Мое новое жилье представляло собой тесную темную конуру с жалкой обстановкой, зато оно обладало существенными преимуществами: оно было дешево — и я жил один. Только там-то я как следует и отдохнул. Конец нескончаемым нелепым разглагольствованиям Донта о живописи, конец его «видению в красках», которыми он беспрестанно отравлял мне жизнь. Я никогда не понимал ни музыки, ни литературы, ни любого другого вида искусства. И — конец всей его никчемной болтовне о милашках официантках и о проблемах пола. Все это никогда не интересовало меня ни в малейшей степени. Пусть это кому угодно покажется непостижимым, но я заявляю: за все годы студенческой жизни я ни разу не испытал юношеской влюбленности. Любовь зятя Ферды к сестре моей Анне, за развитием которой я имел возможность следить от самого ее нелепого начала вплоть до полыхания страсти, утоляемой низменным образом, излечила меня от всяких розовых иллюзий. Я тщательно избегал доступной любви. Из Донтовых дружков то один, то другой время от времени заболевал известной болезнью. Мне это было гнусно. Я не трус, но не люблю рисковать зря. Мое будущее стоило мне слишком большого труда, чтобы испортить его одним неверным шагом. Надо мной смеялись, бросали в лицо обидные догадки. Я не обращал внимания. Улыбался высокомерно. Все они были мне глубоко отвратительны.
Переезд на новую квартиру положил конец этим неприятностям. Вдобавок оказалось, что теперь у меня куда больше времени. Там полчаса, тут полчаса — у Донта вечно из-за всего приходилось задерживаться. Ко всему прочему мне улыбнулось счастье. После первого же государственного экзамена я получил платное место ассистента моего профессора. Шил я отшельником. Из лаборатории на лекции, с лекций на практику, оттуда — по частным урокам. При всем том я был абсолютно здоров и находился в полном физическом и душевном равновесии.
Весной 1913 года меня призвали, но, как студенту, предоставили отсрочку. Половину своей задачи я выполнил и уверенно приближался к цели. И тут грянула война. Меня взяли в артиллерию. Мечты о близком будущем пришлось на время похоронить.
Мне было двадцать шесть лет, когда война кончилась. Надпоручиком в запасе я оказался беднее, чем когда-либо прежде. Дешевая квартира уплыла из рук. К счастью, я вышел из войны невредимым. Хотя я и участвовал в бесчисленных атаках и отступлениях, ни разу меня не ранило серьезно. А вот теперь дела мои были из рук вон плохи.
И в самую трудную минуту появился Донт.
Не очень-то приятно всю жизнь быть чьим-то должником, но тогда у меня не оставалось выбора. Донт вообще не попал на фронт. У него теперь было собственное ателье и — вот чудеса-то! — даже какое-то имя. Я пришел к нему. Сказал, что погибну, если он не поможет мне хотя бы на первых порах. Моя просьба растрогала его. Он бросился меня уверять, что давно мечтал быть мне полезным, только его всегда отпугивала моя гордость. На другой день я поселился в его ателье. И жил у него, на его счет более полугода.
На лекции я, как и многие другие, ходил в офицерской форме. Опять кипятил содержимое колб и растирал химикалии в ступках. Мой брат парикмахер к тому времени уже стал самостоятельным мастером. Он помог бы мне, пожелай я того: Швайцары всегда отличались расчетливостью. Брат даже в завуалированной форме предлагал мне помощь. Достаточно было руку протянуть — но я не протянул, хотя и приходилось мне не на шутку туго. Не хватало, чтоб кто-то из родственников помог мне закончить учебу! Не было печали! Это значило посадить себе на шею всех Швайцаров до самой смерти. Они б никогда не выпустили меня из лап. Нет уж, лучше подохнуть под забором, как собаке, чем зависеть от них!
Слава богу, все обошлось. Офицерская моя форма, правда, была заплата на заплате, я сам — кожа да кости, порой не было денег даже на нитки, чтоб пришить пуговицу к мундиру (интерес Донта ко мне носил характер чисто художнический и зависел от его настроения), но в конце концов меня восстановили в должности платного ассистента. Как только у меня завелось немного денег, я второй раз уехал от Донта.
В 1921 году я закончил политехнический институт. Еще до государственных экзаменов меня приняли на работу в фирму «Патрия — химическая чистка и крашение». Для начала жалованье положили скромное, и все же оно было куда больше того, что я получал как ассистент профессора. Насколько я помню, оно составляло триста крон в месяц. Жить было можно. Из «Патрии» я перешел на крупный мыловаренный завод. Практика начинала мне нравиться. На мыловаренном заводе мне платили в полтора раза больше, чем в «Патрии». Но я стремился не только к материальному благополучию, — я хотел приобрести более широкие знания. И решил ехать за границу, то есть в Германию и Англию. Немецкий язык я знал, английский зубрил по вечерам после работы.
