Неуютная ферма — страница 6 из 39

Он встал, вздохнул и перешел к Невезухе, которая жевала хвост Нескладехи. Адам, связанный со всяким бессловесным скотом цепью, выкованной из пота и перегноя, вынул хвост Нескладехи у Невезухи изо рта и взамен протянул свой шейный платок – последний, что у него оставался. Корова жевала платок, пока Адам ее доил, но едва он поднялся и перешел к Неумехе, украдкой выплюнула тряпицу и копытом зарыла в вонючую солому у своих ног. Ей не хотелось огорчать старика, отвергая его угощение. Прочная связь – медленная, глубокая, первозданная и безмолвная – сплачивала Адама со всеми живыми тварями. Он знал их немудрящие нужды, они – его. И Адам, и коровы жили близко к земле; старая, матерая простота суссекской почвы вошла в их плоть и кровь.

Внезапно на деревянный косяк двери легла тень. День, сжимавший коровню в мертвенно-бледных объятиях, омрачился лишь самую малость, однако Неряха, Нескладеха, Неумеха и Невезуха инстинктивно подобрались, а в глазах Адама, когда тот встал и повернулся к входу, вновь мелькнул затравленный страх.

– Адам, – проговорила женщина, стоящая в дверном проеме, – сколько ведер молока будет у нас нынче утром?

– Поди ж скажи, – ответил Адам, вжимая голову в плечи. – Ежли наша Неумеха больше не мается животом, то, могет быть, и четыре. А ежли мается, то, могет быть, и три.

Юдифь Скоткраддер сделала нетерпеливое движение руками – они были так велики, что, казалось, охватывали весь окоем. Да и сама она выглядела безграничной, когда стояла на пронизывающем ветру, кутая могучие плечи в малиновую шаль. Ее присутствие заполнило бы любую сцену, сколь угодно огромную.

– Ладно, постарайся надоить побольше, – безжизненным голосом произнесла она, глядя в сторону. – Миссис Скоткраддер спрашивала меня вчера про молоко. Она сравнивала наши надои с теми, что получают на других фермах в округе, и сказала, они на пять шестых ведра меньше, чем должны быть при нашем числе коров.

Глаза Адама подернулись пленкой, словно у ящерицы, разомлевшей под жарким южным солнцем, отчего лицо приняло безжизненное примитивное выражение, однако он ничего не ответил.

– И еще, – продолжала Юдифь. – Тебе, наверное, придется съездить вечером в Пивтаун к поезду. К нам приезжает пожить дочь Роберта Поста. Скажу точнее, как только она даст знать.

Адам испуганно вжался в изъязвленный бок Неумехи.

– Не посылайте меня за ней, мисс Юдифь! – жалобно проскулил он. – Не надо! Как я посмею взглянуть в ее личико-бутончик, зная то, что знаю? О, мисс Юдифь, умоляю, не посылайте меня. Да к тому же, – добавил старик более деловито, – я уж почти шестьдесят пять лет не держал в руке вожжей, как бы мне не опрокинуть барышню.

Юдифь была уже на середине двора. Сейчас она медленно и величаво повернулась к Адаму, и ее низкий голос колоколом раскатился в морозном воздухе:

– Нет, Адам, придется тебе поехать. Ты должен забыть, что знаешь; мы все должны, покуда она здесь. А что до остального – запряги Аспида в тарантайку и съезди шесть раз в Воплинг и обратно, вот и вспомнишь, как это делается.

– А не могет мастер Сиф съездить заместо меня?

Сведенное неизбывным горем лицо хозяйки внезапно озарилось сильными чувствами. Она проговорила тихо и резко:

– Вспомни, что было, когда он ездил встречать новую судомойку… Нет. Поедешь ты.

Глаза Адама – слепые озерца воды на примитивном лице – внезапно хитро блеснули. Он вновь принялся машинально дергать Нескладеху за вымя, приговаривая нараспев:

– Что ж, мисс Юдифь, коли так, значит, поеду. Сколько лет мне думалось, что придет однажды этот день… И вот я еду забирать дочь Роберта Поста в «Кручину». Чуден мир. Семечко в цветочек, цветочек в ягодку, ягодка в живот. То-то и оно.

Юдифь уже прочавкала по грязи через двор и вошла в усадьбу.

В большой кухне, занимавшей почти всю среднюю часть дома, горел безрадостный огонь, дым от него стлался по закопченным стенам и по накрытому к завтраку столу из сосновых досок, черному от времени и грязи. Над огнем висел галган с грубой овсянкой, а опершись на каминную полку и мрачно глядя на кипящее варево, стоял высокий молодой человек в забрызганных грязью сапогах. Его грубая шерстяная рубаха была расстегнута до пупа. Огонь в камине играл на мышцах диафрагмы, которые медленно вздымались и опадали в такт колыханию овсянки.

Когда Юдифь вошла, молодой человек вскинул голову, резко, издевательски хохотнул, но ничего не сказал. Она медленно подошла и встала рядом. Они были одного роста. Некоторое время оба стояли и молчали: Юдифь смотрела на молодого человека, а тот – в загадочные расселины овсянки.

– Что ж, матерь моя, – сказал он наконец, – вот он я, как видишь. Я обещал быть к завтраку и сдержал слово.

Голос у него был низкий, по-звериному хрипловатый; чуть ироничная теплота бархатистой лентой чувственности обвивала внешнюю грубоватость молодого человека.

