Анатолий ГерасименкоНичейный Фёдор
Фёдор сидит на узкой скамье в решетчатой клетушке. По бокам — приставы. В стороне, за высоким черным столом, с золотой цепью на груди — судья. Жарко, окна раскрыты настежь, но забраны железными прутьями, не выскочишь. Судья читает по бумажке: «Рассмотрев дело Феодора Авдеева сына, уроженца села Малые Торжки, обвиняемого в покраже имущества купца первой гильдии Сикомора Матвея Павлова сына…» Фёдор обводит зал тоскующим взглядом. Вот присяжный поверенный, сидит, бумажкой обмахивается, скучает. Вот заседатели — кто с соседом шепчется, кто каракули на листочке выводит, кто зевает, рот ладонью прикрывши. Вот купец Сикомор, которого так неудачно он обворовал, в первом ряду: сам гордый, фрак блестит, губа оттопырена. Судья-то, говорят, Сикоморов кум. Ну, держись, Фёдор… Он еще успевает заметить Ульяну, заплаканную, в сбившемся платке — и тут слышит: «…суд установил!» Фёдор стискивает колени, вжимает голову в плечи. Судья переводит дух и с новой силой, на весь зал объявляет: «Феодора Авдеева признать в покраже виновным и назначить оному наказание в виде превращения магическим способом в коня сроком на пять лет. Приговор исполнить немедля!»
Оглушительно, точно по самой макушке, стучит молоток. Приставы хватают Фёдора, заламывают руки. Ему всё еще кажется, что это — шутка, что вот-вот рассмеются все кругом и скажут: ладно, прощаем, иди, да больше не балуй! Но лязгает распахнутая дверь, плечистые санитары заносят в клетушку носилки с ремнями. Приставы валят Фёдора, он кряхтит от натуги и месит ногами воздух, санитары набрасывают ремни, и остается лишь извиваться, словно гусенице в паучьем коконе. Голову тоже стягивают ремнем, в рот заталкивают кляп. Фёдор видит потолок, густо беленый, в трещинах. Санитары подхватывают носилки, выносят, как покойника, ногами вперед. Он слышит детский, навзрыд, плач Ульяны, гомон заседателей, но звуки уплывают, уплывает потолок над головой, и Фёдор оказывается в коридоре. Несут. Приставы шагают рядом, перекидываются словами, один достает семечки, лузгает, сплевывает в кулак. Носилки поворачиваются, наклоняются: лестница. Вдруг становится нестерпимо светло, краем глаза заметен кафельный блеск. Запах — острый, больничный, страшный. Носилки кладут на стол. «Готово, ваше благородие! Этого — в китовраса!» Сверху наклоняется судебный волшебник. Лицо скрыто белой врачебной повязкой, видны лишь блескучие маленькие очки и косматые сивые брови. «Кляп уберите». Изо рта выдергивают затычку. Фёдор ревет от ужаса, дергается, но ремни держат цепко. «Ну-ка, не вертись, голубчик», — волшебник хмурится. Грубо нахлобучивают маску, вонючую, тошную. Перед глазами рябит, накатывает темнота. Фёдор кашляет, захлебывается, давится криком…
— А ну хватит! Хорош! Хорош базлать-то!
Фёдор дрогнул всем телом, всхрапнул. Открыл глаза. Сон. Опять.
— Всех перебудил, — недовольно сказал Македон. — Чего шум поднял?
Фёдор встряхнул гривой.
— Приснилось, — сказал он. — Как превратили.
Сквозь узкое окно конюшни слепило полуденное солнце. Из-за него все вокруг было желтым: и усыпанный опилками пол, и ясли, и струганная решетка денника. «Днем задремал, — подумал Фёдор. — Жара проклятая…» Из соседнего, по левый бок, стойла заглядывал выпуклым глазом буланый Македон.
— Эх, паря, — протянул он, — так оно ж всю жизнь теперь сниться будет. Привыкнуть пора.
— Овёс, — послышалось из другого стойла, что было справа. Там стоял пожилой мерин Адмирал. Он всегда произносил только одно это слово, будто и не знал других.
— Вот видал я одного, из ваших, — не обращая на Адмирала внимания, продолжал Македон, — тот семерик отмотал, а все, бывало, снилось превращенье-то ему. Ну, ты сенца пожуй — и дальше кемарь…
Но Фёдор уже не слушал. Он вспомнил. Сегодня последний день! Пять лет он ходил китоврасом, пять лет жевал сено и возил на себе Сикомора. С виду обычный, каурой масти конь, во лбу — пятно. Но как раз сегодня истекает срок заклинания, и к вечеру Фёдор снова станет человеком. Вольным человеком. Как же он забыл… Жара сморила, не иначе.
Хлопнула дверь, вошел, крепко, враскачку ступая, конюх Аввакум. Он тоже был желтым от солнца — а может, так лишь казалось, ведь китоврасы неважно различают цвета. Зато силы им не занимать. Ну, на то они кони, хоть и волшебные.
— Выходи, — велел Аввакум, подняв тяжелую щеколду на воротцах денника. — Барин покататься хочет. Напоследок.
