я могу не ходить. Не думаю, чтобы мое отсутствие кто-нибудь заметил…
– Еще чего! Пойдешь. Только переобуйся. Вот держи, – и он вытащил из-за спины зеленую коробку.
– Витя, ты с ума сошел! Это же туфли для невесты.
– Вот и хорошо. Не жмут? Мне нравятся. Совсем другие ноги.
К Алексею Алексеевичу они опоздали, и опоздали основательно: вместо двадцати ноль-ноль явились в двадцать один сорок. Компания была уже в сборе и успела поднять не один тост.
Во главе стола рядом с Алексеем Алексеевичем восседал пожилой, весьма почтенного вида полковник-связист. Место ведомого с другого боку занимала тучная женщина в темно-сером строгом платье. К ним примыкали еще двое гостей помоложе. Задавал тон связист:
– Видите ли, дорогие друзья, мы никогда ни до чего не договоримся, если не будем учитывать в каждом явлении элемент времени. Телевизионный приемник КВН казался нам каких-нибудь пять лет назад чудом. И справедливо! А что мы теперь говорим по поводу этого самого КВН?.. И тоже справедливо! Вот Елена Сергеевна ратует за распространение релейных линий. Как вынужденный этап в развитии телевизионной сети, я могу одобрить такое решение. Но пройдет лет десять – и про релейные линии никто не вспомнит. Мы поднимаем ретрансляторы на космические орбиты…
– Не слишком ли прытко – десять лет? – сказал Алексей Алексеевич.
– Нет! Не слишком, – выкрикнул полковник и хлопнул рукой по столу, – новое всегда кажется далеким…
В середине стола группой гостей верховодила дочь Алексея Алексеевича. Коротко остриженная голова, уверенный голос, властные движения. "Сразу видно, учительница", – подумал Хабаров, взглянув на эту основательную, не по годам уверенную в себе даму. Тут шел разговор литературный.
– Не знаю, как вы относитесь к статье Бушуева, но одно в ней, несомненно, ценно: в переводной литературе нельзя видеть одни только художественные достоинства и недостатки, надо еще обязательно учитывать воспитательное влияние, которое эта литература оказывает на нашу молодежь. Вот сейчас все читают Ремарка, а что в нем хорошего?
– Нина Алексеевна, чем же вам Ремарк не угодил? Это большой, умный писатель. Очень тревожный и честный…
– По-моему, я не говорила, что Ремарк плохой писатель. И если вам угодно, в том-то вся и беда – Ремарк хороший писатель, талантливый, но чему он учит наших девушек и юношей…
На дальнем конце стола разговаривали не столь активно, зато здесь усердно чокались.
Дотемна загоревший, жилистый мужчина совершенно неопределенного возраста объяснял своей соседке:
- Вы, Ксения Дмитриевна, конечно, к Алексею Алексеевичу ближе теперь стоите, но все равно вы про него не все знаете, а я знаю все. Когда мы в двадцать седьмом два месяца на Колгуеве, извиняюсь, припухали, Алексей Алексеевич похлебку из моржовых ремней жрал, а все равно острил. И я глубоко ценю в нем этот самый, как его… оптимизм. Поэтому и предлагаю: выпьемте за оптимизм!..
Анну Мироновну Алексей Алексеевич утащил на свой край стола. А Виктору Михайловичу сказал:
– Ориентируйся визуально, действуй самостоятельно, Витя.
Виктор Михайлович расположился между Ниной Алексеевной и жилистым, дотемна загоревшим мужчиной неопределенного возраста. Мужчина оказался бывшим бортмехаником Алексея Алексеевича. Хабарову налили водку. Он выпил. Бортмеханик спросил:
– А вам известно, почему на моторе два магнето ставят?
– Для надежности, – сказал Виктор Михайлович.
– Молодец. Правильно соображаешь, – сказал бывший бортмеханик, покрутил ладонью над бутылкой и тут же налил Хабарову вторую стопку.
Виктор Михайлович выпил еще и почувствовал, как исчезает скованность.
А стол делался все оживленнее, все шумней. И, как всегда в больших, в значительной степени случайных компаниях, события разворачивались неуправляемо. Не было тут ни режиссера, ни тамады. И даже при самом добросовестном стремлении к последовательности и точности едва ли кому-нибудь удалось бы восстановить картину вечера во всей ее пестрой полноте.
Стол сдвинули к стене. Замурлыкал проигрыватель. Посередине комнаты танцует несколько пар. Опершись об острый край потускневшего от времени рояля, Хабаров стоит рядом с Алексеем Алексеевичем. Старик настроен добродушно и, видимо, доволен вечером.
– Люблю, когда люди приходят. Люблю шум и бестолковщину вот таких сборищ, – говорит Алексей Алексеевич. – Нельзя все по плану, все по плану…
Подходит бортмеханик. Алексей Алексеевич спрашивает:
– Вы познакомились, Витя? Это – Фома. Золотой человек. В двадцать седьмом мы с ним на Колгуеве околевали, два месяца без связи, а погодка – страх божий, и ни разу Фома не пискнул. Два месяца анекдоты рассказывал…
– Будет уж, Алексей Алексеевич, – анекдоты. Это тебе нынче так кажется, а тогда не до анекдотов было… Не чаяли выползти.
– И выползли!
– Ты везучий, ты всегда выползал.
Алексей Алексеевич морщит лоб и говорит медленно, с растяжкой, будто взвешивает каждое слово:
– Везучий. Кто-нибудь всегда ходит в везучих, Фома. Я просто всю жизнь старался не слишком на рожон лезть. Меня на слабо трудно было завести. Вот и считалось – везучий. Теперь он, – Алексей Алексеевич показывает на Хабарова, – теперь Виктор Михайлович в везучих числится, хотя двадцать с лишним лет за главного везуна Углова держали. Не верю я в судьбу. Не верю на самом деле. Но если она все-таки существует, одно могу сказать: не играй с судьбой в очко, не играй!
– Справедливые твои слова, Алексей Алексеевич, – мы должны за них немедленно выпить, – говорит Фома и тут же исчезает.
– Хорошо у вас, Алексей Алексеевич, – говорит Хабаров.
– Правда хорошо? Если правда, я рад.
– Конечно, правда. А по какому поводу все-таки сабантуй?
– Шестьдесят восемь, Витя.
– Ну да?
– Точно – шестьдесят восемь. Только тихо! Никаких поздравлений не надо, и соболезнований тоже не надо. Все идет как и должно идти.
Появляется бортмеханик. Осторожно, боясь расплескать, несет три наполненных до краев фужера, скользко стоящих на большой тарелке с золотой каймой.
– Шампанского сорок процентов, ликера – двадцать, коньяка – двадцать, лимонного сока – двадцать. Годится? Говорят, сам царь таким коктейлем баловался. Правильно? Если правильно, прошу!
Они чокаются, пьют. И Фома просит Алексея Алексеевича:
– Сыграл бы, Алексеевич, лет десять тебя не слушал, сыграй.
– Да пальцы не те. Забыл я, Фома, когда за инструмент садился.
– А ты вспомни. Что пальцы? Важно, чтобы душа на месте была.
И Алексей Алексеевич сдается.
Сначала он играет старинные мелодии, потом, неожиданно молодо тряхнув головой и лукаво сощурившись, гремит шлягером нэпманских времен и незаметно переходит на попурри из современных песен. Алексей Алексеевич оказывается коварным музыкантом: исполнив вступление модной песенки, что ежедневно звучит по радио, он объявляет: "А теперь прошу познакомиться с первоисточником", – и тут же играет полузабытый цыганский романс, и все обнаруживают просто-таки фантастическое сходство в этих, совсем, казалось бы, непохожих вещах.
Полковник-связист радостно смеется, тучная дама, причастная к телевизионным ретрансляторам, улыбчиво щурится, гости помоложе усердно танцуют и под старинные мелодии, и с особым удовольствием под нэпманский шлягер, и под современное попурри, перемежаемое первоисточниками, тоже. Недовольна, кажется, только Нина Алексеевна:
– Не паясничай, папа, – просит она строго, но старик не обращает на нее никакого внимания.
Пьяненький Фома не сводит влюбленных глаз с Алексея Алексеевича и, улучив секундную паузу, просит:
– Про гусар, Алексеевич, дай про гусар.
Алексей Алексеевич разошелся. Он заводит глаза под самые веки и расслабленно начинает:
С небесных бело-синих гор,
Качнувшись в вышине,
В последний раз идет к земле
На рандеву "ньюпор".
Алексей Алексеевич вздыхает, закатывает глаза еще больше очень тихо продолжает:
Ты знал, что смертны люди все,
Мой голубой пилот,
Так для чего свой самолет
Ты все же ввел в пике?
И старик вздыхает и, изменив голос, поет душещипательным баритоном:
Я был гусаром среди вас,
Средь ангелов земных,
И рисковал собой не раз
Во имя глаз твоих.
Но отвернулась, приговор
Свой объявила ты…
И вот в последний раз "ньюпор"
Идет мой с высоты.
Прощай, любимая, забудь
Гусара поскорей,
Не беспокой девичью грудь
Жестокостью своей.
Виктор Михайлович видит: лицо Нины Алексеевны скривилось в брезгливой гримасе, он смотрит на мать – Анна Мироновна грустно улыбается, он переводит взгляд на Фому – Фома, не таясь, плачет.
Алексей Алексеевич поднимается с круглой винтовой табуретки, утыканной медными тусклыми пупырышками, и вид у него помолодевший, довольный…
Потом среди собравшихся произошла какая-то перегруппировка, и Виктор Михайлович оказался на диване. Рядом сидела Нина Алексеевна, подле нее – сравнительно молодой, очень серьезный мужчина в больших очках и строгом черном костюме, тут же была Ксения Дмитриевна, невестка Алексея Алексеевича. Остальных Виктор Михайлович не запомнил.
И снова разговор завертелся вокруг литературы. И снова дирижировала Нина Алексеевна.
Виктор Михайлович твердо решил не ввязываться и при первом же удобном случае отрулить в сторонку. Но Нина Алексеевна вызвала огонь на себя.
– Мне очень жаль, что среди нашей интеллигенции не принято читать и всерьез обсуждать критические статьи. Это считается чуть ли не дурным тоном. А между тем тот же Бушуев дает такой простор для размышлений, споров, для углубления… Вы не согласны, Виктор Михайлович?
Лобовой атаки Виктор Михайлович не ожидал. – Простите, Нина Алексеевна, а что написал Бушуев, кроме критических статей?
– Не совсем понимаю вас.
– Ну-у, может, он повесть какую-нибудь сочинил, рассказ, может, поэму?
– Чудак вы человек, Виктор Михайлович, Бушуев – литературовед, филолог, критик, и это совсем не его дело – писать прозу или стихи.
Нина Алексеевна привыкла и, видимо, любила учить. Стоило ей начать, как вся она преображалась, делалась стройнее и, кажется, даже выше ростом. Она говорила и слушала себя. И явно была довольна своим голосом, дикцией, уверенными интонациями.
– Странно, как можно занимать, например, должность летчика-инспектора и самому не летать, – сказал Хабаров. – Да пусть такой деятель будет хоть доктором наук, хоть членом-корреспондентом, все равно ничего путного он не сделает. Чтобы кого-то учить, надо, во всяком случае так я понимаю, прежде всего самому уметь.
– Вы все ужасно упрощаете, Виктор Михайлович. Следуя вашей логике, и Белинский, и Писарев, и Добролюбов не должны были заниматься критикой. Так?
– Этого я не знаю – следовало им или не следовало заниматься критикой, но в одном убежден; Пушкин у нас все равно был бы, Лермонтов – тоже, Гоголь – тоже, Чехов – тоже…
Лицо Нины Алексеевны покрылось алыми пятнами. Она ужасно разволновалась. "Что за человек, что за страшный человек?! И, не стесняясь, говорит такие кощунственные вещи", – подумала она и, стараясь скрыть волнение, сказала почти примирительным тоном:
– Вы просто отчаянный нигилист, Виктор Михайлович. По-вашему получается, что критика вообще не нужна…
– Почему? Я этого вовсе не говорил. Критика как область литературы – явление совершенно закономерное, а вот критика как профессия, на мой взгляд, – жалкий удел неудачников, завистников, злопыхателей.
– Вы излишне самоуверенны, Виктор Михайлович, и боюсь, что я ни в чем не смогу вас переубедить, но есть же общепризнанные авторитеты…
– Авторитеты? Прекрасная мысль! Давайте обратимся к авторитетам. Гоголь для вас авторитет? – Хабаров покручивал в руках высокий тонконогий бокал и всем своим видом показывал, что спор его не очень-то занимает, но раз уж он втянут, схвачен и вынужден спорить, то так просто не отступит, не сдастся.
– Гоголь? Разумеется, – согласилась Нина Алексеевна и склонила голову, готовая снисходительно выслушать упрямого ученика. – Что ж говорит Гоголь по интересующему нас вопросу?
– Так вот, Николай Васильевич Гоголь считал, что у писателя есть только один судья – читатель.
– Это я знаю, но вы же не будете отрицать, что именно читателю, и особенно читателю неквалифицированному, в первую очередь мнение критика может…
– Простите. Минуточку! Чехов для вас авторитет? Так вот, Антон Павлович Чехов сравнивал профессиональных критиков с оводьями, которые только и могут, что мешать лошадям пахать землю.
– Такого высказывания Чехова я, право, что-то не встречала, но если даже допустить его существование, то надобно еще взглянуть на контекст.
– Поглядите, поглядите на контекст. Ну, а Хемингуэй для вас авторитет?
– Не во всем, но это, конечно, крупный писатель…
– Великолепно. Так вот, Эрнест Хемингуэй говорил о литературных критиках, что это вши на чистом теле литературы…
– Очень на него похоже – бездоказательно, грубо и примитивно.