Юдифь дышала сильно и прерывисто. Она глубже упрятала руки под шаль. Овсянка зловеще всколыхнулась; можно было подумать, что она наделена разумом, настолько ее движения отзывались на каждый всплеск человеческих страстей.

– Мерзавец, – проговорила наконец Юдифь ровным голосом. – Трус! Лжец! Распутник! У кого ты провел эту ночь? У Молли с мельницы или у Викки из викариата? Или, может, у Конни с кузницы? Сиф, сын мой… – Низкий скрипучий голос задрожал, но она взяла себя в руки, и ее слова хлестнули его, как плеть: – Ты хочешь разбить мне сердце?

– Да, – со стихийной простотой отвечал Сиф.

Овсянка выкипела на пол.

Юдифь, опустившись на колени и глотая слезы, быстро и отрешенно собрала ее обратно в галган. Тем временем во дворе раздался невнятный гул голосов и топот. Мужчины пришли к завтраку.

Он был накрыт для них на длинном дощатом столе как можно дальше от огня. Они неловко ввалились в кухню, все одиннадцать человек. Пятеро были дальние родичи Скоткраддеров, двое – сводные братья Амоса, мужа Юдифи. Лишь четверых не связывали с остальными те или иные семейные узы, так что общее настроение у работников, как легко догадаться, было отнюдь не из веселых. Марк Скорби, один из четверых, однажды заметил: «Будь мы другие одиннадцать, могли бы составить крикетную команду, а так мы годимся только носить гробы по шесть пенсов за милю».

Пятеро сводных кузенов и двое сводных братьев уселись за стол – они ели вместе с хозяйской семьей. Амос предпочитал видеть своих родственников поблизости, хотя, конечно, никогда этого не говорил и вообще никак не выказывал.

Сильное фамильное сходство, словно прихотливый свет, то проглядывало, то пропадало на грубых обветренных лицах. Иеремия Скоткраддер, самый крупный из семерых, и сейчас выглядел силачом, несмотря на паралич, скрючивший его в колене и запястье. Его племянник, Урк, низкорослый, рыжий и остроухий, смахивал на лиса, Ездра, брат Урка, при том же телосложении больше напоминал лошадь. Сельдерей, молчаливый и худощавый, с длинными подвижными пальцами, был отчасти наделен той же звериной грацией, что и Сиф; он передал ее своему сыну, Кипрею, молчаливому и нервному молодому человеку, склонному взрываться по пустякам.

Сводные братья Амоса, Анания и Азария, любители поспать и поесть, были кряжисты и скупы на слова.

Когда все расселись, две тени омрачили резкий, холодный свет, льющийся в открытую дверь. То была не более чем нарастающая опасность человеческого присутствия, и тем не менее овсянка вновь выкипела на пол.

В кухню вошли Амос Скоткраддер и его старший сын Рувим.

Амос, еще более крупный и скрюченный, чем Иеремия, молча поставил в угол моторыгу и кирко-заступ, а Рувим – гридло, которым недавно пахал склон под фермой.

Оба молча уселись за стол. Амос пробормотал длинную и жаркую молитву, после чего все молча приступили к трапезе. Сиф мрачно завязывал и развязывал зеленый шарф на великолепной шее, которую унаследовал от матери; он не прикоснулся к овсянке, а Юдифь лишь делала вид, будто ест, ковыряя ложкой в каше и выстраивая замки из пригорелых комков. Ее глаза горели под своими нависшими балконами, то и дело устремляясь на Сифа, который сидел с чувственной небрежностью, расстегнутый почти на все пуговицы и развязанный почти на все шнурки. Затем те же глаза, черные, словно ядовитые королевские кобры, медленно обращались на седую голову и багровую шею Амоса и тут же хищными богомолами прятались между веками. Ее полные губы были таинственно поджаты.

Внезапно Амос, подняв взгляд от миски, спросил резко:

– Где Эльфина?

– Еще не встала. Я ее не будила. От нее по утрам хлопот больше, чем помощи, – ответила Юдифь.

Амос засопел.

– Греховная это привычка – спать допоздна, и преисподний огнь вечного проклятия ждет тех, кто ей предается. И… – тут его горящий взгляд остановился на Сифе, который украдкой разглядывал под столом парижские фотографические открытки[12], – тех, кто нарушает седьмую заповедь, тоже. И тех, – тут он взглянул на Рувима, с надеждой искавшего в лице родителя признаки апоплексии, – кто при живом отце зарится на наследство.

– Послушай, Амос… – начал Иеремия.

– Молчи! – прогремел Амос.

Мощная дрожь прошла по исполинскому телу Иеремии, однако тот сдержался и ничего не ответил.

Когда с завтраком было покончено, работники поднялись, чтобы продолжить уборку брюквы. Сейчас была самая страда брюквы, долгая и очень тяжелая. Скоткраддеры тоже встали и вышли под начавшийся дождь. Они копали колодец подле маслобойни; копали уже год, потому что все новые препятствия не давали завершить начатое. Однажды – в ужасный день, когда Природа словно затаила дыхание, а затем выпустила его ураганным ветром, – Кипрей упал в колодец, другой раз Урк столкнул туда Сельдерея. И все же все чувствовали, что осталось недолго.

В середине утра пришла телеграмма из Лондона с известием, что гостья прибудет шестичасовым поездом.

Юдифь была дома одна. Прочитав телеграмму, она еще долго стояла неподвижно, а дождь хлестал в окно на ее малиновую шаль. Наконец, медленно волоча ноги, Юдифь поднялась на второй этаж. По пути к лестнице она бросила через плечо Адаму, который пришел вымыть посуду: