Невольные каменщики. Белая рабыня — страница 1 из 101

Михаил Деревьев

Михаил Деревьев родился в небольшом городке Калинове, посреди Среднерусской возвышенности. Детство и юность его были относительно благополучны, дальнейшая жизнь сложилась трагически. Всякий, кто прочтет эту книгу, получит почти исчерпывающее представление о ней, поскольку второй из входящих в книгу романов, «Невольные каменщики», есть детективно-художественное исследование, посвященное судьбе этого необычного человека. Все действующие лица в нем выведены под собственными именами; все события, в которых участвовал М. Деревьев, изложены с максимальной объективностью. Дотошность, скрупулезная точность, поразительное владение материалом являются сильной стороной этого писателя. Подтверждением этого тезиса может служить роман «Белая рабыня». В нем рассказывается история, имевшая место в действительности. Девочка из поморской семьи была похищена пиратами, продана в рабство в Карибском море и стала, в конце концов, приемной дочерью губернатора одного из Больших Антильских островов. Поразительная история ее приключений особенно замечательна своей абсолютной достоверностью.

Некая трагическая ирония заключена в том факте, что человек, стремившийся в своем творчестве к «высшей определенности», в жизни своей канул в полной неопределенности. В середине 1993 года М. Деревьев исчез: то ли, по слухам, стал жертвой националистической группировки откуда-то с южных границ нашего отечества, то ли попал в лапы какой-то преступной организации. До сих пор неизвестно даже жив он или нет. Только ящик с рукописями свидетельствует о том, что он существовал на свете. Первые два романа — перед тобой, читатель.

Издатели

НЕВОЛЬНЫЕ КАМЕНЩИКИ

— Чистосердечное признание облегчит мою участь?

— Нет.

Позднейшая вставка

26 ноября 1985 года. Есть особенное удовольствие в том, чтобы начать с точной даты. Во-первых, иногда хочется продемонстрировать формальную связь героя с временем; во-вторых, приятно быть уверенным в том, что возводимая постройка хотя бы одним камнем опирается на реальность; и, наконец, можно улыбнуться про себя, осознавая, что ни первое, ни второе не имеет ни малейшего значения.

Итак, 26 ноября 1985 года молодой человек студенческого вида стоит у Никитских ворот в Москве на соответствующем времени года ветру и думает, что же ему теперь делать. Может быть, зайти к Медвидю (однокурсник, подметает в одном из ближайших дворов). Не надо, родной, не советую. Посмотри, как хорошо на бульваре. Задержавшийся в ветвях снег обязан умереть по законам поднимающейся температуры. Как хорошо прогуляться под этими негативными сводами вниз к метро. Можно пойти в кино. Наводим резкость на крохотную афишку «Повторки»: все равно ничего не видно, но это неважно, любое кино лучше того, что тебе, в конце концов, предстоит, парень.

Студент поежился, пересек улицу Герцена. Неужели послушался? Нет. Остановился у входа в гастроном, пересчитывает деньги. Неудобно идти в гости без бутылки. Будем надеяться, что не хватит. «Алиготе» стоит два пятьдесят. Толкните его в плечо, гражданин. Не удивляйтесь, что оказались способны на такую выходку. Вы не все про себя знаете.

Не постеснялся студент, сел, собирает по крупицам свое несчастье. Что ты улыбаешься, встряхивая в окоченевшей ладони мокрые медяки? Беги на вокзал, уговаривай проводника, пробирайся зайцем в ближайший поезд и домой, домой, домой.

Часть I. Рукопись

Дверь сопротивлялась, как будто делала это сознательно. Угрюмо стыдясь того, что скрывалось у нее за спиной. И ее можно было понять: темнота, пыль, кошачья вонь. Но вино уже было куплено.

Широкая, с парадным апломбом устроенная лестница была мне хорошо знакома. В результате каких-то древних и дрянных перестроений она утратила свой высокородный статус и обслуживала теперь лишь одну дворницкую квартиру на пятом этаже. Я двинулся по темным, затхлым тылам здешней жизни, добровольное эхо увеличивало значение моих шагов. Овальные окна на площадках между этажами торжественно сообщали об установлении в городе белой власти. Чем выше, тем благородные призраки были бесплотнее.

Весь этот аттракцион с персональным, хотя и запущенным подъездом при каждом посещении возбуждал во мне ироническое размышление о специальных контрастах советской действительности: небось не у каждого миллионера… но никогда мне не удавалось эту мысль довести до конца, потому что, подойдя к двери единственной здешней квартиры, я обнаруживал, что размышляю уже о странностях семейной жизни моего друга Тарасика Медвидя. Этому невысокому, плотному, рассудительному, домовитому хлопцу удалось каким-то образом влюбить в себя дочку какого-то министра. Сама возможность знакомства казалась мне фантастичной. Тарасик — это человек в трикотажных штанах, ватной безрукавке, попивающий чай с пряниками на протараканенной кухне; мог я его в крайнем случае представить за обглоданным письменным столом, когда он без любви впивается прозрачным полесским взглядом в страницу какого-нибудь Готье в целях получения на экзамене своего трудового трояка. Дочерей министров не влечет подобная обстановка.