– Вы полагаете, что самый большой писатель двадцатого века бездоказателен, груб и примитивен? Это ваше собственное мнение или, может быть, мнение Бушуева? – чувствуя, что начинает злиться, спросил Хабаров.
– Мне трудно спорить с вами в таком ключе, Виктор Михайлович. Доказательства, примеры, доводы не должны оскорблять никого из участников спора.
– Это верно. Простите. Так вот. Я за критику! Но пусть писатель учит писателя, пусть актер судит актера, пусть художник дает оценку художнику. Может быть, я примитивно рассуждаю, как летчик. А уж если из этих рамок выходить, тогда ищите человека необыкновенного. Дарование! Короче говоря, я – за высокую профессиональность. Для того чтобы кого-то порицать, наставлять, превозносить, надо самому быть мастером… Хотя, хотя это и не отменяет права на свободу мнений. Судить может всякий, только мнение всякого не может быть обязательным для тех, кто делает дело.
Виктор Михайлович не слышал, как к нему подошел Алексей Алексеевич, но почувствовал его руки на плечах и услышал хрипловатый голос старика:
– Ну как, братцы, дал он вам понять, что такое точка зрения? Вы его мнением не пренебрегайте. Он свою точку зрения головой отстаивает. И арбитр у Вити построже вашего ученого совета. Его матушка земля судит. Ей очки не вотрешь и по голенищу не похлопаешь.
Разошлись поздно. Виктор Михайлович был недоволен собой. Думал: "И чего полез? Чего распетушился? Эту училку разве обломаешь? Помалкивал бы и пил с Фомой водку. До чего хорош Фома…"
Полез? С ним это случалось. И каждый раз он казнился потом. Дело летчика – летать, постоянно пытался он уговаривать себя после очередного спора на "чужую тему" и… снопа лез…
Глава тринадцатая
Небо задрапировано густым, глубоким бархатом – бархат иссиня-черный, местами чуть светлеющий, весь затканный серебряным звездным узором. Так, должно быть, оживают сказки древнего Востока, ласковые и коварные, притягательные и обманчивые.
Серебряные звезды мерцают, будто подсвеченные далекими невидимыми светильниками, и медленно кочуют по куполу вселенной, и тянут к себе, приманивают. И бывает, сказка закружит. Тогда небесные светила перемешаются с огоньками земными, и покажется вдруг очарованному небесному страннику, что он – центр мироздания, а все прочее вертится, и плывет, и бежит мимо него, стоящего высоко, одиноко и гордо.
Случится такое, берегись!
Берегись! И волею своей, и разумом, и мудростью человечьей разорви цепи сказки, упрись глазами в приборы и верь только стрелочкам – колдуньям, только индикаторам – ясновидцам. И не поднимай головы, пока не выйдешь из сказки.
Когда выйдешь, взгляни по сторонам. И улыбнись серебряным звездам и бархатной драпировке, и особо поклонись рубиновым капелькам-огонькам, что зажгла для тебя Земля, оградив кровавым бисером свои опасные высоты, разящие мечты радио– и телевизионных антенн…
Пусть живет сказка, мы умеем проходить сквозь нее, не теряя чувства реальности. Ведь настоящие волшебники давно уже живут на грешной земле, той самой, что зажигает свои звезды.
Летчик вышел на широченный, увитый плющом балкон, постоял, оценивающе разглядывая свои владения, отодвинул скрипучий стол в затененный уголок, подтащил к столу уродливое плетеное кресло.
Присел, примерился, встал и подложил под одну из ножек смятый спичечный коробок; снова сел.
Он развернул большой блокнот, аккуратно подсунул под чистый лист страничку-трафарет с жирными, черными строчками и принялся за письмо.
"Уважаемый Вадим Сергеевич! Пишу вам с берега Черного моря. Путевку в санаторий не взял и на этот раз. Терпеть не могу организованного отдыха с затейниками, баянистами, массовиками, под руководством врачей и сестер в белых халатах. Санаторий напоминает мне госпиталь. И от этого удовольствия я стараюсь себя избавить. Словом, приземлился в гостинице, купаюсь, загораю, принимаю калории в ресторане, самым что ни на есть примитивным диким способом.
Впрочем, все это пустое. И Вы, конечно, прекрасно понимаете, что я не стал бы отнимать у Вас дорогое время на подобную бескрылую лирику, если бы не нуждался в "разгоне"… Словом, считайте предыдущие строчки не более чем "выруливанием" и простите, что я провел этот элементарный маневр в несколько замедленном темпе…"
Летчик перечитал написанное, недовольно помотал головой, но исправлять ничего не стал. Посмотрел на море. Темно-зеленое, оно было покрыто в этот час легкими пенными завитушками прибоя. Море всегда успокаивало Хабарова, дарило ясность мысли. И Виктор Михайлович продолжал писать:
"На похоронах Углова Вы сказали жестокие слова: "Ты прав, – сказали Вы, – ты снова прав". Нет, я вовсе не собираюсь упрекать Вас; мы слишком давно и слишком хорошо знаем друг друга, и, увы, это были не первые похороны, через которые нам довелось пройти.
Не стану скрывать: Углова я недолюбливал и никогда полностью не доверял ему. Знаю, о мертвых не принято говорить плохо. Но я все-таки скажу Вам то, что никогда не позволил бы сказать при жизни Углова. Бесспорно, Алексей Иванович был очень смелым человеком, но ему катастрофически не хватало знаний, настоящей технической культуры. В этом, и только в этом, причина его наивной бравады, его поз. Однако он держался долгие и трудные годы и даже, как говорится, "сделал вклад" в освоение реактивной техники. Почему? Думаю, благодаря большому опыту. Опыт у него был, разумеется, этого отнять нельзя. И, кроме того, ему фантастически везло. Вероятно, понятие "везение" звучит недостаточно диалектично но Углову в самом деле чертовски везло и не день, не неделю, а двадцать с лишним лет подряд.
Пусть земля будет Углову пухом, но не совершите Вы, Вадим Сергеевич, повторной ошибки: не доверьте сороковку другому Углову.
Вы помните, я настаивал на раздельной доводке двигателя и системы управления. Вы тогда не вняли моим словам. Знаю. Вас торопили. Могу понять даже, но…
Я внимательно изучил документы аварийной комиссии. Я согласен – не надо увеличивать число пострадавших и поэтому вполне принимаю формулу: "считать виновником катастрофы летчика Углова, допустившего…" и так далее. И все-таки, на Вашем месте я заставил бы еще раз (а может быть, еще много раз) обнюхать всю систему подачи топлива. Перебой в двигателе был, и тут Углов ни при чем. Я бы отказался от гидроусилителей в том виде, в котором они решены сейчас, и подумал бы вот примерно над каким принципиальным решением…" – тут Хабаров набросал небольшой, очень аккуратный рисунок. Виктор Михайлович не предлагал новой конструкции, он только намечал схему. И эта схема была проста и предусматривала, в случае отказа гидросистемы, кроме обычного дублирования, еще и дополнительный вариант перехода на непосредственно ручное управление.
Дальше Хабаров писал:
"Предвижу возражения: "На кой черт такие фокусы, если нагрузки на рули при непосредственно ручном управлении будут килограммов 80". Верно, но когда бывает совсем плохо, люди делаются очень сильными, и восемьдесят килограммов свернуть можно. Берусь!
Вадим Сергеевич, я знаю, Вы у нас самый главный поборник автоматизации. Вероятно, это признак не только современности, но и Вашей причастности к будущему. Однако разумно ли сразу лишать летчика средств активного воздействия чуть ли не на все агрегаты машины? Спарьте, обязательно спарьте (хотя бы пока) автоматику с ручным управлением. Пусть пройдет какое-то время, пусть Ваши автоматы потрясутся на всех режимах, пусть поживут под током, пусть померзнут на высоте, словом, пусть на практике докажут, какие они хорошие и надежные. И тогда уже выбрасывайте к чертям собачьим дополнительное ручное управление. Можете не сомневаться, мы, летчики, первыми скажем Вам за это спасибо…
Знаю, Вам сейчас тошно. Знаю, не все в большом сером доме приветствуют Вас так же радостно, как месяц назад. Но Вы не поддавайтесь! Когда я сказал про сороковку – престижная машина, – я имел в виду не Ваш престиж. Вы слишком много и хорошо поработали, чтобы Ваш авторитет в авиации можно было зачеркнуть или хотя бы поколебать одной неудачей. Я имел в виду престиж тех, кто не строит самолеты, а только докладывает об очередных успехах; я имел в виду Ваших постоянных спутников за столом президиумов, что взяли себе в привычку раскланиваться за Вас, когда, как принято говорить, "зал гремит овациями"… Надеюсь, Вы поняли меня правильно".
Летчик остановился и долго глядел вдаль. Он думал: "Писать или не писать". История была длинной и запутанной. С год назад Генеральный устроил перевод своему заместителю Илье Григорьевичу Аснеру в министерство. Перевод был почетный. С прибавкой в окладе, с громким названием Главный специалист… Но все чувствовали – Генеральный и заместитель не поладили. Аснер был талантливым инженером и очень деятельным руководителем, он снимал с Генерального все повседневные заботы: доводку машин, переговоры со смежниками, проталкивание и пробивание. Но у Ильи Григорьевича был нелегкий характер – резкий, взрывчатый. И все началось с пустяка. Ведущий инженер принес на подпись Аснеру полетный лист.
- С Генеральным согласовано, но его сейчас нет, – сказал ведущий. – Вы подпишите, Илья Григорьевич?
– А почему заменили второго пилота? – спросил Аснер.
– Володин приболел, поставили Бокуна…
– Бокун на это задание не полетит.
– Но Генеральный не возражает….
- А я возражаю. Бокун не знает машины, не знает оборудования, и вообще он не допущен к такой работе. Ах вы не согласны? Прекрасно! Ну и пусть Генеральный вам подписывает. Все, ступайте.
Были и другие стычки. Однажды, выведенный из себя упрямством Аснера, Генеральный спросил:
– Илья Григорьевич, кто, в конце концов, здесь все-таки старший – вы или я?
Спрошено было при людях, на совещании. И Аснер незамедлительно ответил: – К сожалению, вы… Генеральный обиделся всерьез.
С тех пор как Аснер ушел в министерство, из бюро исчезла главная сдерживающая сила и заметно разладились многие звенья хорошо сработанного исполнительного аппарата.
Летчик взял ручку и быстро написал:
"И еще. Плюньте на самолюбие, Вадим Сергеевич, верните Аснера. С ним Вам будет в сто раз легче и в тысячу раз спокойнее.
Вот и все. Написал и чувствую облегчение, хотя могу вполне отчетливо себе представить, как Вы будете недовольны этим письмом.
Но я рассчитываю на Ваш великолепный здравый смысл.
Не можете Вы всерьез думать, что я способен ликовать, доказав свою правоту ценой жизни товарища, собрата своего – испытателя. Пусть я не слишком хорош по-человечески, но и ненастолько плох. Не можете Вы не согласиться, что надежность всей конструкции в идеале должна быть не ниже, чем надежность каждого ее звена.
Не можете Вы не понимать, что даже у самого гениального Генерального бывают и промахи, и слабости, и упущения…
Можете располагать мной. С уважением…" – И он расписался своим четким прямым почерком.
Хабаров отправил письмо заказной авиапочтой и старался больше о нем не думать.
Три дня подряд он ожесточенно купался и загорал. Виктор Михайлович хорошо плавал и с удовольствием подолгу не вылезал из моря. Выбравшись из воды, испытывая приятное чувство легкости во всем теле, и ласковый озноб кожи, и тупую расслабленность в руках и ногах, Хабаров с наслаждением жарился на солнышке, вовсе не замечая окружающих. Человек по натуре общительный, он не стремился заводить знакомств, ему не хотелось вести пустых курортных разговоров, ему было и так хорошо: один на один с морем, один на один с солнцем…
На четвертый день его потянуло в кино. Хабаров с удовольствием посмотрел кинохронику, поскучал во время основного фильма: на экране было понакручено что-то невероятно Длинное, псевдопсихологическое и чтобы досмотреть такое до конца, требовалось немалое терпение. Но он высидел до победней точки. Выходя из душного скрипучего зала – стулья были расшатаны и все время жалобно попискивали, – Хабаров подумал: "Хорошо бы теперь мяса поесть".
На ресторан он не рассчитывал, там кормили невкусно, как сказал бы Акимыч: "На уровне филиала столовой второго класса". Виктор Михайлович остановился у кромки тротуара и стал ждать. Мимо проскочило такси с зеленым глазком, но он не сделал никакой попытки остановить машину. Прошла еще одна разукрашенная шашечками "Волга", но и ее он пропустил. Наконец Хабаров увидел то, что ему было нужно: свободное такси, на номере которого значились буквы ГРС. И тут он решительно проголосовал.
– Комар джоба, кацо, – сказал Хабаров, опускаясь на сиденье рядом с шофером.
– Комар джоба, комар джоба, – улыбнулся водитель и показал великолепные ровные, будто специально подобранные один к одному, зубы.
– Как план? – спросил летчик. – Сколько осталось?
– Нормально план, – сказал шофер, – семь рублей осталось.
– Считай, что план сделан. Поехали ужинать, – сказал Хабаров.
– Куда вы хотите ехать?
– Что за вопрос – в Грузию!
– Ва! В Грузию… Грузия – большая страна. Может быть, в Батуми хотите? Может быть, в Гагру?