Третьим моим местом была лакокрасочная фабрика. Жалованье здесь было несколько меньше, чем на мыловаренном заводе, зато я получил возможность ознакомиться с новой областью химической промышленности. Неприятным последствием моей послевоенной нужды было то, что с тех пор Донт считал себя вправе претендовать на меня. Он полагал, что может рассчитывать на мое участие в его кутежах, и время от времени являлся кормить меня разговорами о своей живописи. Это было в высшей степени тягостно, но, к счастью, продолжалось недолго. Донт влюбился очень глупо, по-мальчишески, женился, послал к черту «свободное искусство» и сделался учителем рисования в одном из пражских реальных училищ.
«Художник до мозга костей» взялся учить рисованию мальчишек в школе. Присяжный кутила остепенился. Чего не сделаешь ради женщины! А она не очень-то была и красива, эта Тина Донтова. Унылая блондинка со взбитыми волосами, козьими ногами, большой мягкой грудью, с длинными и острыми клыками и еще более острым и пошлым язычком. Пришлось мне, конечно, и свидетелем на их свадьбе быть, и после навещать их время от времени. Они хвастали своим сомнительным счастьем и не проходило дня, чтоб не донимали меня советами жениться, поскольку де брак — высочайшее блаженство.
Болтушка Карел сделался крайне противным малым. Женившись, он ужасно заважничал передо мной. Для пущей солидности он отрастил бородку, стал носить высокие простые воротнички и артистические галстуки. Взял привычку слегка сутулиться и в разговоре, не поворачивая головы, скашивать свои маленькие ехидные глазки. Словно он поверяет кому-то какой-то пикантный секрет. Он стал мне неприятен как никогда раньше, но я все не находил удобного случая освободиться от его настырной дружбы.
Всякий раз, когда я ужинал у Донтов, Тина прижималась к моему плечу, щекоча мне лицо своей взбитой прической. Карела это не трогало, он скашивал глаза то в одну, то в другую сторону, сутулился, с хвастливым видом сыпал анекдотами из жизни художников. Тина перегибалась ко мне через ручку кресла, давая мне возможность заглянуть в глубины ее декольте. Однажды она попросила меня втайне обучать ее английскому языку. Хочет, мол, сделать сюрприз Карелу. Я отказался — не из добродетельности, а просто потому, что Тина была мне противна. Думаю, с тех пор она меня возненавидела.
В июне 1924 года студенты художественно-промышленного училища устроили вечер с концертом в Народном доме одного из пражских районов — на Виноградах. Приглашен был и Донт как художник. Он заглянул ко мне, предложил пойти с ним. Мне не хотелось. Донт стал уговаривать, пустил в ход и последнюю приманку, чтоб завлечь меня. Этой приманкой оказалась подруга Тины, в то время гостившая у них.
— Знал бы ты, что за девушка! — усердствовал Донт. — К тому же, слушай, богатая невеста! Что скажешь, а? У ее папаши мыловаренный завод. Будто по заказу для тебя!
Я улыбнулся. Не в первый раз Донт сватал меня с таким же легкомыслием.
— Нет, какое совпадение! Ты — химик, а у ее отца химическое предприятие! И она — единственная дочь. Правда, удивительная игра судьбы? Короче, ты не смеешь отказываться, ты просто обязан пойти с нами!
В конце концов я согласился. И познакомился на этом вечере с Соней Хайновой.
3СОНЯ
Всякий раз, как Соня отходила от стола танцевать, Карел многозначительно поглядывал на Тину, Тина с той же многозначительностью — на Карела, и между ними завязывался совершенно прозрачный по умыслу разговор — о хороших чертах Сониного характера, о необычайном богатстве ее папеньки, — и они перебивали друг друга, спорили о подробностях с такой горячностью, что едва не вцеплялись друг другу в волосы.
Из бурного потока их слов я узнал, что мать Сони умерла очень давно и Соня ее совсем не знала, что воспитывали Соню отец и тетка, старая дева, и что дружба Сони с Тиной началась в монастырском пансионе, где обе проучились два школьных года.
Ах боже, как там было весело!
Отец Тины, лесничий, тоже-де очень любил Соню. Однажды она провела у них почти все летние каникулы. Соня ужасно милая и вовсе не задирает нос, несмотря на все свое богатство.
Славная девушка, — твердила Тина, — и пуще всего любит веселье!
Да я-то не больно веселый, — возразил я, и Донт принялся доказывать, что разные характеры сильнее притягиваются друг к другу, чем сходные.
Подошла Соня, запыхавшаяся, праздничная, довольная тем восхищением, которое внушала всем, и с невинным вызовом спросила, чего это я тут сижу так важно, словно какая-нибудь дуэнья, почему не танцую? Я поднялся, поклонился с серьезным видом, и она немножко смутилась, не готовая к такому обороту дела. И пока мы с ней шли к площадке для танцев, все оправдывалась, словно школьница, уличенная в шалости, а я улыбался и отвечал, что, правда, танцую редко, но это еще не значит, что я мизантроп и противник танцев.
Когда музыка смолкла, мы стали прогуливаться по залу, и я легким тоном, маскируясь улыбкой, стал расспрашивать Соню. Как выяснилось, она в самом деле обладала чувством юмора. Своих домашних она описала мне с поразительной точностью. Представила мне Филипа и Кати, кухарку Анну и старика Паржика, который был одновременно садовником, дворником и сапожником. По ее словам, семейство ее, живущее на севере Чехии, в области, заселенной