Нетелефонный разговор — страница 34 из 52

Сколько стоит отправить письмо в Липецк и сколько – в Сан-Франциско? Эти тарифы бесконечно меняются, и бессмысленно запасаться конвертами на почте. Я и письма писать перестал из-за этой глупости. А сколько нам платить налогов и сколько всего налогов – загадка, и разгадка затерялась в Думе, где все еще идет столетняя политическая война между шариковыми… тьфу ты! шандыбиными.

Нет, есть какие-то чудодейственные законы, проскочившие раскаленную взаимной ненавистью депутатов Думу. Например, пулей-дурой проскочило решение об отмене смертной казни. Какая удача! И момент выбрали – когда кругом стрельба по живым людям, серийные заказные убийства, маньяки, не имеющие вообще права жить среди людей! Обогнали все демократические страны. И я вписал еще одну в наши лесоповальские частушки.

Нам судья три года ровно

Третий срок дает условно!

Ставит нам условие –

Воруйте на здоровие!

И сидят нелюди по спецзонам, смотрят телевизор, и надежда, которая умирает последней, у этих серийных душегубов имеется: глядишь, придумают еще почетное звание «заслуженный маньяк Российской Федерации».

Раньше, при советской власти (тьфу-тьфу, чтоб ее век не видать и не помнить!), законов тоже не было, их заменяла революционная целесообразность. Поэтому и явка на избирательные участки, и процент проголосовавших на выборах «за» составляли всегда неубедительные 100 процентов. А ежели были несогласные, то для них у власти имелась четко напечатанная статья 58 в Уголовном кодексе. По этой статье любое наше действие оценивалось четко: 58-1 – измена Родине, 58-3 – бандитизм, 58-6 – шпионаж, далее – терроризм и диверсия, далее знаменитая статья 58-10, по которой в принципе мы все были как бы заранее осуждены, – антисоветская агитация.

А был еще одиннадцатый пункт. И вот поэтому одиннадцатому не знаю, кому в голову пришло собрать нас в контрреволюционную организацию. Нас, трех студентов строительного института, никак друг с другом не связанных, наподобие редиски: почему именно эти десять-пятнадцать редисок попадают в один пучок?

Ко мне прицепили двоих моих приятелей – Никиту Буцева, казака из станицы Багаевской, и Илью Соломина, еврея из Минска, у которого всю семью расстреляли немцы и который, учась в Ростове, снимал угол, просто жил у тетушек Наташи Решетовской, жены уже сидевшего в лагере своего комбата, будущего писателя Солженицына.

Я, помнится, вскользь уже касался этой темы. Сейчас решил рассказать об одиннадцатом пункте крупным планом. Ведь сохранись он у меня, я, который и так с детства знал об этой Системе больше других, так и остался бы политическим человеком, ввергнутым в диссидентство, обреченным на тюрьмы, психушки и эмиграции. Вышел бы с теми семью на Красную площадь. Когда совдеп вошел в приподнявшую голову Чехословакию, у меня на нервной почве сыпь на теле выступила.

А так я вышел из лагеря, как форточник, худенький и больше ни в чем не виноватый. И поставил себе целью – быть сторонним человеком, жить по возможности в профиль к системе. И кажется, мне это почти удалось.

Пунктов точно не знаю, сколько было, был, например, пункт 17 – знал и не донес. Но этот Кодекс соблюдался и исполнялся четко, и был настоящим Законом государства, управлявшегося большевиками. Потому что отбывало срок по этому закону процентов 90 невинных людей.

Следователь Ланцов,

Мастер ночных допросов,

Мне говорил:

– Подписывай.

Туды твою мать, Матросов.

А я, приведенный

Двумя конвоирами

Из внутренней тюрьмы:

– Советская власть

Разберется.

– Советская власть – это мы!

Теперь-то я понимаю,

Что я затевал бузу,

О чем,

Как в листе допроса,

Расписываюсь внизу.

