С французским дело обстояло лучше. На семинаре Роберта Розенблюма, посвященном Жаку-Луи Давиду, на втором году обучения в магистратуре мне поручили сделать доклад о портретистке Аделаиде Лабий-Гийар, о которой почти не было материалов на английском языке. В Метрополитен-музее (он стоит через дорогу), наверху в галерее, над парадной лестницей, висел монументальный автопортрет Лабий-Гийар с двумя ученицами. Почти каждый день я подходила к нему и подолгу вглядывалась в лицо художницы, смотревшей с холста пристально и уверенно. Убежденностью в собственной правоте и чем-то еще очень важным она не только подавала пример своим ученицам, но и формировала мое поведение.
Работала я усердно. Что говорить, мне хотелось сделать хороший доклад, но еще больше – узнать о самой Лабий-Гийар. Кем была она, эта потрясающая женщина и виртуозная художница, забытая историей? И самое важное, мною овладело буквально нездоровое, почти постыдное любопытство: мне просто требовалось знать все о ее участи.
Однажды я провела целый день в библиотеке Института изящных искусств. И вот поздно вечером, вырвавшись из XVIII столетия и дебрей французского языка, я вернулась домой, выключила в комнате свет, зажгла свечи в стаканах, купленных в винной лавке за углом. Сегодня мне довелось узнать, что Лабий-Гийар пришлось сжечь свое самое грандиозное произведение. Свечи мерцали, в стереомагнитофоне поскрипывала кассета с Velvet Underground, я стояла у окна, жевала печенье с шоколадной крошкой, запивала его пивом, всматривалась в мелькавшие за стеклом фигуры людей, машины, огни и спрашивала себя, почему когда-то мне пришло в голову изучать историю искусства.
Еще три большие бутылки пива – ровно половина упаковки. Еще один альбом Velvet Underground. И меня внезапно осенило: я хочу сама заниматься творчеством, а не изучать чужое. Я приехала в Нью-Йорк, чтобы стать писателем.
Великие жизни вдохновляют.
Великое искусство меняет жизнь.
Творческие судьбы пятнадцати художниц, о которых пойдет речь, поражают своим многообразием: от всепобеждающей славы до непроходимой безвестности. Но у каждой из них есть своя история, которая кому-то поможет продраться сквозь забвение, а кого-то даже заставит пересмотреть собственные представления об искусстве и успехе.
Не так давно на коктейльной вечеринке приятельница спросила, над чем я работаю. «Пишу о своих любимых художниках», – с удовольствием ответила я. «О каких?» – потягивая коктейль, поинтересовалась, ухмыльнувшись, приятельница. Полагаю, она сразу вообразила неистовых латиноамериканцев-монументалистов или какого-нибудь полуголого художника-акциониста. Я успела произнести лишь одно слово – барокко. Приятельница поставила бокал и сказала: «Самый ужасный курс в колледже – история искусств. Такая скука». «Может, тебе просто не повезло с преподавателем…» – парировала я, собираясь поддразнить ее пикантной искусствоведческой фишкой, но она, увидев у меня за спиной что-то более интересное, устремилась туда.
Мне кажется, стоит заключить небольшое соглашение, прежде чем мы начнем. Условимся с самого начала: вы оставляете за порогом данной книги все рвотные позывы, которые вызывает у вас старое доброе искусство. Подавите их. Или пойдите прогуляйтесь. Давайте договоримся: пока мы вместе, да не убоимся мы ни корсетов, ни грудных младенцев-спасителей, ни мужчин в цилиндрах и шейных платках, ни персикового великолепия необъятных бедер в ямочках.
Давайте не будем судить, пока не узнаем больше.
Когда я была студенткой, мой первый куратор оплачивал свою учебу в магистратуре деньгами, которые не самым честным путем выигрывал в бильярд. Как профессиональный бильярдный шулер, он пользовался творческим псевдонимом Санта-Барбара Джим. Несмотря на прискорбную банальность своего прозвища, С.-Б. Дж. жил лучше любого аспиранта. Он носил щегольские льняные пиджаки и коньячного цвета ботинки с перфорированными носками. Мастерски орудовал кием и разбирался в людях. Союз сих ценных качеств позволял ему неплохо зарабатывать на жизнь.
Кроме того, С.-Б. Дж. даже имел собственное представление об искусстве. «Настоящее искусство, – сказал он однажды, – очень сексуально, мужчину оно заводит». Целью было смутить девушку, но меня это восхитило, и я занесла его максиму в свой блокнот, поместив ее рядом с такими терминами, как французский œuvre – «творчество, произведение, строение» – и итальянский sfumato – «затушеванный, окутанный дымкой». Мне понравилось слушать его сальности об искусстве. Возможно, более сознательная студентка отвергла бы гендерно окрашенные фразочки, но я не стала. В конце концов, рассуждения С.-Б. Дж. о том, как его возбуждает искусство, я отнесла бы на счет образности речи. Великое произведение должно воздействовать не только на наш интеллект, но и на нашу физиологию. А хорошая доза эротической встряски никак не вступает в противоречие с нашим тонким вкусом.