— Ишь, неймется ему, — недовольно проворчал Фёдор. — Оставил бы в последний-то день…
Аввакум, разумеется, лошадиного ржания не понял, а потому ничего не ответил и стал надевать на Фёдора уздечку. Закончив, похлопал по крупу и повел на двор. День выдался погожий, яркий, и Фёдор зафыркал, моргая от солнца. Во дворе уже ожидал Сикомор, ходил, заложив руки за спину. Как обычно, вырядился щеголем, на аглицкий манер: серая крылатая визитка, клетчатые штаны с кожаным задом, сапоги модные, выше колена. На указательном пальце золотом посверкивало кольцо — его купец не снимал никогда. Несмотря на солнце, был он застегнут на все пуговки, и щеки переваливались через стоячий крахмальный воротник. Тут же вился у хозяйских ног рыжий, облепленный репьями Полкан, повизгивал, напрашиваясь на ласку. Фёдор Полкана не любил, пёс имел привычку хватать лошадей за бабки, а лягнуть его не представлялось возможным: Полкан, как любой подлец, был верток. Повернувшись всем телом, Сикомор принялся глядеть, как седлают Фёдора. Дождался, подошел, поставил ногу в стремя и, выдохнув горлом, поднялся в седло. Поначалу, сразу после превращения, Фёдор боялся возить дородного купца: хоть и был конем, по старой памяти мнил себя человеком, только на карачки вставшим. Если пострижешь волосы накоротко, первое время то и дело тянется рука поправить вихор, словно голова помнит, как была лохматой — так и новоявленный китоврас себя ощущает в старом, людском теле. Но сила оказалась у Фёдора и впрямь лошадиная, почти не чувствовал хозяина на спине во время прогулок. Эх, вот бы эта силища осталась, когда придет пора назад в человечка оборачиваться! Да только говорят, что, наоборот, после превращения очнешься слабым, как младенец, и долго еще слаб будешь.
Открыли ворота; Полкан сипло гавкнул, прощаясь. Сикомор тронул Фёдора пятками, и тот покорно затопал на улицу. Поехали шагом, не торопясь. Вокруг был тихий городишко, невысокие дома с чинными, привядшими от жары палисадниками. Звонарь на далекой колокольне отбивал полдень, акации с шелестом роняли стручки в пыль, стайка воробьев, истошно чирикая, делила хлебную корку. Тут Фёдор опять встряхнулся: «Нынче, нынче превращение!» Под шкурой забегали мурашки. Мотнул гривой, проржал коротко. Скорей бы вечер! Фёдор от нетерпения стал приплясывать на ходу и украдкой хватать зубами штакетины проплывавших мимо заборов. Сикомор, против обыкновения, его за это не ругал и поводья не дергал, а только покачивался задумчиво в седле да кряхтел, обдумывая что-то свое. Фёдор в который раз порадовался, что достался такому спокойному хозяину. Боялся ведь поначалу, что определят в страшную угольную шахту, где лошади таскают вагонетки в кромешной темноте. Когда оказался в тюремной конюшне, всё бился, ржал, норовил проломить копытами стены и сбежать на волю… А оказалось — Сикомор тогда специально просил судью окитоврасить Фёдора. Хотел к себе взять. И вышло, если подумать, совсем даже неплохо. Все пять лет жил Фёдор в конской шкуре получше многих людей. И то сказать: трехразовое питание, теплое стойло. Полный пансион. Но — нынче превращенье!
— Бери влево, Федька. К реке.
Вот за что китоврасов ценят — так это за понятливость. И людская речь, и конское ржание им ведомы одинаково, поэтому хозяину китовраса по-хорошему и уздечка-то не нужна. Фёдор повернул к реке, перешел на рысь. Здесь дышалось легче, речной воздух разогнал кровь, да и Сикомор повеселел, стал напевать что-то под нос, похлопывая Фёдора по шее в такт. Вскоре они выехали на берег. Здесь приходилось ступать осторожно: галька под копытами, голыши, того и гляди, ногу подвернешь.
— Стой!
Купец, пыхтя, слез с Фёдора, который тут же почуял в ногах приятную легкость — вроде и не тяжело всадника носить, а без него все же лучше.
— Что ж, вот и расставаться нам сегодня, Федька.
Фёдор громко фыркнул, волнуясь. «Скорей бы…»
— Сослужи-ка, брат, службу напоследок, — попросил Сикомор и отошел, выискивая что-то под ногами. Вернулся, держа пару одинаковых голышей размером со свеклу. Поставил перед копытами Фёдора — один камень на другой, пирамидкой. Блеснуло золотом на персте кольцо с гравированными буковками. Купец достал из кармана кусок сахару, положил на верхний камень. Отступил на шаг и спросил негромко:
— Выдать Катеньку за Фрола Кузьмича? У него бакалейный магазин, дом трехэтажный. Немолод, правда, батюшка Кузьмич, да зато умен. Выдать, а, Федя?
Фёдор запрядал ушами. В народе верили, что китоврасы — скотина вещая. Волшебники этой веры не разделяли, да и вообще к народным приметам относились с насмешливым презрением. Известное дело: волшебники, мудрецы, в университетах по книжкам учатся. Но всякий мужик знает, что в новый дом следует первым запускать кота, в лесу кукушка накукует, сколько лет жить осталось, а китоврасы, кони-люди — судьбу предсказывают. Сикомор же, хоть с виду и старался походить на аглицкого щеголя, внутри оставался простым русским мужиком.
— Выдать Катьку-то за Фрола?
Фёдор наклонил голову и аккуратно смел плюшевыми губами сахар. Захрупал. Камни остались лежать один на другом. Сикомор крякнул, цыкнул зубом.
— Вона как, — протянул он. — Ну, стало быть, выдам… А может, за Петра Варфоломеича? Он ведь земский гласный, в собрании заседает. Изрядный зять будет, хоть и не шибко зажиточный. Да и Катька по нём вздыхает…
Он порылся в кармане, снова положил кусочек сахару на голыши. Фёдор склонился, вытянув шею, хотел так же, как в первый раз, бережно взять сахар, но промахнулся на вершок, ткнул храпом верхний камень, и тот скатился вниз. Сикомор вздохнул.