Хабаров умел нравиться людям. Умел с удивительной легкостью находить общий язык с совершенно незнакомыми, случайными попутчиками. И через пять минут он уже покорил водителя, и они решили поехать не в Гагру, не в Сухуми, не на Пицунду, славившиеся своими питательными заведениями интуристского и неинтуристского класса, а в тихое местечко Леселидзе. Как следовало из слов водителя, там была маленькая придорожная столовая, даже не столовая, а скорее закусочная, заправлял в которой б-а-а-альшой специалист своего дела Нико Ванадзе.
- Сациви будет! Пальчики оближешь. Чанах будет! За качество ручаюсь. Шашлык организуем! А что еще человеку надо?..
И было все: нежнейшее сациви из индейки; был острейший соус сацибели, чуть-чуть вяжущий рот и тончайшим образом пахнущий травкой хмели-сунели; была свежейшая, с божественным ароматом кинза; был совершенно бесподобный шашлык, в меру жирный, самую малость отдающий дымком… И немедленно, как по мановению волшебной палочки, сколотилась отличная, преимущественно шоферская компания.
Пили легкое вино, произносили длинные тосты, обсуждали достоинства автомобиля "мерседес" и жарко спорили о рентабельности маленьких "фиатов", хвалили "Волгу" и единодушно ругали "москвича".
Выпили за родителей, выпили за детей, выпили за сестер и братьев всех присутствовавших и за исполнение желаний каждого…
Хабаров давно не чувствовал себя так легко и так беззаботно.
Уже перемешалась русская и грузинская речь, уже завязались сепаратные разговоры, уже компания начала медленно расползаться на отдельные группки, когда поднялся водитель-таксист и, требуя общего внимания, постучал ножом по краешку тарелки.
– Дорогие друзья, – сказал водитель, – я предлагаю: пусть скажет слово наш друг, наш гость и организатор этой компании Виктор.
Предложение встретили одобрительно.
Хабаров встал. Начал медленно, словно преодолевая тугое сопротивление крутого подъема:
– Мне хочется поднять этот бокал за самого главного человека, который непременно встречается в жизни каждого. Для одного это может быть учитель, раскрывший ему глаза на жизнь. Для другого – врач, отогнавший болезнь от его постели или вернувший жизнь его ребенку. Еще для кого-то это может быть женщина, давшая любовь и радость…
– Как говорит! – тихо сказал водитель. – Настоящий толибаш!
– Мне хочется поднять этот бокал, – продолжал летчик, – за то, чтобы у каждого из нас обязательно был свой главный человек. И чтобы мы всегда помнили о нем, всегда были ему преданы.
Мальчиком я решил научиться летать и пошел в аэроклуб. Тогда было много аэроклубов и много таких мальчиков, которым обязательно надо было летать! Признаюсь, сначала мне не повезло: инструктор все время ругал меня, и я робел, и у меня ничего не получалось… И тогда инструктор доложил командиру звена: "Легче выучить медведя, чем этого человека". Командир звена слетал со мной и, кажется, согласился с инструктором. "Ты жмешь из ручки масло и поэтому не чувствуешь самолета, – сказал командир звена, – ты без толку крутишь головой во все стороны и поэтому не видишь земли на посадке, ты не умеешь переключать внимание и не можешь сосредоточиться на главном. Тебе лучше не летать". Но я очень хотел летать, хотя и не умел объяснить это моим учителям – я был очень застенчивым мальчишкой.
И мне велели идти к командиру отряда и доложить ему, что я кандидат на отчисление. Что было делать? Пошел. Командир отряда выслушал мой рапорт. Посмотрел на меня веселыми глазами и спросил: "Летать хочешь?" Я сказал: "Хочу. Очень даже хочу". И он велел мне сесть в самолет и поднялся со мной в воздух. "Не старайся, – крикнул командир отряда, – смотри, какие коровы чудные по полю ходят". Я посмотрел на поле. Коровы были, правда, чудные. Сверху они казались толстыми и коротконогими. Потом командир отряда велел: "Посчитай самолеты справа". Я посчитал. Самолетов оказалось четыре, как сейчас помню: два – выше, один – чуть сзади и на нашей высоте, еще один – ниже и далеко позади.
Командир отряда все время разговаривал со мной, смеялся и шутил. Я даже не заметил, как мы зашли на посадку и приземлились. Мне казалось, что полета вообще не было. Уже на земле командир отряда сказал мне: "Ты будешь летать, если перестанешь бояться". Я не понял и спросил: "Чего бояться?" Он засмеялся: "Всего – земли, инструктора, командира звена, своих ошибок, самого себя. Понял? Летчик должен быть умным и смелым".
Мне хочется поднять этот бокал за командира отряда. Все, что случилось в моей жизни потом, случилось благодаря ему. Он сделал меня летчиком и, я надеюсь, человеком. Я пью за светлую память командира отряда Серго Гогоберидзе…
И все поднялись, и молча обмакнули по хлебной щепотке в вине, и, не чокаясь, выпили…
На пятый день Хабаров подумал: "Интересно все-таки, ответит Генеральный или не ответит?" И тут же усилием воли отогнал от себя эту мысль.
На шестой день, проходя через просторный вестибюль гостиницы, Виктор Михайлович свернул к маленькой загородке и, склонившись у полукруглого окошечка, сам того не ожидая, спросил:
- Мне ничего нет?
Девушка ответила заученно-бодро:
– Пишут покуда, – потом, вроде что-то вспомнив, смущенно улыбнулась и сказала: – А вы правда летчик-испытатель?
Он поморщился и впервые посмотрел на девушку со вниманием. Про себя отметил: "Лет двадцать пять. Морданчик славный. Носик симпатичный. Зря только так сильно мажется". Конечно, ничего подобного он вслух не сказал, а спросил:
– Допустим, но какое это может иметь значение – испытатель или не испытатель?
– Никакого. Просто интересно. У нас в прошлом году останавливался летчик-испытатель. На своей машине приезжал. Так его все запомнили. Представительный мужчина. И знаете, как себя ставил?
– Он вам понравился?
– Понравился. С таким не пропадешь.
– Фамилию запомнили?
– Ага, значит, вы тоже летчик! Значит, Зинка правду сказала!
– Почему летчик? И кто такая Зинка?
– Зинка – регистраторша. А если б вы не летчик были, не спросили про фамилию. Углов его фамилия. Все запомнили.
Хабаров усмехнулся.
– Знаете? Да?.
– Знаю, – сказал Хабаров и пошел к выходу.
Он ждал ответа. И тревожился. И ругал себя за нетерпение. И регулярно наведывался к почтовому окошечку.
Над гостиницей прогудел самолет. В черном, исколотом серебристыми точками звезд небе машины не было видно, только проблесковый красный огонь ее чертил замысловатую кривую. Виктор Михайлович поднял голову и про себя отметил: "Выполнил третий разворот. Низковато".
И тут он услышал:
– Скучаете?
Хабаров обернулся. Перед ним стояла почтовая девушка (так он мысленно окрестил, ее). На девушке была коротенькая плиссированная юбка, яркая трикотажная кофточка с большим вырезом на груди. В густых волосах, взбитых и налакированных, торчал красный цветок.
– Добрый вечер, – сказал Виктор Михайлович. И подумал: "И ножки ничего".
– Добрый вечер. Почему вы один?
– Интересно, а с кем бы, вы хотели меня видеть?
– Почему хотела? Просто тут все заводят знакомства. Мы-то знаем.
– Для этого я не гожусь, – сказал летчик. – Старый.
– Кто старый? Вы старый?
– Сколько ж мне, по-вашему, лет, детка?
Девушка посмотрела на него очень серьезным, оценивающим взглядом, наморщила лоб, будто решала сложную задачу, и серьезно сказала:
– Ну-у, года тридцать два, наверное, или тридцать три. Как ни странно, Виктору Михайловичу понравилось, что она сильно сбавила его возраст. Хабаров улыбнулся и спросил:
– Какие будут предложения, детка?
– Не знаю. Это вы должны предлагать. Вы же мужчина!
– Хочешь на аэродром?
В аэропорту пахло цветами, самолетами и пылью. Легкий ветерок шуршал по бетону. В душном зале ожидания толпился народ.
Виктор Михайлович прошел на открытый перрон, усадил Риту (девушку звали Ритой) на широкую скамейку и уселся рядом. Выруливали самолеты. Медленно, степенно, плавно покачиваясь на своих массивных шасси, проплыл один, следом за ним, будто волочась пузом на земле, прокатил другой…
– Вы на таком летали? – спрашивала Рита. – Летал.
– А почему этот пузатый и толстый такой низкий?
– Отличная схема. Позволяет садиться на грунт, удобно загружать и выгружать крупный багаж, например… танки или ракетные установки…
– Вы шутите? – спросила Рита. – Или за дурочку меня считаете?
– Нет, я не считаю тебя за дурочку и говорю совершенно серьезно. Я вообще редко шучу.
На аэродроме летчик чувствовал себя как-то скованно. Видно, запах летного поля встревожил и отвлек мысли к другому полю, к тому, где протекала его настоящая, а не курортная жизнь.
О Рите он и вовсе не думал. Он думал о письме Генеральному, на которое до сих пор не было ответа. Виктор Михайлович старался представить себе Вадима Сергеевича в рабочем кабинете. Вот ему подали письмо, отправленное заказной авиапочтой, вот он неторопливо вскрывает конверт в каемчатой рамке, вот прочитал начало и усмехнулся… Летчик просто-таки видел, как медленно приподнялись седоватые брови Вадима Сергеевича, когда он добрался до главного…
– Я замерзла, – сказала Рита и жалобно поглядела на летчика.
– Извини, пожалуйста, задумался. В ресторан хочешь?
Она ничего не ответила, но сразу же поднялась со скамейки и поправила юбку.
В ресторане было тепло, накурено и довольно душно. Почти все столики оказались занятыми. Летчик остановился около буфетной стойки и с минуту разглядывал зал. Мимо пробегал официант, молоденький мальчишка с наглыми черными усиками.
- Эй, усы, – рявкнул совсем не своим, а каким-то противным начальственным голосом летчик. И официант будто к полу приклеился. Повернувшись на каблуках, старательно улыбаясь, официант тут же засеменил к Хабарову.
– Слушаюсь!
– Метрдотеля, живо!
– Сию минуту, – поклонился официант и тут же исчез.
Откуда-то из-за портьеры выплыл дородный накрахмаленный немолодой мужчина. Оценивающе взглянул на Хабарова и едва заметно склонил седеющую голову:
– Чем могу служить?
Летчик протянул ему руку. И Рита сразу поняла: рука протянута вовсе не для пожатия.
– Дама, – сказал Виктор Михайлович своим нормальным человеческим голосом, – замерзла. Мы хотим согреться и поужинать. Пожалуйста, организуйте отдельный столик около окна и накормите по своему усмотрению.
Метрдотель понимающе, с достоинством покивал крупной серебристой головой, рассеченной идеально ровным пробором. Он успел сказать официанту: "Столик" и деловито осведомился:
– Осетринка, ростбиф устроят? Горячее тоже прикажете? Пить будете коньячок, вино?
– Осетринка – это хорошо, коньячок – обязательно. Остальное на ваше усмотрение, – сказал летчик и, протягивая метрдотелю тридцать рублей, добавил: – А это, будьте любезны, передайте музыкантам, пусть пока отдохнут.
– Слушаюсь, – еще раз кивнул метрдотель и медленно поплыл к оркестру.
Рита подумала: "Сколько ж он ему первый раз дал?"
Оркестр умолк. И сразу в зал донесся громоподобный рев двигателей. Очередной рейсовый корабль пошел на взлет…
За ужином Виктор Михайлович оживился. Рассказывал Рите какую-то забавную чепуху, немного подтрунивал над девушкой, с лица его исчезло задумчивое напряжение.
Допили бутылку коньяка, Хабаров большую, Рита меньшую долю. Виктор Михайлович спросил:
– Ну как, Рита, согрелась?
– Жарко! Скажите… – но она не успела задать вопроса. К столику подошел высоченный, громоздкий человек в кожаной куртке и, прищурив глаз, будто целясь, спросил низким густым голосом:
– Если не ошибаюсь, Виктор Михайлович?
– Хобот!
Рита фыркнула. Грубое, будто наспех вытесанное топором лицо человека было оснащено длиннейшим носом, и маленькие добрые глазки тоже были удивительно похожи на слоновьи…
– Для чего же так беспощадно? При даме…
Летчик вскочил со стула, обнял громадину-мужчину. Потом коротко представил его Рите:
– Мой друг, "покоритель" Арктики и Антарктиды –Сергей Канаки.
– Рита, – сказала девушка и почему-то спросила: – Простите, пожалуйста, вы грек?
– Грек? Да, из греков, а что?
Рита смутилась, но мужчины, кажется, уже начисто забыли о ее присутствии.
– Я слышал, – сказал Хобот, обращаясь исключительно к Виктору Михайловичу, – что ты основательно поссорился с Генеральным?
– Брехня. Я не ссорился. Просто отказался объезжать новую лошадь…
– Ту, на которой накрылся Углов?
– Ту самую. Ты знаешь, для дела можно иногда совершать и несерьезные поступки, для рекламы – пардон, это не моя специальность.
Появился метрдотель.
– С пополнением! – наклонив голову и обращаясь к Хабарову, спросил: – Чего прикажете?
– Прежде всего еще бутылку коньяку.
– Ему, – сказал Канаки. – А мне хорошо бы холодного нарзану…
Метрдотель изобразил нечто среднее между изумлением и глубоким сочувствием.
– Не удивляйтесь, – сказал Хобот, – он отдыхает, а я работаю.
Метрдотель исчез.
– А пока что суд да дело, ты ушел в дипломатический отпуск? – спросил Канаки.
– Почему в дипломатический? Просто в очередной. Все равно дублер в стапеле, летать пока не на чем, и потом… потом, если Севе не сделает чего нужно, я и на дублере не полечу…
– Севс упрямый, найдет другого Углова.
