Повисла такая тишина, что Максимов счёл за благо ослабить хватку.
— Радует одно — полная определённость.
Они поняли по голосу, что он широко и беззаботно улыбается.
И ожили.
Так он стал для них Странником. Неизвестно кем, пришедшим из ниоткуда. С приходом которого жизнь необратимо меняется. Иллюзия покоя и воли сменяется жестокой свободой. Правом выбирать: быть или умереть.
В ванной было холодно до дрожи. Как всегда, первую подачу воды Максимов проспал. Чтобы не ждать следующей, в одиннадцать часов, он ставил на ночь ведро в ванну и открывал кран. Пусть лилось через край, для тех, кто организовал эту скотскую экономию, убыток небольшой, но к его пробуждению всегда была вода.
Морщась и постанывая, он облился по пояс, докрасна растёрся полотенцем. Глянул на тусклую лампочку и решил не бриться. Больше всего по утрам его раздражала эта мерзкая, в белесых известковых разводах, еле переливающаяся тошнотворно-жёлтым светом, лампочка.
Жилище в лучшие времена принадлежало какому-то мелкому «новому русскому», учудившему личную перестройку на площади всех квартир на этаже. Как выглядело всё в те «лучшие времена», сказать было уже невозможно. Уплотнённые и подселённые разношёрстные жильцы, очевидно, руководствуясь генной памятью, коллективными усилиями, усугублёнными склоками и подлянками, уничтожили остатки «евростандарта» и воспроизвели интерьеры классической коммуналки двадцатых годов прошлого века.
Нравы завелись соответствующие. На трёхстах квадратных метров, поделённых на клетушки, полыхали зощенко-шекспировские страсти. Но дальше порога не выплёскивались. Жильцы коммуналки, даже захлёбываясь желчью и исходя праведным гневом, никогда не перегибали палку. Потому что к любому можно придраться, а уж в наши дни — и подавно, поэтому никто не хотел провоцировать соседа на крайности; ещё не остыв от кухонной склоки, стукануть на обидчика оперу или старшему по дому мог любой, а документы в порядке были не у всех, пойдёт писать губерния, и мириться придётся уже в КПЗ.
Единственной благонадёжной в квартире, если не во всём доме, заселённом злостными неплательщиками, маргинальными личностями и откровенно криминальным элементом, считалась Мария Алексеевна, престарелая мать вертухая Бутырки в малом чине, да и та вторую неделю не вставала с постели.
У себя в комнате Максимов допил остатки вчерашнего чая и, подавив отвращение, с трудом прожевал кусок колбасы, ставшей за ночь серой и ослизлой. Колбаса теперь делилась на «гуманитарную» и «отечественную». Третьесортный по европейским стандартам, да ещё явно «второй свежести», деликатес «гуманитарки» полагался по карточкам и то не всем. Оставленным без льгот или хронически безденежным предлагалось демонстрировать чудеса патриотизма — жрать «отечественную» и не помирать от отравления.
Максимов закурил сигарету и долго рылся в куче тряпок, выбирая носки; попадались почему-то все непарные, наконец, нашёл нужные, правда, один оказался свежее.
«Вот и старческий склероз, — усмехнулся Максимов. Видно, пару раз ходил в разных. Не дай бог, убьют, в морге хохот неделю стоять будет!»
Джинсы и свитер были влажными, Максимов скривил губы, но делать нечего; аккуратно пристроив горящую сигарету на край стола, выдохнул, как перед прыжком в воду, и в два движения натянул одежду на ещё горячее тело.
Куртка и кроссовки тоже были ещё мокрыми после вчерашнего дождя. Максимов, кряхтя, обулся, перебросил куртку через плечо.
В коридоре по-прежнему было пусто. Максимов постучал в соседнюю дверь.
— Мария Алексеевна, можно к вам?
Соседка не отозвалась, и он, приоткрыв дверь, просунул голову вовнутрь.
Пахло, как пахнет только в комнатах больных стариков. Старуха лежала на постели, навалив на себя кучу старых пальто. Из-под кучи свешивалась высохшая кисть. На столе стояла тарелка с застывшей кашей. Максимов принёс её вчера утром, значит, бабка с тех пор ничего не ела.
Он бесшумно вошёл и склонился над заострившимся восковым лицом, прислушался к мерному, без всхлипов, дыханию.
«Слава богу! Пусть проспится. Встанет, разогреет кашу. Может ещё день и протянет».
Мало кого из жильцов грела мысль поучаствовать в разборках, связанных с бабкиной смертью, пусть и трижды происшедшей от естественных причин. Бабку негласно опекали всей густонаселённой квартирой.
Подумав немного, Максимов вытащил из кармана продуктовые карточки на следующий месяц, сунул под тарелку и вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
В коридоре висел такой же стариковски болезненный духан, отягощённый ароматами кухни и санузла. Из комнат, сквозь фанерные стены, укреплённые обоями, доносились по-утреннему сволочные голоса соседей. Наружу из клетушек ещё никто не выполз, но, судя по нарастающим оборотам бытовых ссор, скрипу кроватей и топоту отёчных ног, вот-вот должна была хлынуть тараканья лавина обитателей коммуналки.
Становиться свидетелем утренней свары у санузла Максимову не улыбалось. Повозившись с заедающим замком, на всякий случай глянул в глазок, распахнул дверь и выскочил на лестницу.
