Нетелефонный разговор — страница 5 из 52

Русский язык и литературу преподавал у нас Александр Николаевич Баландин, добродушный, округлый такой седой старик с какой-то, казалось мне, тартареновской бородкой.

Задумайтесь, пропускающие стихотворения, о связи времен! Меня учил человек, лично знавший Чехова! Он тяжело дышал и то и дело вставлял в свою речь латинские выражения вроде «омниа меа мекум порто», «о темпора, о морес!» – ведь еще так недавно в этих классах изучали латынь как предмет.

А когда в программе седьмого класса был не любимый им и боготворимый мною Маяковский, он нарочно поручал мне делать реферат, вздыхая и закатывая свои голубые церковные глаза.

Писатель З.Паперный, занимавшийся Чеховым по-научному, рассказывал, что как-то в Публичке он читал о Чехове лекцию. «Чехов умер, – сказал лектор, – в тысяча девятьсот четвертом году в Германии». И тут пожилой господин из угла зала возразил: «В тысяча девятьсот шестом!» – «Нет, это бесспорный и общеизвестный факт – Чехов умер в девятьсот четвертом году». – «В девятьсот шестом! Я был на похоронах!» И все! И зал обернулся в сторону очевидца.

Так вот, не уподобляюсь ли я, рассказывая о чеховском Таганроге, этому господину «Я был на похоронах»?

Тем более что лечил меня от бесконечных в детстве ангин и ларингитов доктор Шамкович, соученик Антона Чехова: тот учился уже в третьем классе, а мой доктор – в первом.

Нет, похоже все же, что я был на похоронах.

Когда вам всего четырнадцать, то и поручик Лермонтов мог бы вам показаться глубоким стариком.

Это уже была школа номер десять – огромное здание из красного дореволюционного кирпича, бывшая женская таганрогская гимназия, на Николаевской улице, недавно переименованной в улицу Фрунзе. Как просто было с названиями в царское время. Вот и в Таганроге: Николаевская, Александровская, Петровская, Елизаветинская! Ну откуда взялась в Таганроге улица Розы Люксембург?

А дальше по Николаевской была школа номер два, бывшая мужская гимназия. И в ней среди прочих мужчин учился Антон Чехов, и в городском драмтеатре было даже кресло на галерке с именем этого гимназиста, якобы посещавшего спектакли и не имевшего денег заплатить за более пристойное место. Как дорого стоит это «якобы»!

А огромное здание из красного дореволюционного кирпича, когда мне теперь, на юбилее, подарили его цветную фотографию, оказалось небольшим двухэтажным домом, очень даже незатейливой казенной архитектуры. Нет, нет, впечатления надо консервировать, и тогда окажется, что сказка намного важнее правды.

Александр Николаич

Баландин,

Учитель словесности,

Вам и светлая память моя,

И навеки – почет!

Если я Вас не вспомню,

Судьба Вам пропасть

В неизвестности,

Впрочем, может, и так

Этих строчек никто не прочтет.

Александр Николаич Баландин,

Российское семечко,

То ли батюшка в прошлом,

А то ли присяжный в судах,

Вы учили нас суффиксам,

Вот, прости Господи, времечко!

Это было возможно

И сдохло в тридцатых годах.

Александр Николаич Баландин

Гостил у Толстого бывалоча,

И у Чехова в Ялте

Кипел для него самовар!

Он рассказывал нам

Про живого, да-да,

Антон Палыча!

Александр Николаич,

О как же я, Господи, стар!

Вообще все в Таганроге тех лет еще помнило Антона Павловича Чехова. И так естественно первые мои литературные опыты были сочинениями в духе Антоши Чехонте, в которых я, надо признать, не преуспел. Они публиковались в школьном рукописном журнале, но другим авторам Чехонте удавался лучше. И я понял – Чехова из меня не получится, не потяну. А я никогда не позволял себе быть не первым!

Что же касается Пушкина, то тут дело обстояло как будто бы лучше. «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, и днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом» – стишки сами сочинялись, прямо летело. Даже про Павлика Морозова. Нет, стать Пушкиным – это казалось возможным.

Нет, я не видел Серафима!

Не буду хвастать –

Нет так нет,

А был соседский мальчик

Фима,

И этот Фима был поэт.

И он писал, не зная правил,

Стихи приличные порой,

Где пионер Морозов Павел

Был положительный герой.

Как Павлик письменно и устно

Клеймил любого подлеца,

Считая классовое чувство

Превыше личного отца.

И я, подобно скомороху,

Перо в чернила погрузил

И беспощадную эпоху

Я вслед за Фимой отразил.

И мама очень огорчалась,

Что я – неопытный акын:

В моей тетрадке получалось,

Что все же Павлик

Сукин сын!

Мне часто ошибочно кажется и теперь, что школа не дала мне ничего. Хотя ясно: тяжесть этих ненужных знаний, пожалуй, перевешивает все, что я узнал после. Но лавируя ради футбола, как бы не пересидеть лишнего за книгой, я много не узнал даже из того, что успевали так или иначе узнать мои однокашники.