– Не будет он искать. Ручаюсь.
Не обращаясь ни к кому, Рита вдруг спросила:
– Значит, Углов умер? Это тот Углов, тот самый? Хабаров будто впервые увидел девушку, поглядел на нее пристальным, тяжелым взглядом и ответил:
– Тот самый, Рита, убился… – И, словно желая перевести стрелку на другой путь, спросил у Хобота: – А тебя чего сюда занесло?
– Облетываем новые приборы. Маршрут практически значения не имеет, так отчего же нам было не завернуть к морю. Купаться-то всем охота.
– По трассе облетываете?
– Нет, над морем. Нужны малые высоты и абсолютно ровная поверхность…
– Ясно, – сказал летчик. – Посадочные РВ? Чьи?
– Сам не знаю чьи.
Рита налила коньяк в большой винный фужер и тихонько выпила. Этого никто не заметил.
Мужчины разговаривали. Они были в другом мире, в других заботах…
Медленно покачиваясь, плыл ресторанный зал-аквариум перед глазами Риты. То укрупнялось, то почти исчезало загорелое, коричнево-красное лицо Хабарова; кивал, словно собираясь кого-то клюнуть, длинный нос Канаки. До девушки долетали отдельные слова чужого разговора, но смысл слов не улавливался.
Латник сказал: "относительная высота". Чудно! Почему – относительная? Относительно чего?
Канаки сказал: "Доплер – это голова!" Какой Доплер? Никакого Доплера тут не было…
Заиграла музыка. Очень грустная, с перезвоном колокольчиков. Рите захотелось плакать. Но она не заплакала, а тихо сказала:
– Я хочу домой.
Когда исчез Канаки, Рита не заметила. Когда Хабаров рассчитался с метрдотелем, она тоже не заметила. Как они вышли на улицу, Рита не запомнила.
Потом было Шоссе. Прохладное, черное. В бархатно-густом небе бесшумно кружились малюсенькие Огоньки. Голубоватые крошечные огоньки мерцали и долго-долго кружились перед глазами.
– Светлячки? – спросила Рита. – Куда они летят?
– Спать, – сказал Хабаров и усмехнулся.
Утром Виктор Михайлович услыхал стук в номер и сразу же поднялся. Накинув купальный халат на плечи, он приоткрыл дверь. Коридорная, пожилая толстая тетя, подала телеграмму.
– Ох и любят же вас, – сказала женщина. – Это ж надо такие телеграммы слать! – и подала пухлую тетрадочку, склеенную из телеграфных бланков.
ПРИСТУПИЛИ ДОВОДКЕ СИСТЕМЫ УПРАВЛЕНИЯ ТЧК БЛАГОДАРЮ ПРИСЛАННУЮ СХЕМУ ДУБЛИРОВАНИЯ ТЧК РЕШЕНИЕ НЕОЖИДАННОЕ ЗПТ ТАЛАНТЛИВОЕ ЗПТ ДОСТОЙНО АВТОРА ТЧК ПОЛУЧИЛИ НАШЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ БОЛЬШУЮ ЛОШАДЬ ПРОВЕДЕНИЯ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫХ ИСПЫТАНИЙ НАТУРНЫХ УСЛОВИЯХ ТЧК ЛОШАДЬ ЛЛ ПОСТАВЛЕНА ОБОРУДОВАНИЕ ЗПТ КРАЙНЕ ЖЕЛАТЕЛЬНО ВАШЕ ЛИЧНОЕ ПРИСУТСТВИЕ…
Хабаров усмехнулся, пробегая телеграфные строчки. Подумал: "Пока все идет что-то уж слишком гладко. Даже не похоже на Генерального. Ага, вот оно! Вот!"
…ОТНОСИТЕЛЬНО АСНЕРА ПРОШУ НАВЕКИ И ПРИСНО НЕ СОВАТЬ НОС ЧУЖИЕ ДЕЛА ТЧК Я УЖЕ ДВАДЦАТЬ СЕМЬ ЛЕТ СИРОТА ПРИВЫК ОБХОДИТЬСЯ СВОИМИ СИЛАМИ ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ ПРИЕМЛЕМЫЙ СРОК ВЫЛЕТА ЗПТ ЕСЛИ ТРУДНО БИЛЕТАМИ ПРИШЛЮ САМОЛЕТ…
Глава четырнадцатая
Бесконечно разные голоса неба постоянно звучат над землей. Утренний, едва проснувшийся ветерок баюкает сам себя, шелестит листьями, морщит озерную гладь, пробегает легким ознобом по спине хлебного поля. Ветер посильней, набрав скорость, превращает телеграфные провода в струны гигантской арфы, заставляет гудеть, стонать, плакать невиданный инструмент, вселяя в людей тревогу и беспокойство. Сильный ветер бьет волной в каменные берега, надрывается в такелаже судов, гнет деревья, рождая и стон, и скрип, и тяжкие вздохи могучих вершин. Симфонию урагана не передать словами – это варварская, отчаянная музыка гибели, не укладывающаяся ни в какие каноны…
Слушай голоса неба, слушай прежде, чем оторвешься от земли. В полете ни мелодично – ласковых, ни предупреждающе – тревожных, ни откровенно-грозных голосов неба не будет. Громом двигателей ты подавишь все звуки неба, даже стон, рев и безумство урагана.
Слушай голоса неба и привыкай узнавать в них добрый привет антициклона, приближение наступающей грозы, откровенную ненависть свирепствующего шторма.
Теперь, когда телеграмма от Севса пришла и все точки над "и" расставлены, надо было действовать. Хабаров любил это состояние, приходящее к нему всякий раз перед атакой решительным шагом, направленным действием. Виктор Михайлович позвонил в аэропорт, связался с диспетчером.
– Здравствуйте, говорит Хабаров. Когда планируете Канаки?
– Заявка на восемь пятнадцать, но, кажется, они перенесут вылет, что-то еще делают на машине?..
Хабаров мельком взглянул на часы:
– Передайте Канаки, пусть без меня не вылетает, я сейчас еду. Понятно? – давать подобные указания Виктор Михайлович не имел никакого права, но нисколько не сомневался, что слова его будут переданы и распоряжение исполнено.
– Понятно! – сказал диспетчер.– Сейчас доложу. Хабаров собрался, как по боевой тревоге, и уже через сорок минут был в аэропорту.
– Что случилось? – спросил Канаки, прежде чем поздороваться с Хабаровым.
– Вчера ты говорил, что будешь садиться по соседству с нами, хочу улететь с тобой. Возьмешь зайцем?
– А что случилось?
– Вот прочти, – и он протянул Хоботу полученную час назад телеграмму.
– Ну мастер! Умеешь давить, умеешь… Ладно, пошли на машину.
Первая треть маршрута тянулась над морем, шли на малой высоте. Канаки работал: включал радиовысотомеры, записывал их показания, сличал с показаниями эталонных приборов. Повторял режим и снова фиксировал показания стрелок. Впереди в плотной дымке показался берег. Над дымкой виднелась неровная черта изрезанного далекими еще горами горизонта. Канаки перешел в набор высоты, включил автопилот и сказал второму:
– Посмотри, Дима, что там Хабаров делает. Дима вернулся очень скоро.
– Треплется с Лилькой, командир. И кажется, с большим успехом.
– Однако, – сказал Канаки, – этот своего не упустит! Посмотри тут… – И он вылез из своего кресла. Канаки прошел в салон и первым делом распорядился: – Давай к штурману, Лиля. Возьми бланки и перенеси точки. – И как только прибористка поднялась с малинового плюшевого кресла, плюхнулся на ее место.
– Ну? – спросил Канаки, пристально разглядывая Виктора Михайловича.
– Сорок восемь, – ответил летчик.
– Что сорок восемь?
– А что ну? – И сразу же переключил разговор: – Сколько ты уже ковыряешься с этими высотомерами?
– Месяца полтора. В принципе хорошая штука, но тарировка замучила.
– Тут барышня твоя очень лихо рассказывала, как вас на Севере прижало…
– Вот трепло… Не держится…
– Не ругай девочку. Это я виноват. Втерся в доверие.
– Это верно – втираться ты умеешь. А вообще нас тогда и правда прилично прихватило. Представляешь: выхожу на базовый аэродром, с подхода запрашиваю погоду, а они говорят, что не принимают никого и ни на чем. Спрашиваю, кто принимает? Отвечают в том, значит, смысле, что приблизительно до Полтавы никто не принимает. Туманы, низкая облачность, обледенение… Горючего у меня на два сорок, а до ближайшей приличной погоды лететь часов шесть. И началась торговля! Каждый норовит спихнуть меня на соседа. А время – тик-тик… Запрашиваю главный диспетчерский пункт и сразу бросаю им кость: прошу дать обстановку по Скандинавии… У меня же аварийная ситуация наклевывается. Но сам от базового никуда, хожу виражами и надеюсь – а вдруг разорвет, вдруг проклюнется полоска в тумане. Минут через двадцать получаю официальную инструкцию: ждать два часа в воздухе, если обстановка не улучшится, высыпать экипаж с парашютами (мы на те полеты брали парашюты), а дальнейшее решение принимать по собственному разумению. Все бы ничего, только на борту у меня пять баб: инженерши, техники из всяких там научно-исследовательских заведений. Бабы на каблучках и парашют видели только в кино…
Канаки делает паузу, неторопливо достает и раскуривает сигарету.
– Ну и…
– Сорок восемь, – говорит Канаки.
– Вот черт уел! – смеется Виктор Михайлович. – И все-таки, что же дальше было?
– Повезло. Ходил-ходил – выходил! Вроде розовые пятнышки на облаках появились. Думаю – разрывает туман. Ограждение просматривается. Хватанул аварийное снижение и быстренько присел. Присел, а куда рулить, не знаю. Снова прикрыло. К нам от диспетчерской "газик" послали для сопровождения, так шофер заблудился. Часа полтора сидели в машине…
В салон входит радист. Подает Канаки радиограмму. Тот быстро пробегает глазами текст и говорит:
– Хорошо. Передай: будем вовремя. Я сейчас иду.
– Ну и какой вывод? – спрашивает Хабаров.
– Научный или вообще?
– Вообще.
– Дуракам везет, – говорит Канаки и поднимается с малинового кресла. – Пошли?
Канаки занимает место командира корабля, молча взглядывает на второго, и тот сразу же поднимается, уступая правое кресло Виктору Михайловичу.
– Старикам всегда у нас почет? – спрашивает Виктор Михайлович.
– Дима, только не говори ему, что молодым везде у нас дорога. Пусть не набивается на комплименты.
Виктор Михайлович поглаживает холодный штурвал.
- У тебя такой вид, – говорит Канаки, – будто тебе до смерти охота выключить автопилот.
– Если не возражаешь, я бы его действительно выключил.
– Поработай, коли хочешь. Поработай.
И Хабаров принимает управление кораблем на себя. Несколько четких движений рулями, и стрелочки на приборной доске замирают, будто приклеиваются к циферблатам, не дышат. Отклонение по высоте – ноль, отклонение по скорости – ноль. Отклонение по курсу – меньше толщины штриха на картушке компаса. Хабаров гонит площадку. Вид при этом у него Довольно безмятежный, только губы поджались. Чтобы так вести машину в возмущенных потоках воздуха – а время близится к полудню и болтает, весьма ощутительно, – надо не просто хорошо летать, надо летать талантливо, летать виртуозно…
Проходит полчаса, сорок минут. Стрелочки по-прежнему не дышат. Хабаров облизывает губы. Жарко. Канаки говорит:
– Слушай, если Севе тебя выгонит, приходи к нам. Вторым я тебя, пожалуй, возьму, ты старательный парень…
– Вторым невыгодно, – говорит Хабаров, не отрывая взгляда от приборов и не поворачивая головы.
– Почему? Вторым к такому командиру, как я, любой за честь почтет, правда, Димка?
– Зарплата маловата, – говорит Хабаров, – и потом ты ревнивец.
– Кто-кто я?
– Ревнивец. Лилечку к штурману прогнал. И это когда я гость на борту, а что будет, если я окажусь твоим подчиненным?
– Ишь ты! Лилечка ему понадобилась…
Они продолжают препираться. А стрелочки не дышат. И отклонение по скорости – ноль, и по высоте – ноль, и по курсу – меньше, чем толщина штриха на компасной картушке…
В расчетный час самолет Канаки выходит на дальний привод, снижается и неслышно катит по бетону. Летчики прощаются.
– Спасибо, Сережа, выручил… – говорит Хабаров. – Я надеюсь, Дима, что вы на меня не в обиде? Ах, вы чудно выспались? Тогда тем более… Всего хорошего (это штурману)… До свиданья. Движки у вас просто звери, как говаривал, бывало, Алексей Иванович Углов, чистые звери! (Это бортинженеру.) Всего хорошего, желаю вам на ближайшие десять лет дистиллированного эфира (это радисту), – и, задержав ее руку в своей руке: – Будьте здоровы, Лилечка, если этот коварный мужчина (взгляд в сторону Канаки) станет вас обижать, немедленно звоните мне. Телефон не потеряйте. Я жду! – и всем: – Сверкнув чемоданами, он исчез в голубых сумерках, напоминавших об уюте, домашнем очаге и ужине в узком кругу особо доверенных лиц…
– Трепло, – сказал Канаки, – но летает, собака, дай бог, дай бог!
– Силен, – сказал Дима.
– Политик, видать. Бо-о-ольшой политик, – сказал бортинженер.
– Ничего у тебя приятель, командир. Сколько ему лет? – сказал штурман.
Радист промолчал.