Лифт давно застрял между пятым и шестым этажами, и жильцы привыкли ходить пешком, как вольно или невольно привыкали ко всему.
Он пронёсся вниз, сквозь миазмы гниющего, вечно забитого мусоропровода, по загаженной лестнице, стараясь не попадать в не просыхающие лужи мочи, пнул дверь и с облегчением глотнул свежий утренний воздух.
Ночные страхи были позади. Начинался новый день. Он обошёл нахохлившуюся под дождём очередь молодых мамаш с разнокалиберными кастрюльками в руках. У самой кухни запах был просто невыносим.
«Как они только стоят? И лица у всех, бог ты мой! «Женщины русских селений.» Нашли время рожать!»
Большинство мамашек было из того попсового времени: яркие краски лёгких тряпочек, животики с пирсингом, журналы «Космополитан» и «Кул Гёрл», днём — лизинг-инжиниринг-маркетинг вполсилы, после работы — шейпинг и шопинг, и ночные клубы до утра; беспроблемный секс и первые проблемы с наркотиками. Им было лет пятнадцать-семнадцать, когда грохнула Катастрофа. Серийный выход из строя объектов энергетики погасил яркие ночные огни, а огненный смерч аварий смёл подчистую всю промышленную инфраструктуру. Удушливый химический смог докончил дело. Вспыхнувшую волну насилия задавили жутким террором.
Началась новая, страшная и незнакомая жизнь. И в этой «жизни после смерти» им пришлось рожать. Потому что, несмотря на научный прогресс, выводить детей в пробирках так и не научились. А кого может родить бывшая нимфетка ночных клубов или загнанная, как лошадь, офис-гёрл? И от кого ей рожать? От мальчиков поколения «next» к тридцати годам оставалась лишь потасканная оболочка, а внутри — вся медицинская энциклопедия и таблица Менделеева.
Однако, природа брала своё. Бабы, как и положено им на Руси, рожали, несмотря ни на что. Обрадовавшаяся этой аномалии официальная пропаганда бурно врала про «стабилизировавшийся демографический спад и явные признаки наметившегося роста». Но достаточно было посмотреть на детей, чтобы понять, что никакого роста не будет. Поколение «next» породило поколение «end».
За машиной резервист лет пятидесяти, краснорожий, с обросшими рыжей щетиной щеками, самозабвенно, с хряком, колол дрова. Ему с родословной повезло. Ширококостный, мясистый, крепко сбитый. Явно из деревенских.
Полюбовавшись на его работу положенное время, Максимов завёл вежливый разговор, в результате которого у Максимова оказалась полная миска горячей каши, увенчанная куском тушёнки, и огромный ломоть хлеба, а в карман дядьки перекочевала пачка сигарет «Винстон». Цена им была две карточки на мясопродукты. Которые ещё надо было где-то отоварить, предъявив кучу сопроводительных бумажек. Так что, обмен вышел вполне равноценным.
Максимов устроился на подножке машины. Миска приятно грела колени. Ел медленно, глотая обжигающую кашу, успевая с набитым ртом поддерживать разговор — приходилось отрабатывать харч.
— Чё бездельничаешь, а? Поди, призывной. — Дядька решил по такому мелкому поводу работы не прерывать; говорил между ударами, небрежно бросая слова.
— Отпризывался. По разнарядке картошку лопатил. Всё выкопали — и по домам.
— Ага, продотрядовец, значит. Это дело. А то жрать все горазды, а в поле не выгонишь. И-эх! — Он вогнал лезвие в крючковатое полено, оно хрустнуло, и две половинки, мелькнув белым нутром, отлетели в стороны. — Во как, твою Люсю! Слыхал, чё товарищ Старостин сказал? «В России кормит только труд», во!
— Он много чего сказал. — Максимов набил рот обжигающей кашей.
— Зато правду! Всю страну, суки, по карманам распихать хотели. Благо дело, нашёлся мужик, навёл порядок.
«Ага! Конечно, порядок! Сидел бы ты в деревне, доярок лапал, а так подфартило, маши себе топором при кухне, да ещё в Москве! Спасибо отцу родному, спасителю Отечества», — подумал Максимов.
— Я, вообще-то, подумал из этих ты … Не в розыске?
— Нет, братан, чистый я. И хвостов нет. Могу бумаги показать.
Он пошевелился, как будто действительно решил полезть в карман за документами. — «Началось! «Бдительность — оружие воина». Рубил бы ты лучше дрова!»
— Ладно, сиди уж! — Мужик сапогом отбросил в кучу очередное расколотое полено. — А в деревне понравилось?
— Конечно. Воздух чистый, тишина. Самогон — просто класс! Так и жил бы всю жизнь!
— То-то и оно, — с грусть выдохнул мужик, явно задетый за живое.
В хаосе кризиса ничего лучше не придумали, как вспомнить хорошо забытое старое. Творчески переосмыслив наследие товарища Троцкого, возродили «трудовые армии». Принудительный полукаторжный труд приказали считать высшим проявлением патриотизма. У кого ещё сохранились иллюзии рыночной экономики говорили об опыте Рузвельта, бросившим армию безработных на строительство дорог и тем самым вытащившего Америку из «Великой депрессии» тридцатых годов XX века. Большинство же на генетическом уровне помнили трудовой энтузиазм первых пятилеток. Да и за годы «реформ» вкалывать почти за даром ещё не разучились.