И потом, вряд ли вы узнаете, что именно вас заводит, пока этого не произойдет.
Давайте приступим.
Глава 1. Артемизия Джентилески
Было много караваджистов, но караваджистка только одна.
ПЕРВОЕ, что, на мой взгляд, вам следует знать: искусство может быть опасным, даже если оно соблюдает приличия. Иногда даже вполне благопристойное произведение выглядит угрожающе. Наглядный тому пример – картина Артемизии Джентилески «Юдифь, обезглавливающая Олоферна». Написанная приблизительно в 1620 году, она до сих пор не утратила своей способности приводить зрителя в ужас.
Артемизия Джентилески. Юдифь, обезглавливающая Олоферна. Ок. 1620
«Что за ерунда?» – спросите вы. Думаю, в некотором смысле картина говорит сама за себя. Две женщины удерживают сопротивляющегося мужчину, и одна из них мечом перерезает ему горло.
Безусловно, перед нами жестокое, кровавое полотно. В этом оно похоже на многие другие: насилие наравне с возвышенной любовью и религиозным пылом всегда было одной из главных тем искусства. Но картина Джентилески нарушает все правила. В ней так много жестокости, что она лишает зрителя душевного равновесия.
Женщины действуют сосредоточенно и бесстрастно. На их месте легко можно представить каких-нибудь знаменитых шеф-поваров. Так и вижу Джулию Чайлд и Элис Уотерс, разделывающих индейку. Конечно, работа кровавая и не из самых легких, но она должна быть сделана.
Да, и это дело нужно завершить. Женщины на картине – еврейская вдова Юдифь и ее служанка Абра. Они должны казнить ассирийского полководца Олоферна, иначе он уничтожит их народ.
И хотя Юдифь и Абра выполняют героическую задачу, изображены они отнюдь не в лестном виде. Яркий свет падает снизу и слева, бросая грубые тени на лица женщин, склонившихся над своей жертвой. Женщин трудно отличить друг от друга, обе одинаково поглощены своей работой, хотя Юдифь слегка подалась назад от бьющих струй крови. Возможно, из-за того, что кровь пачкает ей платье. Кровь забрызгала лиф и грудь женщины и стекает густыми красными ручьями по белой постели, на которой бьется Олоферн. Жертва Юдифи – извивающийся в предсмертной агонии Олоферн – обнажен. Юдифь и Абра одеты. Они стоят – он лежит навзничь. Юдифь сжимает смертоносное оружие – у мужчины нет ничего. Коротко говоря, вся власть на картине принадлежит женщинам.
Женщины не только одеты, что прямо противоположно наготе их жертвы, но одна из них одета богато. Юдифь облачена в элегантное золотое платье с широкими рукавами, подвернутыми выше локтей (как-никак она занята работой) и подбитыми красной тканью. Ее цвет перекликается с цветом пролитой крови. Левой рукой, сжатой в кулак, Юдифь с силой удерживает Олоферна за черные волосы, выше на той же руке – два золотых браслета. Как указывает Мэри Гаррард, исследователь жизни и творчества Артемизии Джентилески, один браслет – простой, узкий, другой – массивный, вычурный, а на его овальных звеньях можно разглядеть, если присмотреться, изображения богини Дианы. Последняя известна еще как греческая богиня Артемида, то есть тезка художницы, создавшей этот буйный мир.
Зрелище Юдифи с ее отточенной прямотой, невозмутимой жестокостью и смертоносной силой невольно вызывает вопрос: по плечу ли женщине такое дело?
Отсечение головы?
Занятие живописью?
Как и большинство женщин, состоявшихся как художники до ХХ века, Артемизия Джентилески (1593–1656) была дочерью живописца. Орацио Джентилески, ее отец, считался почтенным мастером римского барокко. Ему посчастливилось (или напротив) обладать способностью распознавать и ценить чужие таланты.
Орацио стал одним из первых последователей Караваджо и его революционного искусства. Караваджо создал новый визуальный язык, соединив реалистичность натурализма с выразительными драматическими акцентами. Он с огромным успехом применял кьяроскуро (смелый контраст света и тени), доводя этот прием почти до тенебризма (когда в пространстве, заполненном густой тенью, возникают пронзительно ярко освещенные области), поднимая на драматическую высоту обыденную жизнь, знакомую каждому зрителю. Сравните: окутанные дымкой (вышеупомянутое сфумато), загадочные, почти потусторонние пейзажи Леонардо, жесткие контуры сверхгероев Микеланджело и реалистичные сцены Караваджо – перед нами исполненный мастерства принципиально новаторский подход.
Орацио был близким другом Караваджо. Когда Артемизии было всего десять лет, в 1603 году, он даже ненадолго отправился вместе с Караваджо в тюрьму – живописцев признали виновными в клевете, так как они написали язвительные стихи об одном своем коллеге. Речь шла об алтаре – работе этого художника.
Обратите внимание: далее я буду называть Артемизию по имени, чтобы отличать ее от отца. А также потому, что великих итальянцев традиционно называют по именам: Данте, Леонардо, Микеланджело, Рафаэль и прочие. Правда, имя