Я любил заходить к нему, это был самый уютный дом (даже до его знакомства с Иветтой) из всех открытых предо мною в Москве. Иногда самодовлеющий творческий дух жилища бывает отвратителен, в нем появляется привкус неблагополучия, слишком заметно, что человек обслуживает собственное самоуничтожение. В руках Тарасика простые, изможденные бытом вещи — чайник, сковорода, лампа — обретали здоровое содержание, если так уместно выразиться. Прокуренные, развратные поэтески в его присутствии вели себя смирно, хотя за глаза и хихикали над ним.

Тайна знакомства осталась тайной. Правительственная дочка влюбилась в Тарасика жадно и жалобно. Чем-то он поразил ее воображение, может быть, своим лихо вздыбленным волнистым чубом и могучей вертикальной складкой меж бровей. Смесь запорожского казака и Бетховена. Он наотрез отказался переселиться на министерскую квартиру, и это показалось Иветте проявлением глубочайшей самобытности, почти что античным подвигом. Иветта сама переселилась к нему и своими тонкими ручками выпускницы французской спецшколы отдраила пятикомнатную дыру. Тарасик ел паровые котлеты тещиного приготовления, не отвергал и деликатесов из спецраспределителя, но всячески демонстрировал приверженность домашнему салу и цыбуле. Иветте и это нравилось. Считая, что чудом заполучила в свои женские сети настоящий метеор духа, Иветта старалась любыми способами укрепить свои позиции. Исходя из этого, она пыталась наладить отношения с друзьями Тарасика, которые частенько собирались в его башне для черной литературной кости и пили бесконечный портвейн. В отличие от пролетарской супруги, которая с молоком матери всасывает умение обращаться с забулдыжными друзьями мужниной юности, Иветта почти заискивала перед бездарной и самоуверенной пьянью, из которой по большей части и состоял наш курс.

Звонок в этой квартире напоминал спившегося трагика: сначала рассеянно пошамкал, а потом вдруг разразился тирадой.

Увидев меня, Тарасик не удивился и не обрадовался. Я быстро сбросил свое почти до неприличия заношенное пальтецо и, протягивая хозяину еще не успевшую согреться в кармане бутылку, услыхал сочный женский хохот, доносившийся из сумрачных недр квартиры. Рядом с моим пальто на вешалке оказалась роскошная белая дубленка с вышитыми по подолу красными и синими цветами, поверх ниспадал богатый (не знаю породы) платок.

Долетел еще один взрыв хохота. Мне представились две великолепные женские пасти. Кто это заставил тихоню Иветту так веселиться?

— Веткина одноклассница, — неохотно пояснил хозяин. Он вообще говорил только в тех случаях, когда обойтись без слов было нельзя. Считается, что это нравится женщинам.

— Однокла-ассница? — фатовски протянул я и, потирая замерзшие руки, побрел на кухню по темному панцирному паркету — он был выпукл, казалось, квартира стоит на библейской черепахе.

Кажется, я обрадовался. Впрочем, расплывчато.

Когда я вошел, одноклассница как раз перекусывала эклер и смотрела не на меня, а на внезапное кремовое извержение из-под коричневой глазури. Пирожное показало язык. Подруги расхохотались, задевая чашки, ложки, производя фейерверочный грохот.

— Здравствуй, Мишечка, — облизав лоснящиеся губы и подавив буруны рвущегося изнутри хохота, смачно сказала мне обычно бесцветная, как бы обезжиренная Иветточка. — А это — Даша, моя лучшая школьная подруга.

— У-у, — сказал я, присаживаясь к столу. Расположившийся между нами куст холодных тюльпанов мешал мне ее рассмотреть, равно как и описать. Основное назначение настоящих записок как раз и сводится к тому, чтобы составить возможно более полный и живой портрет этой женщины. С чего-то надо начинать строительство образа. Первое, что заставило обратить на себя внимание, — поза. Она сидела вроде бы и удобно, но вместе с тем так, чтобы как можно меньше соприкасаться со здешней жизнью. Я имею в виду не только черную стену, изрезанную клеенку, запах горелого лука, но и более тонкие вещества. Она была слишком — вместе со своей улыбкой, отставленным пальчиком руки, держащей; разорванное великолепными зубами пирожное, в своем сиренево-сером, бешено дорогом на вид свитере, с подкравшимся к моим ноздрям вызывающе благородным запахом — не от мира сего. Употребляю этот затхлый поэтизм не в привычном смысле, конечно. Ничего небесного, воздушного, романтического в ней не было. Она представляла на этой замызганной кухне мир других материальных качеств. Мир великолепно выделанных кож, тщательно спряденной шерсти. Шампуней, одушевляющих волосы, и настоящих драгоценностей.

Разумеется, нужен был особый талант уметь воспользоваться всем этим. Иветта, например, была лишена этого таланта или легко его утратила на фронтах борьбы за Тарасика. Только увидев свою блестящую одноклассницу (отец которой, кстати, был даже несколько меньшим начальником, чем отец Иветты), она как бы очнулась и теперь светилась отраженным светом. И откровенно любовалась подругой, но сама бы не смогла из того же набора первоклассных вещей, запахов, повадок создать столь же законченный образ дамы. Даша это понимала, что доставляло ей дополнительное удовольствие.