Печаль моя – математика! Все ее строчки в аттестате, как ранения – в четверках. Иначе бы медаль! Нет, я был проворен и в алгебре. Мало того, ни одна отличница (а лучше меня в классе учились всего две девочки!) не могла опередить меня в скорострельности: на контрольных уже через двадцать-тридцать минут я сдавал свои листки и победоносно покидал класс самым первым.

Часто это бывала пиррова победа! У всех выходящих в коридор позже ответ был, например, восемь, а у меня, шустрого, двенадцать. Ну хоть бы у кого еще было двенадцать. Нет, восемь у всех. Ладно, во-первых, еще посмотрим, кто прав, когда объявят отметки. А во-вторых, двенадцать, но быстро, и можно покурить в туалете. Хотя так было и когда я еще не курил. И вообще, зачем футболисту знать, через сколько часов заполнится бассейн водой, если я совсем не собираюсь плавать?

Мне стыдновато, но истина дороже – я плохо знаю даже историю. Правда, по уважительной причине. Учитель истории Николай Иванович Силин был футбольным болельщиком – и он посещал, когда мог, матчи первенства города Ростова-на-Дону. Я был главным забивалой голов в юношеском «Спартаке», ни о каком другом, кроме футбольного, своем будущем не задумывался и всегда видел на трибунах (зрителей на таких матчах всего-то и бывало несколько десятков) Николая Ивановича.

А назавтра он ловил меня на перемене и говорил:

– Ну, Михаил, вчера ты давал и впрямь как Шавгулидзе! – Был такой защитник в тбилисском «Динамо»; не знаю, почему я, форвард, носил такую кличку?

Осмелился бы такой фанат вызвать меня к доске и спросить что-нибудь, например, о каких-то Рюриковичах?

Скажите, могу ли я похвастать серьезным знанием истории, если очень подозреваю, что и сам Николай Иванович Силин тоже ее не знал? Он был парторгом школы…

Почему футбол, а не какая-то другая игра, занял в мире то место, которое занял? Ну что, например, такое теннис? Перекидывают мячик через сетку, стараясь попасть в линию, иногда мажут, долго, занудно, и люди на трибунах поджариваются на австралийском солнце (почему именно на австралийском?), ворочая головами налево и направо, как кенгуру. И все известно заранее: сильнейший победит слабейшего, если только он накануне не переборщил по части виски. А если она, то по линии ночного бдения с другой лесбияночкой. Скучно, господа австралийцы!

Футбол – это напряженно, коллективно, это ногами, это борьба, это всегда экспромт, каждую секунду, несмотря на домашние заготовки, – попробуй их повторить, кто же тебе даст, ведь у тех – свои домашние заготовки! Какое движение, какое разнообразие возможностей и разочарований. Футбол – как море, он не бывает два раза одинаковым. Футбол, может быть, и есть сам господин Спорт, а не просто спорт номер один! В нем – легкая атлетика и гимнастика с ее кульбитами, и шахматная стратегия, и двести миллионов кричащих до инфаркта зрителей на бразильском стадионе Маракана. Не какие-то кенгуру с пепси-колой!

Когда ты бежишь

От ворот, от чужих,

После гола

И гол этот сам,

К ликованью трибун,

Сотворил –

То в звездную эту минуту

Твою и футбола

Ты Пушкин,

Ты Дант,

Ты закон притяженья открыл!

И вправе ты думать,

Под душем осанисто стоя,

В компании точно таких,

Ну, почти что таких

Молодцов,

Как громко звучит

Твое имя простое!

И что тебе – Дант,

Если сам ты

Великий Стрельцов.

«Пятьсот веселый» до Ростова

Городок на берегу,

Весь в сиреневом дыму,

Нет на свете городов

Ближе к сердцу моему.

Воробьи – на маяке,

Лодки пахнут смолой!

Ты позвал, городок,

Я иду

На свиданье с тобой.

Из Таганрога ходил в Ростов поезд – езды было всего-то два часа, но что это был за поезд! На каждой остановке (а их было много!) местные жители выносили на перрон массу всякой красочной и пахучей снеди: жареных кур и гусей, вяленую, жареную и свежую рыбу, каймак в мокитрочках, копченую тюльку ожерельями, фрукты и овощи.

Особенно запомнились раки. Крупные, теперь почему-то таких и нет, измельчали, они раздвигали клешни в бессилии ущипнуть. Я всегда боялся их, даже вареных, в красных рыцарских доспехах – не схватят ли за палец. И всегда не понимал: почему этот заворачивающийся хвост называется шейка?

А черешня – розовая с красным, и красная, и эта желтая, как бы неспелая, но самая сладкая! А вареники «з вышнямы» – почему-то окрестные села говорили больше на украинском.

И все это изобилие, весь этот праздник Еды – всего-то через два-три года после голодающего Дона, опухших от голода людей на улицах! Что это, колхозы постарались? Как бы не так! Нет, это был какой-то вздох после голода, а вынесло снедь крестьянское подворье. А рыбу пособило украсть ночью родное Азовское море и вечно впадающий в него в наших краях Дон. В честь которого и называется второй город моего детства – Ростов-на-Дону.