- Неприлично красивый мужчина, – сказала Лилечка, – даже не верится, что такие бывают на самом деле.
Дома Хабаров появился уже под вечер. Мать испугалась:
– Что случилось, Витенька? У тебя же еще семнадцать дней…
– Соскучился! Понимаешь, соскучился. И потом, чего там хорошего, на этом юге – море и то соленое.
– Ты все шутишь, а на самом деле что-то скрываешь.
– Ничего я не скрываю. Чего мне скрывать? И вообще расскажи лучше, какие тут новости.
– Ничего особенного без тебя не случилось. Звонил два раза Алексей Алексеевич. Ты ему для чего-то нужен. Кира звонила… Еще заходил старший лейтенант. Фамилию я записала, сейчас погляжу…
– Какой из себя?
– Молодой, симпатичный, очень вежливый… Румяный…
– Блыш?
– Да-да-да, Блыш. Правильно.
– И что?
– Ничего. Сказал, навестить тебя хотел. Сестрица твоя прислала письмо на двенадцати страницах. Обижается, почему я к ней не переехала на то время, что ты был у моря, и, как всегда, ревнует…
Мать стала подробно рассказывать про сестру Виктора Михайловича, про ее письмо, про всякие жизненные затруднения, но Хабаров слушал не очень внимательно, все время поглядывал на телефон.
– Ты ждешь звонка, Витя?
– Нет. Я думаю: звонить или не звонить?..
– Если человека терзает какой-то вопрос, – сказала мать, – лучше этот вопрос задать. Пусть тебя не устроит ответ, но ты снимешь лишнюю нагрузку с психики…
– Да? Это научно? Или это самодеятельная психология?
– Это серьезно, это подтверждается опытом. Виктор Михайлович набрал номер. Мать хотела было выйти из комнаты, но он удержал ее взглядом.
- Вадим Сергеевич? Докладываю: Хабаров прибыл по вашему указанию. Здравствуйте… Спасибо, хорошо, очень даже хорошо… Что значит, как сумел? Зайцем прилетел, без билета… Правда… Не имей сто рублей, а имей одного друга – командира корабля и вашу телеграмму в кармане…
Анна Мироновна видела, как оживился сын, и, хотя она понятия не имела, что сообщает ему Вадим Сергеевич, радовалась – у Вити все хорошо!
А Вадим Сергеевич между тем говорил Хабарову, что гидравлическую систему управления смонтировали на тридцатке. Машину облетал Володин. Двигатели Бокун гоняет на тридцать второй. Пока еще налетал мало, судить о чем-либо рано, но отказов не было. Летающая лаборатория скоро выйдет…
– Ну, а сроки наверху нам установили? – спросил Хабаров.
– Да. Шесть месяцев дали и предупредили: это за все про все, отсрочек не будет.
– Шесть месяцев не шесть дней, жить можно.
– Мне кажется, что вы вернулись в хорошем настроении, Виктор Михайлович?
– Да. В хорошем. Вы недовольны?
– Почему недоволен, я очень доволен и надеюсь вас завтра с утра увидеть.
– Конечно. Свидание номер один, Вадим Сергеевич. Под часами на проходной в восемь сорок пять, идет?..
Хабаров набрал еще один номер телефона.
– Квартира генерала Бородина? Евгения Николаевича можно? Хабаров. Спасибо.
И сразу же услышал низкий раскатистый голос:
– Привет, Виктор Михайлович! Как нельзя более кстати, просто по заказу… Я тебя в приказ уже вставил, но хотел все-таки согласовать… Комиссию для приема на курсы испытателей мы составили. Ты будешь моим заместителем, есть? Тебе поручается проверка техники пилотирования и вообще вся летная часть дела, а мне – бумаги и прочее. Не возражаешь?
– Какие же могут быть возражения, раз вы уже приказ отдали? Мое дело отвечать: "Слушаюсь!" – и исполнять…
– Что-то ты больно дисциплинированным стал, с чего бы?
– Я всегда таким был, Евгений Николаевич. И если кто-нибудь вам доложит, будто я нарушитель, не верьте, никому не верьте.
– Ладно. Уговорил, не поверю. А ты чего звонил?
– Хотел спросить: старший лейтенант Блыш у вас был?
– Был.
– Какое впечатление?
– Ничего. Главным образом положительное. Грамотный вроде Документы принес подходящие. Только… только какой-то он больно тихий.
– Тихий?! Да это он прикидывался, понравиться вам старался… Ничего себе тихий!
– Тогда скажи своему Блышу, что очень уж тихих я не люблю. Мне нахальные больше нравятся. Не разгильдяи, а так – нахалы в норме, вроде тебя. Я имею в виду не теперешнего Хабарова, а того молодого, начинающего.
– Благодарю вас, Евгений Николаевич, наконец-то узнал свою настоящую цену. Значит, нахал в норме. Ну что ж – это приятно…
Прошло не более часа, как Виктор Михайлович вернулся домой. Он был уже в деле и чувствовал, как приятно, властно, покоряюще его захватывает темп будничной жизни. Совсем недавно он загорал на беззаботном пляжном побережье Черного моря, и вот все в сторону – и море, и горы, и монотонный шелест гальки, и назойливую музыку прогулочных пароходиков; все в сторону. В памяти мелькнуло лицо Риты. Доброе, чуточку жалкое лицо. Таким оно было в последний момент. Все. Все. Риту тоже в сторону…
Виктор Михайлович связался с начлетом. Федор Павлович сказал, что без него все шло хорошо, неприятностей, слава богу, никаких не было. Еще он пообещал Хабарову сюрприз, "но не по телефону", сказал, что со Збарским вопрос ясен – переводят к Игнатьеву.
– Как он к этому отнесся? – спросил Хабаров.
– От должности начальника летной части отказался, хотя Игнатьев его уговаривал.
– Странно, – сказал Виктор Михайлович, – ему бы начлетом в самый раз.
– Это ты так думаешь, а Збарский рассудил иначе – сказал: "Летать рожденный не должен ползать", и уперся. Правда, по деликатности он это не мне, а в министерстве сказал. Идет летчиком-испытателем в отряд к Рабиновичу.
Потом Хабаров позвонил жене штурмана. Узнал: Вадим пишет довольно часто, чувствует себя вполне прилично. Все ждал, что Хабаров к нему заедет, наведается, но теперь – это уже ясно – не дождется. А курорт ругает: "Инвалидный комбинат. Сбор слепых и нищих. Только из великой преданности идее здесь можно выдержать больше пяти дней". Последнюю фразу жена штурмана процитировала по письму Орлова.
Цитата была настолько в духе Вадима, что Хабаров даже хохотнул, хотя ничего смешного в этих словах не содержалось.
Набирая темп, Виктор Михайлович сбегал еще в гараж. Прогнал мотор в застоявшейся машине, подкачал скаты, проверил тормоза. Поглядел на часы и, решив, что успеет, поехал в магазин подписных изданий. Надо было выкупить очередные тома Толстого, Голсуорси, Детской энциклопедии (энциклопедию он выписывал для Андрюшки. Говорил: "Беру на вырост").
Поздно вечером пришел инженер. Василий Акимович съездил на две недели порыбачить, вернулся и доживал отпуск дома. Возился с ремонтом. Вид у него был далеко не мажорный. Поговорили о том, о сем, потом Хабаров сказал:
– А ты мне не нравишься, Акимыч.
– Тебе – ладно. Я сам себе не нравлюсь.
– Чего?
– Задумываться стал. Ложусь – думаю, встаю – думаю, хожу – думаю, водочку кушаю – все равно думаю… Устал думать.
– О чем же ты думаешь, Акимыч?
– Не верю я в вину Углова. Взлетел он нормально, в набор перешел нормально. Потом что-то с управлением у него не заладилось… Что – я не успел понять… И тут двигатели… Он скомандовал нам прыгать и потянулся вверх. Высотой нас обеспечивал… В чем же его вина?
– Мою точку зрения ты знаешь, Акимыч: лететь не надо было. Торопиться не следовало…
– Согласен – ты оказался прав, но все равно не о вине Углова говорить надо, об ошибке.
– Как сказать. Если человек очень уж рвется совершить ошибку, настаивает на своем праве, ошибка автоматически переходит в вину. Но теперь это не главное. Вина, ошибка – какая разница? Бумаги сгниют в архивах, никто к ним больше никогда не возвратится, значит, надо смотреть в корень. Суть искать. Согласен?
– Допустим. И что? Я боюсь схемы управления, не доверяю этой схеме. Перемудрили конструктора, и вот в чем горе – не оставили никакой лазейки для отступления.
Хабаров взял блокнот, в несколько движений начертил тот самый вариант решения, что послал с юга Севсу, и, протягивая листок инженеру, сказал:
- Вот. Погляди, так лучше?
Василий Акимович вооружился очками в тонкой профессорской оправе, внимательно разглядывая рисунок, хмыкал, кое о чем спросил, проверяя себя, потом сказал:
– Это совсем другое дело, тут хоть при отказе гидравлики можно взять управление на себя. Но при чем здесь сороковка?
– На дублере управление собрано по этой схеме.
– А ты-то откуда знаешь?
– Вадим Сергеевич сказал.
– Когда ты его видел?
– Не видел. Телепатия, Акимыч. Телепатия, или чтение мыслей на расстоянии.
Инженер с подозрением поглядел на летчика, нахмурился, видно, опасался нарваться на розыгрыш. Наконец спросил:
- Так ты поэтому вернулся раньше времени?
– Возможно. Инженер хмыкнул:
– Ну Виктор, ну собака. Понимаю. Я все понимаю!
– Собака, говоришь? А знаешь, в чем главное преимущество собаки перед человеком?
– Все понимает и ничего не говорит? – отозвался Василий Акимович.
– Это по анекдоту. А всерьез? – и, выждав чуть, Хабаров сказал: – Собака никогда не предает, а вот с людьми это случается. Даже с приличными людьми случается, Акимыч.
– Не думал, что ты такой злопамятный, командир.
– Я не злопамятный, просто памятливый. А вот ты сейчас разозлился, и эго хорошо. Теперь ты не пойдешь отказываться. И мы будем работать вместе. Мне вовсе не нужен другой бортач. Ты же собирался отказываться? Только не ври.
– Собирался. Я устал думать все время об одном и том же.
– А теперь?
– Не знаю…
– А я знаю: не откажешься. И жена не заставит! Поздно вечером, когда ушел инженер, когда мать убрала в кухне и легла спать, Виктор Михайлович записывал в рабочем блокноте:
"Найти Махрова. Двигатель. Доделки. Пробы. (?!) Комиссия. Прием летчиков-испытателей. Письмо!!! Орлову! Методсовет. Вопросы?" Потом он нарисовал зайца, сидящего под елочкой. И еще – кошку на пеньке. И облачную гряду. Он всегда рисовал зверушек, когда думал о сыне. Потом он ушел в ванную и долго стоял под душем.
Г лава пятнадцатая
Надо широко раскинуть руки и ноги, прогнуться в спине и падать, падать, падать… И когда тело наберет скорость, ты почувствуешь, как упруго небо, как оно прочно. Ты узнаешь – на небо можно опереться, опереться вполне уверенно и надежно.
В назначенный миг выдерни из кармашка подвесной системы холодное красное кольцо, досчитай до трех – ты испытаешь динамический удар, услышишь хлопок наполняющегося купола и убедишься окончательно – небо держит!
Бывает, конечно, что небо сбрасывает, роняет человека на землю. Только не надо винить в этом небо. Оно верное, оно надежное, оно безотказное… Просто надо уметь опираться на него крыльями, телом, куполом парашюта, вращающимися лопастями несущих винтов, раскаленной струей рвущегося из сопла газа, надо уметь…
И еще надо по возможности не ошибаться. А если все-таки случится и ты совершишь промах, не впадай в панику, действуй точно, решительно, быстро, и все будет хорошо, только бы хватило неба…
Сюрприз, который начлет обещал Хабарову "не по телефону", оказался не таким уж сюрпризом.
– Тобой от Княгинина интересовались. По-моему, Аснер тебя сватает…
– Что-то я такой фирмы не знаю.
– Узнаешь! Это бо-о-ольшая фирма. Пока там еще тихо, никакой рекламы, но годика через два-три они громыхнут на весь свет! Запомни прогноз, Виктор Михайлович: будут грандиозные скачки с агромадными призами!
– А я им для чего нужен?
– Не знаю. Темнят, но, видимо, для какой-то работы, а может, для консультации.
– Почему же это сюрприз?
– Туда, милый друг, знаешь как рвутся! Все лучшие умы имеют к Княгинину большущее тяготение. Это точно.
– В умы я не лезу…
– Ты не лезешь, так тебя толкают. Гордись!
К посещению закрытых учреждений Хабаров привык. И очередное приглашение не удивило, не обрадовало и не огорчило его – обычное дело, только не совсем кстати. Надо было заниматься сороковкой. Вот что его занимало по-настоящему. Несколько удивило Хабарова напутствие начальника испытательного Центра.
– Большая просьба к вам, Виктор Михайлович, – сказал генерал, – хоть я и не знаю, о чем там пойдет речь, но убедительно прошу и настаиваю: ведите себя посдержанней. Человек, с которым у вас будет встреча, не Александров, пожалуйста, помните об этом.
– Прикажете со всем соглашаться? – спросил Хабаров, начиная злиться.
– Не передергивайте! Не соглашайтесь, спорьте, если найдете нужным, только не забывайте о форме.
– Постараюсь, – сказал Хабаров и недовольно откланялся.
В назначенный час он был на месте. Его встретили и проводили в большой светлый кабинет, начисто лишенный какой-нибудь индивидуальности и каких бы то ни было внешних примет.