Так что, прикажете их освободить? Как бы не так, эта организация не допускала брака в своей работе! Но я сейчас думаю, что хотя демократия еще не просматривалась, но какие-то неясные ветры сомнения уже веяли над нимбом непорочных чекистских начальников, и по чьей-то инициативе в обвинительном заключении пункт 11 исчез у нас, отсох, как аппендикс, и остался только пункт 10-й, агитация. Но куда от него денешься, если ты действительно сдуру подумал, что в Германии хорошие дороги.

Мы и значения тогда не придали, что, потеряв непонятный 11-й пункт, мы вроде как получили амнистию, превратившись как бы в бытовых заключенных; власти и сами так смотрели на «болтунов», и когда стали разделять лагеря на политические и уголовные, «одиннадцатых» увезли с политическими, навеки виноватыми, а мы остались с уголовниками, виноватыми частично и временно.

Так, в общении с ворами, мошенниками, взяточниками и насильниками, вызревали мои будущие песни «Лесоповала». Я хорошо прошел этот полный шестилетний курс обучения, чтобы рассказать о сталинском лагере в своем большом цикле как бы исторических песен о воле-неволе.

А три редиски, три старых редиски, живы, хоть и не раз уже собирались (последний – я) отдать концы. И живут в разных краях: один – в станице Багаевской на Дону, второй – в городе Линн, Соединенные Штаты Америки, а я вот – у Красных ворот в Москве. Давно заглохло наше общение, прекратилась редкая переписка, все скуднее наши сведения друг о друге. Да и были ли мы друзьями? Мы были подельниками, связанными чьей-то рукой в органах в пучок антисоветской организации, во что, как оказалось, они и сами не верили.

Помните, я говорил, что где-то можно получить для прочтения наше старое дело. Нет, все же интересно бы перечитать эту черную сказку нашей борьбы с режимом (мы все же боролись с ними и на следствии, и на суде!), попытаться вычислить автора нашей пьесы – кому понадобились мы, совершенно ничем не связанные между собой три студента, чтобы так просто взять и искалечить три молодые жизни.

Да черта лысого узнаешь – там будет все что угодно, кроме этого: свои тайны органы, и десять раз сменившись, как и наши дела, хранят вечно.

И одиннадцатый пункт всегда будет рано списывать в архив – до сих пор нет другого кандидата на постамент на круглой площади Лубянки, кроме железного Феликса.

Весна. Черемуха. Холодрыга

Это я – про весну нынешнюю, двухтысячного года. Принесла она мне огорчений едва ли не больше, чем все мои остальные весны, вместе взятые. Да, была весна ареста, но и весна Победы, и весна первого успеха в песне, и весна нашей свадьбы с Лидочкой. А эта – привела меня, в общем-то, к финалу: оказалось, что сердца моего осталось на считанные дни, и коронарограмма подтвердила это. И повезли меня на каталке (помните – «лебеди-саночки»?) под лампы в операционной знаменитого и, как оказалось, весьма симпатичного хирурга Рината Акчурина.

Но эта его знаменитость лишь прибавляла мне надежды на успешный, а точнее, просто положительный исход операции, а дальше не избавляла от неминуемых мучений выхода из кризиса. С Божьей помощью мы пережили эти стрессовые две недели. А в день выписки меня, еще совсем слабого, учившегося снова ходить по земле, постиг еще удар (удар! еще удар!): температура 39,6, потеря сознания и новая операция под общим наркозом – перитонит, и двадцать минут до смерти. Хирургам, опять же с Божьей помощью, хватило этих двадцати минут! И снова палаты, уколы, бесконечная сдача крови. Лежание плашмя на спине. Подумать только, за все мои длинные годы я не знал, что такое капельница! А тут сразу все узнал – такое, о чем боюсь даже вспомнить. Да и что можно вспомнить при температуре 39,6, в бреду?

Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине – грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги!

И Он помог – я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни, которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять – под капельницы.

И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке что вообще?

Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение.

Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее:

– Откуда вы знаете немецкий язык?

– За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский.

– Вот как! – И гауляйтер перешел на французский… Он служил в Париже. И это спасло маму.

Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где висел между этажами неподвижный с самой революции лифт – он же одновременно Зимний дворец и крейсер «Аврора» наших ребячьих затей.

И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной. Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова, бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая, крашенная в рыжий цвет мама.