– Десять солей[11], – говорит Адди.
– Да кто ты? Неужто принцесса? – гогочет докер.
– Нет, – отвечает она, – просто девственница.
Там, дома, бывали ночи, когда Адди мечтала о наслаждении, представляла рядом с собой во тьме незнакомца. Воображала, что он целует ее груди, что это его рука скользит у нее между ног.
«Любовь моя», – говорил незнакомец, прижимая ее к кровати. Черные кудри рассыпались вокруг изумрудно-зеленых глаз.
«Моя любовь», – вздыхала Адди, когда он входил в нее и ее тело поддавалось его силе.
Он вонзался глубже, и она хватала ртом воздух и прикусывала руку, чтобы не закричать.
Мать наставляла, что женское наслаждение – смертный грех, но в такие минуты Адди было плевать. В такие минуты оставались лишь страсть, желание и незнакомец, нашептывающий ей на ухо, растущее напряжение, жар, разгорающийся в колыбели бедер, а потом мысленно Адди тянула его на себя, тянула глубже и глубже, пока не разражался шторм, сотрясая все тело.
В этот раз ничего подобного не было.
Никакой поэзии в кряхтении неизвестного здоровяка, никакой мелодии и гармонии, лишь неумолимый ритм, с которым он врезается в нее. Никакого наслаждения, лишь давление и боль, жесткая плоть силой протискивается внутрь другой плоти. Адди поднимает взгляд в ночное небо, чтобы не видеть, как дергается тело докера, и понимает – мрак смотрит.
Они вдруг снова оказываются в чаще леса, его рот приникает к ее, и кровь пузырится на губах Адди, когда он шепчет: «По рукам…»
Здоровяк содрогается последний раз, придавливая ее неповоротливой тушей. Немыслимо! Не может быть, чтобы вот на это Адди променяла все, не таким представляла она будущее, которое стерло ее прошлое. Ужас стискивает ей грудь, но докеру плевать, а может, он ничего не замечает. Здоровяк просто выпрямляется и швыряет пригоршню монет на булыжники у ее ног и уходит. Адди опускается на колени, чтобы собрать вознаграждение, а потом опустошает желудок в Сену.
Когда ее спросят о первых месяцах, что она провела в Париже, этом ужасном времени, Адди скажет, мол, то был период горя, растворившийся в тумане. Скажет, что ничего не помнит.
Но, разумеется, она помнит.
Помнит вонь гниющей пищи и отбросов, соленую на вкус воду Сены, фигуры в доках. Мгновения доброты, стертые захлопнувшейся дверью или рассветом, тоску по дому, его свежему хлебу и теплому очагу, семейному покою и твердости духа Эстель. По прошлой жизни, той, что она отдала за мечту, которую украли и заменили всем этим.
Однако Адди помнит и как восхищалась городом, помнит свет, льющийся утром и вечером, величие, проглядывающее через неотшлифованный камень… Несмотря на всю грязь, беды и разочарования, Париж был полон сюрпризов. Красота просвечивала сквозь трещины.
Она вспоминает короткую передышку, которую получила в первую осень, сверкающую листву на тропинках, разноцветную – от зеленой до золотистой, как на витрине ювелира. А потом внезапно пришла зима.
Холод грыз пальцы на руках и ногах, а потом проглатывал их целиком. Холод и голод.
Конечно, в Вийоне тоже случались голодные зимы, когда резкое похолодание губило урожай или поздние заморозки уничтожали посевы, но такого голода Адди еще не испытывала. Он скреб изнутри, водил когтями по ребрам. Он изматывал. И хоть не мог ее убить, ноющая боль в животе и страх никуда не девались. Адди не потеряла ни единой унции плоти, но нутро скручивалось, пожирая себя. Как мозоли не вырастали на ее ногах, так и нервная система Адди отказывалась приноровиться. Не было никакого онемения и легкости, что появляются с привыканием, нет – боль всегда была яркой и острой, и ощущения так же свежи, как память.
Самое ужасное Адди тоже помнит.
Той зимой на столицу внезапно обрушился мороз, безжалостный холод. За ним запоздалым ветром, разметавшим курганы мертвых листьев, хлынула волна болезни. Адди помнит, как мимо проезжали, грохоча, повозки со скорбным грузом.
Адди отворачивается, стараясь не смотреть на небрежно сваленные в них тощие фигуры. Она плотнее кутается в украденное пальто и ковыляет по дороге, мечтая о летней жаре, а холод тем временем пробирает ее до костей.
Казалось, уж больше никогда не согреться. Еще дважды она ходила в доки, однако стужа разогнала клиентов по теплым норам борделей. От мороза Париж ожесточился. Богатые сидят по домам, греясь у теплых очагов, а на улицах зима пожирает бедняков. И негде от нее укрыться, вернее, все убежища заняты.
В тот первый год Адди слишком устала, чтобы отвоевывать себе место. Слишком устала, чтобы искать кров.