Миновав двойные, обитые чем-то серым двери, Хабаров увидел прежде всего сияющий паркет, потом полированный стол корабельных габаритов и в последнюю очередь – невысокого, очень плотного, седоватого мужчину лет пятидесяти – пятидесяти пяти.
Хабаров слегка поклонился и назвал себя.
– Садитесь, – сказал хозяин кабинета и откровенно изучающе поглядел на Виктора Михайловича. Он смотрел прямо, пристально и явно доброжелательно. – Проблема, которая нас в данный момент занимает весьма основательно, – приземление крупногабаритных грузов с помощью парашютных систем. Прошу иметь в виду: эта задача не конечная, а промежуточная. Но она важна, очень важна. Это – ключ. Мы познакомим вас с предварительными расчетами, дадим разобраться во всех подробностях, прежде чем спросим окончательное согласие на испытание, – тут он перебил сам себя и сказал: – Вас предупредили, что у нас к вам вполне определенное предложение?
– Простите, – сказал Хабаров, – как я должен вас называть?
– Называть? Ах, черт возьми! Вам не сказали, с кем вы будете вести беседу? Молодцы! Молодцы! Бдительные ребята. Простите, я тоже хорош – не представился. Княгинин, Павел Семенович. Главный конструктор.
– Заранее мне ничего не сообщили, Павел Семенович. То, что вы только что изложили, – вся моя информация.
– Понятно. Слушайте. Идея испытания выглядит так: берем самолет, тип машины на данном этапе работы особого значения не имеет. Возьмем какой-нибудь старенький самолетик с полетным весом тонн в двадцать, поднимем на высоту в три или четыре тысячи метров, установим заданный режим и над заранее определенной точкой отстрелим крылышки. Крылышки улетят в разные стороны, фюзеляж останется. И будет падать. Потом мы включим автоматическое устройство выброса парашюта. Парашют раскроется, и фюзеляж повиснет под куполом. Приземление на основное шасси. Это схема. Грубая, приблизительная схема.
Хабаров едва заметно усмехнулся:
– Совсем просто, Павел Семенович, настолько просто, что непонятно даже, для чего испытывать.
– Просто. Верно, очень просто. Но испытывать надо.
– Разрешите вопрос?
– Пожалуйста.
– А зачем бросать пусть старенький, но все-таки летающий самолет. Может быть, всю вашу штуку проще и надежнее испытать так: поднять на бомбардировщике нужный груз и бросить? Десантируют же танки и прочую крупногабаритную технику…
– Первое возражение: нам необходимо отработать отстрел крылышек. Это, так сказать, в предвидении будущего блаженства. Второе возражение: нам важно получить точную картину поведения тела фюзеляжной формы при парашютном спуске. И третье если не возражение, то соображение: эксперимент будет, вероятно, иметь и побочный выход. Для гражданской авиации. Способ коллективного парашютирования пассажиров может значительно повысить надежность перевозок. Согласны?
Лицо летчика во все время этого разговора выражало внимание, деловой интерес, сосредоточенность, стремление понять собеседника – словом, все, что угодно, но только не энтузиазм. И Главный конструктор это заметил:
– Мне кажется, предложение не вызывает у вас особенного восторга?
– Не вызывает, вы правы.
– Почему?
– Простите, можно сначала предложить вам встречный вопрос?
– Давайте.
– Вы с парашютом прыгали?
– Прыгал.
– Много?
– Не много, – сказал Павел Семенович и развел руками, – сто семьдесят шесть прыжков всего.
Такого ответа Хабаров не ожидал, но не растерялся и тут же перестроился. Ничем не выдав удивления, сказал:
– Тогда вы меня должны понять.
– Постараюсь. Давайте.
- У меня больше пяти тысяч часов налета; кажется, сто десять или чуть больше типов разных самолетов на счету и только семь парашютных прыжков. Вероятно, это плохо, но я не слишком ярый поклонник спорта мужественных.
– И от нашего предложения вы отказываетесь?
– Хотел бы прежде подумать.
– Сколько вам надо времени на размышления?
– Сутки.
– Сутки – можно. Запишите мой прямой телефон и завтра, – Павел Семенович поглядел на часы, – в шестнадцать пятнадцать мне позвоните. Буду ждать звонка и соответственно вашего "да" или вашего "нет". Комментарий готовить не обязательно.
Они пожали друг другу руки и расстались.
Хабаров вышел на улицу. Было хмуро, начинал накрапывать мелкий частый дождик. Ветровое стекло на машине покрылось плотной, непрозрачной водяной сыпью. Виктор Михайлович запустил двигатель и включил стеклоочистители. Возвращаться на работу не имело смысла, отправляться домой не хотелось. Он посмотрел на бензочасы и, убедившись, что горючего еще много – больше трех четвертей бака, – тронулся с места без определенной цели.
Шоссе, изогнувшись широким плавным серпом, незаметно вливалось в бетонированную автостраду. Бетона было много, машин мало, повороты приподнимались плавными виражами, и Хабаров с удовольствием нажал на педаль газа до конца. Стрелочка спидометра послушно перешагнула за отметку "сто".
Машина неслась навстречу лесу. Лес был темный, сосновый, опушенный по краю молоденькими, очень зелеными елочками. Хабаров ехал быстро и ни о чем постороннем не думал. Когда скорость переваливает за сто и шоссе мокрое, думать ни о чем постороннем нельзя, даже если на пути нет ни встречных, ни поперечных машин.
Ему не хотелось восстанавливать в памяти разговор с Княгинииым и еще меньше существо неожиданного предложения. Хабаров побаивался всего, что было связано с парашютными прыжками. Никогда он не признался бы в этом, но что было, то было – прыжков он избегал.
Впереди, слева, Хабаров увидел тяжелый каменный силуэт памятника. Не так давно Виктор Михайлович прочитал в газете, что на восемьдесят шестом километре шоссе открыт монумент воинам-танкистам, оборонявшим город в сорок первом году, но самого памятника еще не видел. Хабаров сбросил газ и осторожно притормозил.
В сумеречном сиреневато-сером освещении над совершенно черной поверхностью мокрого шоссе нависла глыбина гранита. Грубая, почти не обработанная скала, казалось, стояла тут вечно. Но вместо танка Т-34, как правило, венчающего подобные монументы, на верхнем срезе монолита были установлены три гигантских стальных рельса, напоминавших противотанковый еж; на рельсы эти, разбросав в стороны руки, легла всем телом исполинская фигура юноши воина. Нагое тело бугрилось напряженными, гипертрофированными мышцами, на каменном лице застыли упрямство, отчаяние, мука и – это невероятно, но это было – ирония.
Хабаров смотрел и глазам своим не верил: фигуры такой выразительности, такой убеждающей силы ему не приходилось еще видеть нигде и никогда. "Не возьмешь! Ни хрена не возьмешь! – казалось, говорил умирающий солдат своему невидимому врагу. – Помирать жалко – факт, но раз надо – ничего не поделаешь…"
На вертикальной плите были выбиты слова: "ВЕЛИКИМ СЫНОВЬЯМ МОИМ – БЕССМЕРТНАЯ РОССИЯ"
День истекал последними каплями неяркого света. И каменный юноша-солдат, словно наливаясь сумеречной чернотой, делался тяжелее и больше.
Неожиданно дождь утих. Утих сразу, будто его выключили на каком-то центральном небесном пульте. И далеко-далеко на западе над самым горизонтом засветилась тоненькая расплавленная полоска. За дальним лесом еще жило солнце.
Хабаров медленно пошел к машине.
Осторожно, боясь хлопнуть, прикрыл за собой дверку, запустил мотор и медленно поехал домой.
Подумал: надо будет повидаться с Андрюшкой, надо будет ему заводную машину купить или лучше – танк. И усмехнулся.
Дома его ждали. Не успел Виктор Михайлович притворить за собой дверь, мать сказала:
– У тебя гостья, Витя. – И он сразу понял: матери гостья не нравится или, может быть, гостья беспокоит мать.
Виктор Михайлович улыбнулся матери, и она сразу успокоилась, поняла: Витя не знает, кто его ждет, он не звал ту женщину, не обрадовался ей, он просто принял к сведению, что его кто-то ждет.
Хабаров вошел в комнату и увидел: на диване сидит незнакомая девушка. Отметил: молодая, умеренно модно одетая, симпатичная. Девушка не проявляла ни любопытства, ни нетерпения.
– Здравствуйте, – сказал Виктор Михайлович, – вы ко мне?
– Если вы – Виктор Михайлович Хабаров, то к вам. Я от Павла Семеновича.
– От Павла Семеновича? Очень интересно.
– Павел Семенович просил передать пакет. Обязательно лично. Вот этот, – сказала девушка и протянула Хабарову плотный запечатанный конверт.
Летчик присел к столу, разорвал конверт, и на скатерть высыпались аккуратно наклеенные на ватманскую бумагу газетные вырезки: "Вчера в районе Токио разбился пассажирский самолет Боинг, погибли 82 пассажира и экипаж…", "Как сообщают из Мельбурна, здесь произошла авиационная катастрофа пассажирского лайнера, в результате которой погибло 49 человек…", "В районе Канберры упал и разбился английский самолет, погибло 63 человека, ранено 9…" К английским текстам был приложен напечатанный на машинке перевод.
– Если перевод не совсем точный, – сказала девушка, – не сердитесь, перевод – не моя специальность, и потом я очень торопилась. Павел Семенович велел сегодня и перевести, и напечатать, и вручить.
– Зря торопились, – сказал летчик, – совершенно напрасно.
– Вы отказываетесь от нашего предложения? Да?
– О-о! А вы, оказывается, осведомленная барышня…
– Кроме того, что я барышня, как вы определили, я еще референт Павла Семеновича.
– Референт? Это прекрасно звучит – референт! Простите за барышню, раз вам не нравится, и скажите, как вас зовут.
– Марина Леонтьевна.
– Леонтьевна? Так и величают по отчеству?
– Иногда. Но чаще просто – Марина…
– Так вот, милая Мариночка, я ни от чего не отказываюсь. Просто в таких пределах, – летчик показал пальцем на рассыпанные по столу карточки, – я и сам владею английским. Но дело даже не в этом.
Марина вопросительно поглядела на Хабарова, но он заговорил о другом:
– А Павел Семенович ваш очень хитрый? Правда?
– Павел Семенович – хитрый?! Да вы что – смеетесь? Это такой, такой человек, просто слов нет объяснить, какой он хороший!
– И все-таки он, безусловно, коварный мужчина. Просто вы, Мариночка, по молодости лет, по неопытности не замечаете его коварства. А я – старый, стреляный воробей – сразу же понял его породу…
Девушка пыталась возражать, Виктор Михайлович не соглашался. По его словам получалось, что давить на сознание бедного кролика (он успел уже превратить себя из воробья в кролика) есть акт тончайшего, почти иезуитского коварства. Он говорил напористо и внешне чрезвычайно серьезно. Но Марина оказалась девушкой, не лишенной юмора, и вся дальнейшая беседа протекала при полном взаимопонимании, в самом мирном и благожелательном ключе.
– Мам, – крикнул Виктор Михайлович, – а чаю ты нам не хочешь дать?
Марина запротестовала:
– Спасибо, не беспокойтесь. Мне пора ехать. От вас до центра так далеко.
– Это несерьезно, Мариночка. Вы приехали к нам прямо с работы, и ваш бурно растущий организм не может не требовать пополнения калориями. Близко ли, далеко вам ехать, без чаю мы вас никуда не пустим. И потом вечер у вас все равно пропал. Но вы не огорчайтесь: несостоявшееся свиданье бывает порой гораздо дороже состоявшегося.
– Почему вы говорите про растущий организм? Это же просто оскорбление. По-вашему, до скольких лет растут люди?
– До двадцати пяти, а иногда и дольше, – не задумываясь, сказал Хабаров.
– Серьезно?
– Совершенно серьезно.
– А я была уверена – лет до восемнадцати. А свиданье у меня на сегодня не назначено. Точнее – отменено…
– Однако вы предусмотрительная дама, – сказал Хабаров.
– Стараюсь, – сказала девушка.
Они поужинали втроем. Говорили о вещах, ни к авиации, ни к каким другим специальным сферам отношения не имеющим. И Анна Мироновна вдруг обнаружила, что Марина приятная, умненькая, хорошо воспитанная.
Часов в девять Виктор Михайлович объявил, что отвезет Марину домой. Девушка стала отказываться. Мать почему-то ее уговаривала, хотя в глубине души считала, что ничего с ней не случится, если она поедет на электричке.
Но переспорить Хабарова было трудно, и он, конечно, повез девушку на машине.
Он умел себя подать при любых обстоятельствах, но за рулем – особенно. Небрежно откинувшись на спинку сиденья, еле прикасаясь к баранке, Хабаров вел машину с такой уверенностью и особенной элегантностью, что смотреть на него было одно удовольствие.
Когда Виктор Михайлович остановился у Марининого дома, девушка поблагодарила его и спросила:
– Вы и летаете так?
– На этот вопрос я могу ответить только по секрету. Марина наклонилась и, коснувшись его щеки волосами, подставила ухо.
– Летаю я гораздо лучше, Мариночка. Я шофер-любитель, а летчик – профессионал…
На другой день Хабаров позвонил Павлу Семеновичу. Было ровно шестнадцать пятнадцать.
– Павел Семенович, здравствуйте.
– Виктор Михайлович? Рад слышать и рад вашей точности. Ну?
– Да.
– Вот и отлично. Вы мне нравитесь, Виктор Михайлович.
– Вы мне – тоже, Павел Семенович.
– Вырезки сработали?
– Нет. Вырезки опоздали.
– Не может быть.
– Может.
– При встрече расскажете?
– Возможно…
Когда Виктор Михайлович во второй раз встретился с Княгининым, летчик обратил внимание на давно знакомые папки, почему-то очутившиеся на столе Главного. Это были папки с его, Хабарова, отчетами.
– Вот изучаю ваш почерк, – сказал Павел Семенович.
– И как – разборчивый?
– Вполне. У вас много сейчас работы?
– Порядочно.
– Готовится к полету дублер сороковки Севса, это я Знаю, а что еще?
– Во-первых, с сороковкой очень много возни. Подготовительные полеты идут на тридцатке и на тридцать второй; во-вторых, впереди светит совершенно новый агрегат, – летчик поднял и опустил руку над столом, – машина вертикального взлета…
– От которой вы по доброй воле не откажетесь? – спросил Княгинин.
– Не откажусь.
– Ну, а как наша работа?
– Надо разложить по времени.
Они принялись считать, и получалось: февраль, март, апрель будут у Хабарова напряжены до крайности, но справиться можно, если, конечно, не подведет погода, если не обманут производственники, если не случится ничего из ряда вон выходящего…
- Итак, в мае вы наш, – подвел итог разговора Главный. – А пока приезжайте когда сможете, знакомьтесь, вникайте в специфику. Пропуск вам оформят постоянный, я распоряжусь.
Они пожали друг другу руки и расстались. В коридоре Хабаров встретил Марину. Она о чем-то спорила с длинным очкастым парнем.
– Нет-нет-нет, Глеб, вы обещали просчитать к понедельнику, обещали? Сегодня – понедельник, что я должна сказать Павлу Семеновичу? Что?
– А вы, Мариночка, ничего не говорите. Вы ему только улыбнитесь. И он забудет про все расчеты, выкладки и таблицы…
– Вы чудесно придумали, Глебушка! Вот сами идите и сами улыбайтесь, а я посмотрю, что из этого выйдет…
– Ну, Маришечка, разве можно сравнивать несоизмеримые величины – вашу улыбку и мою улыбку?
Хабаров хотел пройти мимо, помахав Марине рукой, но она остановила его.
– Здравствуйте, Виктор Михайлович! Наш?
– Ваш.
– Поздравляю!
– Кого?
– Что значит – кого? Вас поздравляю…
Очкастый Глеб, медленно отступая, попятился к стене.
– Вы куда? – остановила его Марина.
– Считать, куда же еще? Разговаривать с вами бесполезно. Я это только что понял. Тут не только мне, тут самому Кадочникову не на что рассчитывать, – сказал он и показал глазами на Хабарова.
– Ваш друг великодушен, Мариночка, но я прошу иметь в виду, что скрытых талантов во мне куда больше и те таланты куда значительнее.
– Однако!
– Мне уже говорили: от скромности ты не умрешь. И это, наверное, правда. Жалко, староват я стал, Мариночка, а то бы…
- Что "а то бы", что?
– С вашего разрешения, в другой раз. Ладно? Надо ехать, – и он показал на часы.
Хабаров ушел, а Марина все смотрела ему вслед. И никак не могла понять, чему она, собственно, улыбается.
Глава шестнадцатая
Бывает небо почти белое – в пасмурный день надо льдами; бывает розовое на закате и медное; бывает зеленовато-серое – над большим водным простором, если освещено оно косым светом невидимого солнца; бывает сиреневое – на грани дня и ночи, когда сумерки у земли уже густые, а на высоте еще размытые…
И запах у неба тоже есть. На рассвете, если оно не взбаламучено облаками, не просечено ветром, небо пахнет росой, травами, чуточку лесом, особенно сырым… Высокое небо – прозрачное и холодное – пахнет снегом, весенним подтаивающим льдом, родниковой, незамерзающей водой… Бывает, небо пахнет горько и скорбно – дымом. Все, кто летал над лесными пожарами, где-нибудь над сибирской тайгой или над северными торфяниками, знают этот запах. Знают его и летавшие на войне.
Запах дыма – запах большой беды. Заслышав его, не успокаивай себя ни праздничной голубизной небесного свода, ни нарядной крахмальностью беспечных облаков, ни солнечными зайчиками на воде. Правде надо глядеть в лицо, глядеть прямо, не жмурясь, даже если дым ест глаза…
Раньше с ним этого не случалось: заполняя полетный лист, Хабаров вдруг останавливался и взглядывал на штурмана.
– А какое сегодня число, Вадим?
Виктор Михайлович спрашивал и у матери, какой нынче день, и очень удивлялся, когда вместо среды, как он полагал, оказывался четверг.
– Четверг? Ну да? Вот черт возьми!
Его все время не покидало чувство жесточайшего цейтнота. Надо было торопиться, надо было не упускать минуты, а они, эти проклятые минуты, как взбесились.
На тридцатке летал Володин. Доводил гидравлическую систему. Виктор Михайлович только изредка подменял его, отчасти чтобы быть в курсе дела, а больше потому, что твердо верил в принцип: одна голова – хорошо, а две – лучше. В гидравлическую систему внесли много изменений, улучшений, переделок. Володин был доволен, и Виктор Михайлович соглашался с выводами напарника. На тридцать второй Хабаров летал на смену с Бокуном. В систему питания двигателя тоже внесли серьезные коррективы, и теперь надо было накручивать часы налета.
Тридцать вторую машину поднимали еще и еще то Бокун, то Хабаров. Ходили на разных высотах, меняли режимы нагрузок, чертили в небе бесконечные треугольники маршрутов. Приборы писали режимы, летчики прислушивались, приглядывались, принюхивались…
Когда налетано было уже порядочно и все объективные показатели говорили, что переделки оправдали себя и удались, Хабаров пошел к Севсу.
– Вадим Сергеевич, по тридцать второй все идет хорошо, но мы не успеваем… Наземные осмотры занимают больше времени, чем мы предполагали, к тому же в самом начале нас задержала погода.
Севе снял очки, поглядел на Хабарова усталыми глазами и безо всякого энтузиазма в голосе спросил:
– И что вы предлагаете?
– Надо летать ночью…
– Ночью? Для чего? И где логика: то вы проявляете сверхосторожность, то требуете разрешения на ночные полеты.
– Логика есть. Что нам грозит в худшем из возможных случаев? Полный отказ двигателя. Так? Орлов рассчитает маршрут таким образом, чтобы я с любой точки мог дотянуть на аэродром без двигателя. Вынужденная посадка, конечно, перспектива не самая приятная, но с точки зрения технической это примерно одно и то же – что вынужденная днем, что ночью…
– Допустим. А что мы выгадаем, приняв ваше лихое предложение? – спросил Севе. – Что? Только конкретно, пожалуйста.
– Много. Три полета в светлое время дня будет делать Бокун, два в ночное время – я. Три плюс два – пять. Через десять-двенадцать суток закончим программу. Иначе нам в график не уложиться.
– Значит, вы будете работать ночью, а днем спать? Бокун наоборот – днем работать, а ночью спать? Правильно я понял?
– Правильно.
– А как быть с наземниками?
– Надо увеличить бригаду, разбить ее на две смены. Надо платить премиальные, сверхурочные. Между прочим, это здорово умел делать Аснер.
– При чем тут Аснер?..
Хабаров тут же пожалел, что упомянул Аснера. Бледное лицо Севса начало вдруг краснеть, наливаться нездоровой кровью, а пальцы его быстро-быстро забарабанили по столу. Казалось, вот сейчас, сию минуту он раскричится, совершит что-нибудь нелепое и невероятное. Но взрыва не последовало. Вадим Сергеевич довольно миролюбиво сказал:
– Составляйте круглосуточный график. Невозможный вы человек, Виктор Михайлович. Просто не представляю, почему я вас терплю…
Теперь Хабаров работал почти каждую ночь. Но спать толком днем ему не удавалось. Всегда находились какие-то совершенно неотложные дела. И он уставал, сильно уставал, хотя и был доволен: дело двинулось заметно быстрее.
Неожиданно генерал Бородин напомнил Хабарову о его обязанностях заместителя председателя комиссии по отбору кандидатов на курсы летчиков-испытателей. Понятия не имея о постоянных ночных полетах Виктора Михайловича, генерал сказал:
– Пора проветриться, Виктор Михайлович. Завтра на двенадцать ноль-ноль я назначил первую проверку техники пилотирования. Полагаю, вы будете на месте?
Это было очень некстати, но Хабаров возражать не стал.
– Хорошо, Евгений Николаевич, буду вовремя.
И он приехал на аэродром, поспав каких-нибудь три часа. Кандидатов, назначенных на проверку, было восемь. Машин – четыре. Инструкторов – трое.
Виктор Михайлович взял бланк плановой таблицы и быстро заполнил его. Каждому инструктору два вылета и себе тог же два. Поглядел в список, увидел фамилию Блыша. Взял Блыша себе, остальных распределил наобум. Блыш доложил Хабарову сдержанно:
– Товарищ полковник, старший лейтенант Блыш к выполнению задания готов.
– Здравствуйте, Антон Андреевич, – сказал Хабаров и протянул Блышу руку. – У нас тут не очень принято козырять и не надо делать вид, что мы незнакомы. Слушайте задание: высота три тысячи, нормальный пилотаж: вираж вправо, вираж влево, переворот, петля, боевой разворот в одну сторону, потом в другую, еще переворот, иммельман и еще переворот, иммельман. Влево и вправо. Дальше: переворот, горка, бочка и переворот, ранверсман, бочка. Виток штопора влево, выход боевым разворотом, виток штопора вправо… Все.
Блыш пилотировал хорошо. Летчик это понял на первом же вираже. И по тому, как уверенно он ввел машину в крен, и по тому, как одним четким движением ручки создал предельную узловую скорость вращения, и по тому, как аккуратно нажимом верхней педали строго поддерживал нос самолета на горизонте, и по тому, как легко переложил машину из левого в правый вираж… Словом, Блыш показывал настоящую работу. И Хабаров не дал ему закончить задание – к чему зря терять время? Сказал в переговорное устройство:
– Довольно, Антон Андреевич. Хорошо. Высота тысяча семьсот пятьдесят метров, обороты две тысячи двести, пять минут строго горизонтального полета с курсом двести десять градусов. У нас это называется площадка. Если поняли, выполняйте.
– Понял, – ответил Блыш, и в голосе его послышалось явное недоумение: подумаешь, горизонтальный полет! Нет, он ничего не сказал, но, должно быть, так подумал.
Блыш установил заданные обороты, снизился и, следя за курсом и скоростью, полетел по прямой. Виктор Михайлович не прикасался к управлению и ничего не говорил. Когда пять минут истекли и Блыш доложил, что задание выполнено, Виктор Михайлович сказал:
– Посмотрите на высотомер.
Высота была две тысячи семьсот пятьдесят метров.
– Виноват, ошибся. Хватанул лишнюю тысячу метров, – и, прежде чем Хабаров успел как-то отреагировать на это признание, Блыш опрокинулся в перевороте, сбросил лишнюю тысячу метров и погнал новую площадку.
– Не гоняй стрелки, Антон, – сказал Хабаров, пилотируй по высотомеру, – И через пять минут: – Дай управление, посмотри, как это надо делать.
И Блыш увидел: в руках Хабарова машина будто замерла. Стрелка высотомера прилипла к циферблату, компас не дышал, и только стрелочка указателя скорости ползла потихонечку вперед.
– Ты думал, гнать площадку – ерунда? Ни черта, брат, не ерунда! По горизонту летать надо уметь. Все движения должны быть двойные – дал, убрал, еще дал и опять споловинил. И упреждать машину надо. Вот она собирается носик опустить, а я не даю, не даю. Видишь? Вот ее влево сейчас потянет, не пускаю. Ухватываешь?
Вернувшись на аэродром и мельком взглянув на расстроенную физиономию Блыша, Хабаров спросил:
– Ты чего?
– Видно, зря я сунулся с суконным рылом да в калашный ряд, – сказал Блыш, – какой из меня испытатель…
– Правильно. Пока – никакой. Выучишься, будешь нормальным испытателем.
– Уж лучше бы не успокаивали, Виктор Михайлович.
– Хватка у тебя, Антон Андреевич, хорошая. И нахальство есть. Это ж надо было так шарахнуть – с двух семисот пятидесяти до тысячи семисот пятидесяти!.. Пойдет у тебя. Техника пилотирования – отлично, а площадка не в счет.
Хабаров осунулся, похудел. На столе у него выросла целая стопка непрочитанных газет. Виктор Михайлович никак не мог съездить в ателье забрать готовый костюм. Он ничего не успевал. И все-таки был доволен. Дело двигалось. Хорошо двигалось. Заметно!
К двадцатому марта предварительные работы были завершены. График опередили на четыре дня. И Хабаров проспал двое суток подряд.
Отоспавшись, Виктор Михайлович собрался съездить на рыбалку. Договорился со штурманом, приготовил снасть. Перед выездом, сам того не ожидая, позвонил Марине.
– Мариночка, здравствуйте, Хабаров.
– Ой, Виктор Михайлович! Что это вы пропали? Да так, дела всякие…
– Вам Павел Семенович нужен?
– Нет.
– Павел Семенович вам не нужен?..
– Скажите мне чего-нибудь хорошего, Мариночка. Можете?
– Могу. Только не по телефону, – и тут Хабаров услышал слова, обращенные явно не к нему, а к кому-то, кто был в комнате Марины: – Я же вам сказала, неужели непонятно – Павел Семенович будет после трех. Да. И можете закрыть дверь. Виктор Михайлович, вы не позвоните мне позже – тут сейчас нормальная психбольница, совершенно нет возможности разговаривать? Позвоните?
– Постараюсь, Мариночка.
Но тут явился Орлов, и позвонить Хабаров не успел. Они уехали на рыбалку.