Налетает очередной порыв ветра, и Адди, прикрыв слезящиеся глаза, сгибается пополам. Она забредает на узкую улочку в поисках укрытия и вдруг оказывается в блаженной тишине, безветренном покое, словно в пухе, теплом и мягком. У нее подгибаются колени. Она падает в угол напротив лестницы и смотрит, как синеют пальцы. Наверное, еще чуть-чуть – и кожа покроется инеем. Адди тихо, сонно удивляется собственной трансформации. Дыхание вырывается облачками пара, каждый выдох на миг заслоняет вид, и вскоре серый город становится белым, белым, белым… Странно – почему пар не исчезает? С каждым выдохом его становится немного больше, словно затуманивается стекло. Адди гадает, сколько его потребуется, чтобы исчез весь мир. Чтобы стереть его, как ее саму.
Может быть, у нее все просто расплывается перед глазами.
Ей плевать.
Она устала.
Так устала…
Адди больше не в силах бодрствовать, так зачем сопротивляться.
Сон – милосерден.
Возможно, вновь она проснется весной, будто принцесса из отцовской сказки. Будет лежать на берегу Сарта, а Эстель станет подталкивать ее поношенным башмаком и бранить за то, что снова размечталась.
Вот она, смерть.
По крайней мере, на какой-то миг Адди так думает.
Перед глазами темно, через холод пробивается вонь разложения, и Адди не в силах пошевелиться. Но тут она вспоминает, что не может умереть! Сердце упрямо бьется, не собираясь сдаваться, легкие борются за вдох, а конечности вовсе не неподвижны, а чем-то сдавлены – сверху и снизу тяжелые мешки. Ее охватывает паника, но разум все еще затуманен сном. Адди ворочается, и мешки над ней немного сдвигаются. Сквозь тьму проглядывает серая полоска света.
Адди корчится и извивается, наконец вызволяет из западни одну руку, затем другую, прижимает их к телу и пытается протиснуться наверх. Нащупав под мешковиной кости, коснувшись восковой кожи, запутавшись пальцами в чужих волосах, она наконец просыпается окончательно и начинает отчаянно рваться, карабкаться и изо всех сил стремиться к свободе.
Она пробирается наружу, уцепившись за костлявую спину мертвеца, и встречает взгляд белесых глаз. У трупа повисла челюсть, Адди выскакивает из повозки и падает на землю. Ее рвет, она захлебывается слезами, она – жива.
Жуткие звуки рвутся из ее груди, судорожный кашель, не разберешь – рыдание или смех. Затем раздается ужасный крик, и Адди не сразу осознает, что он рвется с ее собственных потрескавшихся губ.
Нищенка на другой стороне дороги в ужасе прижимает руки ко рту. Адди ее не винит. Должно быть, это жуткое потрясение – видеть, как из телеги выбирается мертвец.
Бедолага лихорадочно осеняет себя крестным знамением, и Адди кричит ей хриплым и прерывающимся голосом:
– Я не умерла!
Но оборванка только шарахается прочь, и Адди обращает свою ярость на повозку.
– Я не умерла! – вопит она, наподдав ногой деревянное колесо.
– Эй! – кричит возничий, хватая за ноги тощего скрюченного покойника.
– Проваливай отсюда, – рычит второй, беря труп за плечи.
Конечно, они не помнят, как подобрали Адди.
Она бросается прочь, а мужчины кидают в телегу очередного мертвяка, и тот с тошнотворным стуком ударяется о другие тела. Адди мутит при мысли, что она, пусть и недолго, лежала в этой куче.
Щелкает хлыст, лошади трогаются с места, колеса стучат по булыжной мостовой, и только когда повозка скрывается из вида, Адди сует трясущиеся руки в карманы ворованного пальто и понимает, что они пусты.
Маленькая деревянная птичка пропала.
Последнее, что осталось от прошлой жизни, ушло вместе с мертвыми.
Еще долго Адди будет привычным движением упрямо искать в карманах фигурку. Пальцам не объяснишь, что та исчезла, как не объяснишь сердцу, которое замирает всякий раз, когда карман оказывается пуст. Однако под покровом грусти расцветает и виноватое облегчение – ведь каждый миг с тех пор, как Адди покинула Вийон, она боялась потерять последний символ, который связывал ее с домом.
Теперь он исчез, и Адди не только скорбит, но и немного радуется в глубине души – оборвалась последняя тонкая ниточка ее прежней жизни, и Адди по-настоящему, хоть и не по своей воле, свободна.
IV
29 июля 1715
Париж, Франция
Мечтательница – слишком нежное слово. Оно навевает мысли о сладких снах, ленивых днях в полях среди высокой травы, об угольных пятнах на мягком пергаменте.
Адди все еще цепляется за мечты, но учится воспринимать жизнь трезвее. Не с точностью художника, рисующего полотно, а с точностью руки, затачивающей карандаш.
– Налей-ка мне, – просит она, протягивая бутылку вина своему гостю.
Тот вынимает пробку и наполняет пару бокалов, взятых с низкой полки в комнате, снятой на ночь. Один он вручает ей, но Адди не пьет, тогда мужчина за секунду опустошает свой одним глотком, отшвыривает бокал и хватается за ее платье.
– Куда спешить? – хихикает Адди, подталкивая его в грудь. – Ты заплатил за комнату, у нас вся ночь впереди.
Она старается не отпихивать его, не сопротивляться. Оказывается, некоторые мужчины получают от этого удовольствие. Так что Адди подносит к его жадному рту собственный бокал и начинает вливать кроваво-красное пойло ему в губы, притворяясь, что соблазняет его, а не принуждает.