Лед был уже непрочный, ноздреватый, солнце грело во все лопатки, и головастые окуньки кидались на мотыля как сумасшедшие. Они провели на озере два дня. Загорели, помолодели и вернулись домой такими счастливыми, такими свежими, будто за спиной у них не было месяцев напряженной работы, недосыпания, постоянно натянутых нервов.
Сороковка-дублер стояла перед ангаром. Машина была кремово – желтая, сияющая. В лучах предвесеннего солнца на иссиня – белом снегу машина смотрелась особенно четко, как-то празднично.
Хабаров забрался в кабину и разом отключился от внешнего мира. Он принялся проигрывать, репетировать предстоящий полет. Виктор Михайлович двигал рулями, переводил рычаг управления двигателем во взлетное положение, сам себе отдавал команды и тут же их исполнял. Его не мучили сомнения, он был уверен – все сделано как надо, все должно быть хорошо.
По приставной лесенке в кабину поднялся инженер.
– Как дела, Акимыч? – спросил Хабаров.
– Это я у тебя завтра спрошу. Хорошо баян переставили? – спросил Болдин и показал на левый пульт.
– Хорошо, – сказал Хабаров. – Ты график изменения центровки смотрел?
– Смотрел.
– И как?
– Как будто нормально.
Конечно, они тревожились. Человек не компьютер. Сколько успокаивающей, превосходнейшей, обнадеживающей информации ни оседало бы у него в голове, нужно ощущение, нужен еще ровный гул работающего двигателя, и мягкое раскачивание послушно рулящей машины, и чистая реакция летящего самолета на отклонения послушных рулей – вот тогда, и только тогда, человек может поверить до конца: все в порядке.
Накануне первого полета Виктор Михайлович снова позвонил Марине.
– Что ж вы меня обманули, я ждала, а вы не позвонили больше? – сказала девушка.
– Обстоятельства, – сказал Хабаров. – Сегодня я вам тоже не смогу назначить свиданья. Завтра могу. Как, Мариночка?
– Завтра я занимаюсь до половины одиннадцатого.
– А после?
– А после мой растущий организм должен отдыхать и не волновать родителей.
– Ясно. А что вы мне скажете сегодня?
– Обязательно – сегодня?
– Желательно.
– Вы хороший, Виктор Михайлович, вы… – и она, видимо, взяла трубку другого аппарата: – Да, слушаю, Павел Семенович вышел… Минут через пять…
– Что через пять минут? – спросил Хабаров.
– Это не вам.
– А мне?
– Ох, позвоните мне лучше домой, завтра вечером. Запишите телефон…
– Говорите, я запомню.
– Вы все телефоны запоминаете?
– Нет. Но ваш запомню…
Наконец Хабаров разогнал сороковку по стартовой полосе, мягко оторвал ее от земли и, осторожно маневрируя, замкнул сначала один круг над аэродромом, за ним – другой. Убрал шасси и сразу почувствовал – машина сделалась послушнее, мягче, податливей. Виктор Михайлович прошел по третьему кругу и неслышно приземлился.
Хабаров выключил двигатели и, прикрыв глаза, слушал тишину.
– Ну что, командир? – спросил инженер.
– Что-то слишком хорошо, Акимыч. Даже подозрительно.
– Подлизывается для начала.
Подъехал Севе. Они вывалились всем экипажем на снег и окружили Генерального. И, прежде чем Вадим Сергеевич успел что-нибудь спросить, Хабаров сказал:
– Летает, Вадим Сергеевич, очень прилично летает.
– А вы говорили…
– Что я говорил?
– Надо то, надо это.
– Не беспокойтесь, я вам еще наговорю. А летает корабль вполне.
Хабаров сразу же засел писать отчет о полете. Он всегда старался составлять отчеты, заполнять всякого рода бланки – словом, вести летную документацию сразу же после выполнения задания. Пока не изгладилась острота ощущения, пока в памяти отчетливо жили все звуки, шорохи и вибрации, возникавшие в воздухе, писать было легко. Виктор Михайлович заканчивал работу, когда из коридора долетел до него ожесточенный голос начлета.
– Вчера еще я вас предупреждал, что нынче утром надо будет послать связной самолет на шестую точку. Так какого ж черта еще надо? Письменный приказ, что ли?
– Машина готова с шести утра, – это говорил командир транспортного отряда.
– И стоит?
-А кто полетит? Веселова Жаксин на Ли-2 угнал, Федорец в госпитале, мне на восток запланировано, так не могу ж я и туда и на шестую точку сразу…
– Разогнал народ, попереводил, чем думал?
– Я, что ли, разгонял? Сами разогнали. Бокуна в испытатели вы, а не я перевел. И Веселову полетный лист сами подписали, так чего ж теперь кричать и возмущаться? Давайте своего летчика.
– Давайте, давайте. А у меня, между прочим, лишние летчики тоже не валяются.
– Ну и у меня не инкубатор. Нема народу.
– На шестой точке Аснер ждет… Хабаров вышел в коридор.
Грузный, рослый начлет и такой же громоздкий, пожилой уже командир транспортного отряда стояли друг против друга нахохленные, казалось, готовые сцепиться как петухи.
Хабаров посмотрел на них, усмехнулся и сказал:
– Ладно вам ершиться. Давайте я слетаю за Аснером – и дело с концом.
– Ты же только что из сороковки вылез, – сказал Кравцов, – неудобно тебя на черепаху тратить.
– Бачьте на этого благодетеля: ему неудобно! Человек выручить готов… А ему – неудобно…
Хабаров поиграл замком "молнии" на комбинезоне и сказал:
– Через десять минут я буду готов. Пусть механик прогреет двигатель.
Давно уже Виктор Михайлович не летал на этой игрушечной машинке, больше напоминавшей потрепанное такси, чем настоящий самолет. Хабаров взлетел прямо со стоянки, развернулся на высоте каких-нибудь тридцати метров и лег на курс. Час пятьдесят минут предстояло ему топать по прямой, вдоль, железной дороги, потом развернуться на шестьдесят градусов и еще через двадцать минут выйти на шестую точку. Он держал высоту двести метров и не глядел на приборы, его вел самый надежный компас на свете – земной линейный ориентир, а говоря просто – железка.
И странное ощущение пришло к Хабарову в этом неожиданном полете: показалось, будто жизнь сбросила со счетов лет двадцать и все снова начинается от нуля…
Вот так по железкам, визуально, на малых высотах топал он, сначала курсантом аэроклуба, потом летчиком-инструктором. И скажи ему кто-нибудь в те годы, что пройдет совсем немного времени и он будет водить машины на скоростях, опережающих скорость звука, подниматься в фиолетовое небо стратосферы, закупоренный в герметичной кабине, связанный с внешним миром хитрейшими радио– и локационными приборами; скажи ему тогда, что вместо девяти пилотажных и контрольных приборов на доске его корабля появится сотни полторы стрелок, – ведь не поверил бы Хабаров, ни за что не поверил! Мог ли он вообразить, что очень скоро забудет, как сличать карту с местностью, что в помощь ему придет аппаратура, которая сумеет сама вывести его в любую точку земного шара и в нужное мгновение доложить: "Ты над целью!"
Никогда он не был консерватором, никто и никогда не мог его упрекнуть в недоверии к технике, в пренебрежении к науке – просто все, что случилось в авиации за последнее время, случилось так ошеломляюще, так невероятно быстро…
Теперь он летел на шестую точку, и обычный этот полет легкого связного самолета как бы распадался на два плана: машина двигалась вперед – к КПМ (конечному пункту маршрута), память же бежала назад – к первому знакомству с небом.
Начальные шаги в авиации давались ему трудно. Он был тогда очень застенчив и, пожалуй, слишком самолюбив. Даже маленькая неудача вырастала в его глазах до масштабов колоссального бедствия. Он делался скованным, и все валилось у него из рук, и отчаяние, казалось, готово было накрыть и захлестнуть его с головой. Если бы Хабаров не попал в руки Серго Гогоберидзе, вряд ли довелось бы ему увидеть большое небо. Списали бы Хабарова. Это Гогоберидзе сумел внушить Витьке Хабарову, что можно пилотировать самолет и улыбаться, и петь песни, и не зажиматься от каждого встряхивания болтанки. Это он заставил его забыть, что в самолете есть ручка управления, педали и сектор газа, которыми надо двигать в строгом соответствии с правилами, инструкциями и наставлениями.
– Запомни, – говорил Гогоберидзе, – тот, кто летает в самолете, еще не летчик! Вот когда ты дойдешь до того, что будешь пилотировать вместе с машиной, тогда можешь считать: я – летчик! Ты по земле ходишь, не думаешь, куда какую ногу ставить, ты хоть раз в жизни про свой личный центр тяжести вспомнил? Не вспомнил. Вот и летать так надо: разворачиваемся вместе – я и он. Я – это ты, он – это самолет…
Гогоберидзе был молодой, веселый, курчавый, сильный человек. Хабаров подумал: "Плохо. Редко мы хороших людей вспоминаем. А надо!"
Потом, после Гогоберидзе, у него были другие учителя. И, если говорить честно, эти другие были много опытнее, много образованнее, куда, может быть, глубже, чем Гогоберидзе. Но Гогоберидзе был первым, кто поверил в Витьку Хабарова!
А как гонял Витьку майор Гордеев, как гонял! Он заставлял молодого Хабарова по три раза пересдавать курс аэродинамики. Наклоняя лобастую, с глубокими залысинами голову, майор повторял нудным, тягучим голосом:
– Вы пишете правильные формулы. У вас хороший почерк, лейтенант. Другой на моем месте поставил бы вам, вероятнее всего, четверку, а может быть, и пятерку. А я не могу: вы не улавливаете физического смысла явления. Давайте-ка все сначала. И без чистописания, лейтенант! Покажите мне суть явления и ясность вашей мысли…
Упрямый майор добился своего: центр давления, кривая Пено, самолетная поляра перестали быть для Хабарова объектами более или менее успешного анализа на зачетах, они приобрели физическую ощутимость, превратились из отвлеченных символов во вполне реальные явления. И изучать эти явления, проникать в их существо, разглядывать их секреты делалось все интереснее, все завлекательнее, все важнее, пока не стало важнее всего на свете.
А школа Алексея Алексеевича! После первого полета, выполненного на большой машине, когда летчик вполне прилично справился с пилотированием никогда прежде не виданного корабля, Алексей Алексеевич потребовал, чтобы Виктор Михайлович подробно рассказал о машине, обо всех ее особенностях, достоинствах и недостатках. Хабаров говорил минут сорок. И все это время Алексей Алексеевич согласно кивал головой, а потом вдруг отрубил:
– Ты прилично летаешь, Витя, очень прилично, но ты ужасно серый, ты катастрофически неразвит в инженерном, так сказать, плане. Вот ты болтаешь о тугих педалях, а говорить надо было не о педалях, а о путевой устойчивости и решать, что делать с хвостовым оперением…
Хабаров поглядел на часы: он уже летел час двадцать минут и покрыл за это время чуть больше двухсот километров. Погода заметно портилась. По земле длинными космами мело снег, облака опускались все ниже и ниже, темнели, обещая снежные заряды впереди. Ожидая поворотный пункт и боясь проскочить его, Хабаров снизился и шел теперь на высоте восьмидесяти метров. Внимание его было занято землей. Слева – вот-вот должно было появиться шоссе, чуть позже – река, и сразу же за рекой – районный центр с большим железнодорожным узлом.
Хабаров видел землю крупным планом: отдельно стоявшие деревья, казалось, отворачивались от ветра – безлистые их кроны сбивало на сторону; по дороге, желтоватой неровной полосе, трусила лошаденка, впряженная в маленькие розвальни, из-под полозьев, словно дымок, клубился снег; машина забуксовала на въезде в усадьбу, четверо, закутанных во что-то темное, толкали ее, а шофер стоял на подножке в странно напряженной позе, видимо, нажимал на педаль газа и одновременно руководил помощниками.
Стрелка высотомера показывала пятьдесят метров, но фактическая высота была меньше.
В серой слоистой дымке Хабаров увидел районный центр. Поселок смотрелся как плохая фотография: все на месте, и все размыто, все нечетко.
Хабаров подумал: "А трудно было раньше летать, не то что сейчас", и начал разворот над железнодорожным узлом. Машина не выполнила и четверти намеченного разворота, когда ее затрясло резко и жестко.
"Двигатель", – подумал Хабаров. Белая нечеткая земля летела в глаза слева. Тряска и грохот сделались невыносимыми. Он выключил зажигание. Увидел: впереди косыми нотными линейками тянутся провода.
"Не вмазать", – подумал Хабаров и увеличил крен. Провода отошли в сторону. Машина проваливалась. Виктор Михайлович чуть отдал ручку от себя, чуть уменьшил крен. Увидел сараи. Серые, безликие.
Задрал машину, гася скорость. Прямо по курсу оказался домишко. Домишко был облупившийся, косой, ставни выкрашены неожиданно яркой голубой краской.
"Только не в лоб", – подумал Хабаров.
Сунул ногу до отказа влево. Скользнул.
Скорости не было, и машина не слушалась рулей. Падала.
"Сейчас", – подумал Хабаров и уперся левой рукой в приборную доску.
Небо встало дыбом справа.
Сначала он услышал удар и потом тишину.
Открыл глаза – снег. Снег покачивался. Пахло дымом.
Приподнял голову – огня не было. Снег под лицом был ярко-красным.
"Красный снег, – подумал Хабаров, – почему? Кровь". Где-то он уже видел такой снег, но где, не мог вспомнить.
"Вижу, слышу, шевелюсь, – подумал еще и усмехнулся, – значит, жив".
В ушах что-то пищало, как морзянка.
Он сделал над собой усилие и стал медленно садиться, но не сел. Красный снег опрокинулся в лицо.